Боже, царя храни

G
В процессе
22
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 106 861 слово, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник

Часть 10. Дети императора Всероссийского

Настройки
(Я — Коля. Мне два с небольшим.) Мой мир — это не только Григорий и Аликс. Есть ещё они. Мои… дети. Теперь — мои старшие сёстры и брат. Осознать это до конца невозможно. Я смотрю на них — Ольгу, Татьяну, Марию, Анастасию, Алексея — и вижу одновременно взрослеющих, измученных юношу и девушек, и тех самых малышей, которых я качал на руках, чьи первые шаги помнил. Теперь они качают меня. Их мир кончился. Их детство было растоптано. Но в этом тобольском доме, в томительной неизвестности, они нашли себе странную, новую заботу — меня. Для них я не «чудо» Я — просто Коля. Маленький, глупенький, худой мальчишка, которого мама принесла однажды и сказала, что теперь он брат. Они приняли это с той же покорностью судьбе, с какой приняли всё остальное. Они играют со мной. Игра их — тихая, осторожная, лишённая прежнего бурного веселья. Они не могут выйти на улицу, им некуда бегать. Поэтому они играют здесь, в гостиной. Анастасия, моя «швыбзик», всегда была самой изобретательной. Она садится на пол, скрестив ноги, и начинает строить мне башню из деревянных кубиков, которые вырезал Григорий. Её пальцы, когда-то такие быстрые и ловкие, теперь двигаются с обдуманной медлительностью, будто она боится спугнуть хрупкое равновесие. — Смотри, Коля. — говорит она нараспев, как маленькой кукле. — Ставим кубик на кубик. Бам! И… ой! — башня падает, и она делает преувеличенно испуганное лицо, а я, против воли, улыбаюсь своим беззубым ртом. Она смеётся, и в её смехе, таком же заразительном, как раньше, есть теперь лёгкая, печальная хрипотца. Мария, моя сильная, добрая «Машка», берёт на себя роль «лошадки». Она становится на четвереньки, и Ольга или Татьяна осторожно усаживают меня к ней на спину. — Но-о, поехали! — говорит Мария тихо и ползёт по ковру медленно-медленно, чтобы я не упал. Я цепляюсь ручонками за её платье, и она оборачивается, чтобы улыбнуться мне: — Держись крепче, капитан! Ольга и Татьяна — более сдержанны. Они наблюдают, страхуют. Ольга часто берёт меня на руки, чтобы, дать отдохнуть Маше, и садится со мною у окна. Она не говорит ничего. Просто смотрит в окно, держа меня на коленях, и гладит мои тонкие волосы. Её прикосновения точные, почти медицинские. Иногда она тихо напевает какую-то старую песенку, и я закрываю глаза, узнавая мелодию из Петергофа. Татьяна — хозяйка. Она следит, чтобы я был накормлен, укутан. Она приносит мне тёплое молоко и кормит с ложечки, ловко подтирая капли. — Аккуратно, Николенька, аккуратно. Ты сын Царской семьи. Ты должен выглядеть чистенько. — говорит она мягко, и в её голосе слышны отголоски той самой няни, что когда-то хлопотала над ними всеми. И Алексей… мой мальчик. Он сам ещё так слаб, так бледен. Он не может поднимать меня. Но он сидит рядом на диване, когда другие играют со мной на полу, и смотрит. Иногда он протягивает мне свою игрушку — старого, потёртого плюшевого медведя. — Держи, Коля. — говорит он шёпотом. — С ним не так страшно. — и я беру медвежонка, зная, что это его самый верный друг, которого я ему подарил, когда он только родился. Медведь чистый. Пахнул лавандой. Он не допускает, чтобы игрушка пылилась. Они разговаривают со мной, как с несмышлёнышем. Объясняют, что такое «кошка» (живая Мурка, которая теперь живёт у нас на кухне), что такое «снег» за окном. Они не знают, что я знаю больше их. Что я помню, как сам учил их этим словам. И в этой иронии судьбы нет горечи. Есть только бесконечная, щемящая нежность. Когда Анастасия, смеясь, поднимает меня под мышки и кружит, а я вижу, как её глаза, полные старой боли, на миг светятся искренней радостью — я понимаю, зачем я здесь. Чтобы дать им это. Дать им роль старших, защитников. Дать им точку приложения любви, которая иначе задохнулась бы в страхе. Они поднимают меня, такого лёгкого, чтобы «полетать». Они сажают в коробку, чтобы «покатать на поезде». Они обнимают меня, когда я плачу от ночных кошмаров, не зная, что успокаивают собственного отца. Для них я — маленький, глупенький Коля. Для меня они — всё, что осталось от моего мира, моей плоти и крови, играющие со мной, как с новой, хрупкой игрушкой, подаренной судьбой в самые тёмные времена. Всё слишком сложно и многое не поддаётся объяснению, но я стараюсь понимать это.

