Боже, царя храни

G
В процессе
22
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 106 861 слово, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник

Часть 9. Что выдало императора?

Настройки
(Я — Коля. Мне почти полтора года). Солнце. После долгих месяцев серого тобольского неба — настоящее, яркое, почти весеннее солнце. Оно заливает нашу небольшую гостинную, и в его лучах пляшет пыль. — Сегодня, Николенька, — объявляет Аликс своим тихим, теперь чуть более твёрдым голосом. — мы идём на прогулку. На улицу. Эти слова вызывают в домет тихую бурю. Прогулка — это не просто выйти за дверь. Это целый ритуал, полный заботы, страха и надежды. Первым делом - Григорий. Он, как главный инженер этой операции, выносит на крыльцо и ставит под лучи солнца маленькую, лёгкую, специально сколоченную им самими деревянную колясочку. Он отряхивает с неё несуществующую пыль, хлопает по подушечке. — Вот. Трон готов. — бормочет он, и я ловлю его быстрый, понимающий взгляд. — Покатаемся, Ваше величество, народ посмотрим. — сказал он. Я заметил, что Григорий впервые назвал меня по титулу. Батюшка, да, но чтоб прям «Ваше величество». Меня это забавило. Потом начинается «облачение». Аликс берёт меня на руки и несёт к большому стулу у окна. На спинке уже разложено всё, чтоб я не замёрз. — Сначала — вот это, солнышко. — говорит она, надевая на меня тонкую, но тёплую фланелевую кофту. Её пальцы, всё ещё холодные и чуть дрожащие, осторожно застёгивают крошечные пуговицы. Каждое прикосновение — щепетильно, почти благоговейно. Потом — те самые синие бархатные штанишки. — Ножки подними… вот так. Молодец. — она продевает мои тонкие ножки в штанины, и бархат щекочет кожу. Затем - рубашечка, тоже белая, с кружевным воротничком, который она сама обшивала. — Чтобы красиво было. — шепчет она, поправляя воротничок. — Как мой Ники… всегда аккуратный. Григорий в это время хлопочет у печки, грея на ней какую-то шерстяную кофточку и крошечные, вязаные пинетки. — Чтобы с тепла на холод - и ножки в тепле сразу. — поясняет он, не оборачиваясь. Но самый важный элемент — это верхняя одежда. Из сундука достаётся не грубый тулуп, а небольшое, изящное пальтецо на вате, отороченное мягким мехом. Мини-военная шенелька. Когда-то оно было сшито для Алексея ( мальчики до 3-х лет носили платья, а уже в 4 года появлялась одежда по полам, а в 7 лет начинали носить военную одежду). Аликс перешила его. Она закутывает меня в него, застёгивает на мелкие крючки, и я превращаюсь в пухлый, тёплый свёрток, из которого торчит только бледное личико. — Не замёрзнешь, мой мальчик. — говорит она, завязывая под подбородком шелковую ленту небольшой фуражки. — Ни за что не замёрзнешь. И вот я готов. Аликс берёт меня на руки (я тяжёлый в этой амуниции) и несёт к двери. Григорий уже там, держит наготове лёгкое шерстяное одеяльце. — Погодка-то ветреная. — говорит он. — С ним нельзя долго гулять. — он наклонился и накинул на меня одеяло. — Чтоб не замёрз. Он берёт колясочку, Аликс несёт меня. Мы выходим. Солнце и холодный воздух бьют в лицо. Я жмурюсь. Для этого тела всё внове и страшно. Но внутри — старый Николай — помнит этот воздух, этот свет. Нас провожают взгляды. Немногие прохожие на почти пустынной улице смотрят с любопытством и жалостью: "Вот та самая бывшая императрица… и тот больной ребёнок, которого она взяла… Аликс не смотрит по сторонам. Она смотрит на меня, проверяя, не холодно ли? Григорий же, наоборот, смотрит на всех, и его взгляд - предупреждение. Он катит колясочку по неровной дороге, громко комментируя: — Вот, Николенька, смотри - берёза. Скоро листочки пустит. А вон — сани едут. Слышишь, как скрипят? — он знал, что я и без него всё знаю, но надо делать видимость, что я глупенький мальчик, которому год. Мы доходим до небольшой площади с облезлой лавочкой. Григорий ставит коляску, Аликс садится, берёт меня на колени, но не снимает с меня одеяла. Мы просто сидим. Солнце греет. Я, наконец, расслабляюсь в этом коконе из тепла, её рук и его голоса. — Хорошо. — выдыхает Аликс, и это, кажется, первое спокойное слово, которое я слышу от неё за долгое время. — Хорошо. — хрипло соглашается Григорий, прислонившись к спинке лавочки и прикрыв глаза. — Погуляли. Молодцы. Воздух в прихожей кажется густым и тёплым после уличного холода. Григорий, кряхтя, ставит колясочку в угол, отряхивая с колёс приставшие комья подтаявшего снега. — Весна-то, весна, а грязища - хоть сапоги снимай. — бормочет он. Аликс всё ещё держит меня на руках, но уже начинает сложный процесс «разоблачения». Её пальцы, отогревшиеся в варежках, неуверенно щёлкают крошечными крючками на моём пальтеце. Я сижу, закутанный в свой тёплый кокон, и чувствую странное, знакомое щекотание в носу. В той жизни, в прошлой, у меня всегда зимой, после прогулок по паркам Царского Села или после смотра войск на плацу, было одно и то же. Холодный воздух, резкая смена температуры — и вот это лёгкое, назойливое щекотание в глубине ноздрей. Предвестник. Насморк. Аликс снимает с меня фуражку, и поток тёплого воздуха бьёт в голову. И тут это случается. Непроизвольно, помимо воли этого маленького тела, моё лицо морщится, глаза зажмуриваются, и я делаю резкий, шумный вдох носом. Потом ещё один. Я шмурыгаю. Совсем как раньше. Аликс замирает, её руки останавливаются на моём воротничке. Она смотрит на меня широко раскрытыми глазами, полными внезапного, острого изумления. Это не кашель, не плач. Это — бытовой, узнаваемый, почти смешной звук. Звук здорового, простуженного человека, а не хлипкого ребёнка. Григорий, снимая свою верхнюю одежду, оборачивается. Он слышит и видит её лицо. Мгновение - и понимание, быстрое, как молния, мелькает в его глазах. Он знает. Он помнит. — Ну вот. — говорит он, и в его голосе прорывается смешок, смесь нежности и горькой иронии. — Просквозило, видать, нашего путешественника. Вечно он так. Раньше тоже, бывало, с парада вернётся — и сразу за нос хватается. Аристократическая, значится, привычка. Наследственная. Он подходит ближе, его большая рука накрывает мой лоб. — Тёплый, слава Богу. Не горячий. Так, лёгкий насморк от перепада. Ничего страшного. Аликс всё ещё смотрит на меня, словно видит впервые. Потом медленно, очень осторожно, она прижимает меня к себе. Её плечи слегка вздрагивают. Она не плачет. Она… смеётся? Или рыдает? Сложно сказать. Это звучит как сдавленный, хриплый звук, полный всей накопленной боли и этого нового, невероятного удивления. — Точно… — выдыхает она. — Точно так же… Он всегда… Григорий, Вы слышите? — Слышу, матушка, слышу. — кивает он, и его рука теперь лежит и на моей голове, и на её плече. — Шмурыгает, как заправский гусар после зимнего перехода. Значит, лёгкие работают. Значит, живёт. Он отходит, идёт на кухню, чтобы поставить на печку кипятить чайник с травой — «для профилактики». А Аликс продолжает держать меня, и её объятие теперь другое. Не просто заботливое. Оно… узнающее. В этом смешном, нелепом детском шмурыганье носом она уловила отзвук того человека. Не духа, не воспоминания, а живого, бытового, настоящего. Меня раздевают до домашней одежды, укутывают в плед на диване. Нос продолжает пощипывать, и я снова непроизвольно шмыгаю. Аликс, устроившись рядом, смотрит на меня, и в её глазах светится что-то новое - слабая, дрожащая улыбка. — Николенька… — шепчет она. — Ты мой… такой смешной. И в этом «смешной» — целое откровение. Я для неё больше не только больной сын, не только символ искупления. Я становлюсь человеком. Со своими маленькими, живыми слабостями. Со странностями, которые оказываются до боли знакомыми. Григорий приносит чашку с паром. — На, подыши над ней, царь. Прогрей ноздри-то. Я дышу над паром ромашки, шмыгаю носом, и они оба сидят рядом, наблюдая.