***

(Я — Коля. Мне почти три года.) Дни в нашем тобольском «дворце» — большом, полупустом, пропахшем затхлостью губернаторском доме — тянулись медленно. Взрослые были поглощены своими делами, вернее, отсутствием дел — ожиданием, тихой тоской, редкими визитами комиссаров. Мои «старшие дети» занимались уроками, шитьём, чтением, Алексей — построением и стрельбой. Командовал (ещё с рождения мальчики царских семей становились на военные должности). Вот некоторые его должности. Знаю наизусть: 1) атаман всех казачьих войск; 2) шеф лейб-гвардии Атаманского полка, лейб-гвардии Финляндского полка, 51-го пехотного Литовского полка и 12-го Восточно-Сибирского стрелкового полка; 3) шеф Ташкентского кадетского корпуса (с 5 октября 1904 года); 4) шеф 4-й батареи Гвардейской конно-артиллерийской бригады (с 25 января 1906 года); 5) шеф Алексеевского военного училища (с 19 февраля 1906 года); 6) шеф 43-го драгунского Тверского полка (с 30 июля 1907 года); 7) шеф 262-го резервного пехотного Сальянского полка (с 30 июля 1907 года); 8) шеф 1-й Забайкальской казачьей батареи (с 6 мая 1910 года); 9) шеф Лейб-гвардии Конно-Гренадерского полка (с 13 июня 1910 года); 10) шеф Лейб-гвардии Московского полка (с 8 ноября 1910 года); 11) шеф 5-го гренадерского Киевского полка (с 1 июня 1912 года); 12) шеф 14-го гренадерского Грузинского полка (с 30 июля 1912 года); 13) шеф 2-го Донского казачьего генерала Сысоева полка (с 23 января 1914 года); 14) шеф 1-го Оренбургского казачьего полка (с 6 апреля 1914 года); 15) шеф 3-го Кубанского пластунского батальона (с 18 апреля 1915 года); 16) шеф Алексеевского инженерного училища (с 1915 года); 17) шеф Новочеркасского казачьего училища (с 30 июля 1915 года); 18) шеф 89-го пехотного Беломорского полка (с 30 июля 1916 года). В 1916 году Алексей был произведён в ефрейторы. Во время Первой мировой войны он сопровождал меня в Ставку Верховного главнокомандующего и был награждён серебряной Георгиевской медалью 4-й степени. Я им горжусь. Всеми своими детьми горжусь. Кто скажет, что мой сын превышает полномочия, то это не так. Он посещал праздники и важные мероприятия. Лично награждал отличившихся бойцов. Аликс часто уединялась в молитве или просто сидела в молчаливом оцепенении. И тогда наступало наше с Григорием время. Ему, как «доктору» и старому другу, доверяли. Ему разрешали брать меня «на прогулку» по постум коридорам и комнатам. Эти прогулки были не для воздуха. Они были для разговора. Я плохо говорил. Это тело, это слабое горло, эти не слушавшиеся губы отказывались подчиняться моей взрослой воле. Я мог выговорить лишь отдельные слоги, простые слова: «ма-ма», «па…» (я так и не мог сказать «папа», это слово застревало комом в горле. Да и нéкого мне так звать), «дай», «ням». Для всех я был мальчиком с задержкой речи, последствием слабого здоровья. Но Григорий знал. Он видел, как я смотрю на портреты предков в зелёной гостиной — не с детским любопытством, а с сосредоточенным вниманием. Как я тянулся к книгам в бывшем кабинете коменданта. Как я вздрагивал, слыша знакомые названия в обрывках разговоров солдат. Поэтому наши прогулки были молчаливыми лишь для постороннего уха. Мы заходили в бальный зал (удивительно, что он есть в этом доме), теперь заставленный ящиками. Солнце пыльными столбами падало из высоких окон. Григорий сажал меня на подоконник, сам прислонялся к стене рядом, и начиналось. — Ну, что, Никола? — говорил он тихо, глядя не на меня, а на пустой паркет. — Тут, поди, и оркестр гремел, и дамы в кринолинах шуршали. А теперь — мыши да пыль. Всё течёт. Я кряхтел, пытаясь выговорить что-то в ответ, но получалось лишь невнятное мычание. Он кивал, как будто понял. — Помнишь, ты рассказывал, как ты на балу с Александрой Фёдоровной вальс отказывался танцевать? Говорил, ритм не чувствуешь. А она тебя за рукав таскала. Я качал головой, не в знак отрицания, а от бессилия. Помню. Конечно, помню. — Да ладно тебе. — хмыкал он. — Теперь-то уж точно не станцуешь. Ноги-то еле ходят. Мы шли дальше, в библиотеку. Книги были частью вывезены, частью растащены. Григорий брал с полки какой-нибудь потрёпанный том, открывал его наугад. — Глянь-ка. — показывал он мне на страницу. — Пушкин. «Брожу ли я вдоль улиц шумных…». Ты его, поди, наизусть знал. Я тянулся к книге, пытаясь пальцем ткнуть в знакомые строчки, но моя ручка дрожала и соскальзывала. Я хотел сказать: — «Знаю. Читал им вслух, когда они были маленькими». Выходило: — Зн… а-а… — Знаешь, значит. — заключал он, закрывая книгу. — Ну и ладно. Главное — что знаешь. А сказать - когда-нибудь скажешь. Или не скажешь. Не в словах суть. Иногда мы заходили в мою бывшую спальню. Теперь здесь жил комендант. Григорий быстро проходил мимо, но я задерживал взгляд на знакомой двери, на трещине в косяке, которую помнил. Григорий, не оборачиваясь, бормотал: — Не смотри туда. Там теперь чужое. Смотри лучше в окно — вон галки дерутся. Веселей. Он был моим переводчиком, моим проводником по руинам моего же прошлого. Он один понимал, что моё мычание, мои жесты, мои взгляды — это не детский лепет, а отчаянная попытка диалога. Однажды, когда мы сидели на ступеньках чёрной лестницы, я особенно старался. Я хотел спросить его о будущем. О том, что будет с ними. Со мной. Я тыкал пальцем в грудь, потом разводил руки, показывая на весь дом, хмурил брови. Григорий смотрел на меня долго и внимательно. — Про будущее спрашиваешь? — угадал он. — Тёмное оно, Никола. Как этот подвал. Но… пока дышу — буду их беречь. И тебя. А ты… ты будешь жить. В этом теле. С этой памятью. Это и есть твоя судьба теперь. Нелёгкая. Но твоя. Он помолчал, потом добавил, уже почти шёпотом: — А поболтать… мы всегда успеем. Вот так. Я — словами. Ты — молчанием. Оно, поди, даже понятней иногда. Особенно про то, о чём словами-то и не скажешь. Он поднялся, отряхнулся и протянул мне руку. — Пойдём, царь-несловоохотливый. Чай, поди, уже готов. А то матушка твоя заволнуется. Я взял его за палец — моя ручка полностью его обхватила — и мы пошли обратно по длинным, тёмным коридорам. Я шёл медленно, ковыляя, он не торопил. И в этом молчаливом шествии, в этом странном диалоге без слов, где он говорил за нас обоих, была наша единственная, тайная свобода. Пока все были заняты, мы с ним гуляли по призракам прошлого и строили хрупкие мосты в будущее — мосты из взглядов, догадок и той глубокой, безмолвной понимания, которая была крепче любых клятв.
Примечания:
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (2)