***

Мне почти два года. В нашем маленьком мире установился хрупкий, странный порядок. Порядок, построенный на великой тайне и на ещё более великой любви. Григорий — мастер иллюзии. Для всех, и прежде всего для неё для Аликс - он просто «доктор Гришка», старый друг семьи, который помогает ей растить приёмного сына. Он грубоват, шутит, кормит меня с ложки кашей, приговаривая: — А ну-ка, цесаревич, открой варежку! — и вытирает мне рот своим большим, но чистым платком. Он качает на колене, напевая похабные частушки, переделанные на детский лад, и Аликс, сидя в углу с шитьём, лишь слабо улыбается, иногда делая ему замечание: — Григорий, не учите его дурному. Если бы она знала, что я знаю оригинал частушек... Но ей знать об этом не надо. Я взрослый, в теле ребёнка. Григорий играет свою роль безупречно. Но иногда, когда её нет в комнате, его маска спадает. Он кладёт свою руку мне на голову, и его голос становится тихим, тем самым, из моей прошлой жизни: — Ну как, Никола? Ноги сегодня слушаются? Голова не кружится? Или, когда я, борясь с немощью этого тела, в отчаянии швырну игрушку — движение, полное старой, царственной досады, — он поднимет её, посмотрит на меня и скажет беззвучно, одними губами: — Не кипятись. Всё придёт. Он — мой единственный сообщник. Единственный, кто знает, что в этом худеньком, болезненном мальчике живёт память о парадах, министрах, о подписанных указах и о пулях в подвале. Он видит, как я смотрю на портрет Александра III на стене — не как ребёнок на картинку, а с пониманием сына. Как я вздрагиваю от громкого звука — не детским испугом, а старой, фронтовой нервозностью. Он знает и бережёт это знание, как самую опасную и драгоценную тайну. А она… моя Аликс. Моя дорогая жена, ставшая моей матерью. Для неё я — просто Коля. Её Николенька. Её искупление, её крест и её спасение. Она видит во мне не реинкарнацию, а чудо. Дар Божий, посланный, чтобы отвлечь её от бездны. Она любит меня материнской любовью, страстной, оберегающей, немного удушающей. Она учит меня молиться, шепча слова, и я, помня все молитвы, лепечу их за ней, и её глаза наполняются слезами счастья. Она видит, как я тянусь к книгам, и думает: «Какой умный мальчик!», не подозревая, что я узнаю шрифт и вспоминаю содержание. Она купает меня, целует в макушку, качает во время ночных кошмаров, и её любовь — чистая, направленная на ребёнка — становится для меня новым, болезненным и целительным причастием. Иногда между ними случаются тихие стычки. — Он слишком бледный, Григорий, посмотри на него! — тревожно говорит она. — Растёт, матушка, кровь не успевает. — отмахивается он. — Дайте каши с маслом, окрепнет. — Не учи его этим… деревенским словам! — А какие учить-то? Французские? Немецкие? Так Вы сами учите, коли хотите. И она начинает учить меня французским словам. — Pomme… — говорит она, показывая на яблоко. И я, зная язык лучше неё, смотрю на неё и молчу, а потом лепечу: — Пом... — и она снова плачет от умиления. Григорий ловит мой взгляд в такие моменты, и в уголке его глаза появляется морщинка - почти усмешка. Он понимает весь сюрреализм ситуации: императрица учит императора французскому, как младенца. Это наша жизнь. Я — ребёнок для неё, взрослый для него, и вечный изгнанник из самого себя — для себя. Он — мой якорь в реальности прошлого. Она — моя надежда на будущее в этом новом, хрупком существовании. И когда вечером, уложив меня, они сидят за столом при свете лампы - она читает, он что-то чинит — между ними повисает тишина, полная невысказанного. Он знает, кого она уложила спать. Она думает, какого сына Бог ей послал. И я, лежа в своей кроватке, слышу их тихие голоса, и в этой странной, страшной, прекрасной лжи есть больше правды и любви, чем во всей моей прежней, «правдивой» жизни. Я её сын. Он — мой старый друг, притворяющийся нянькой. А я — царь, притворяющийся ребёнком. И в этом треугольнике притворства мы, наконец, обретаем покой. Хрупкий, но покой.
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (3)