***
Декабрь 2018 года. Москва.
Аэропорт Шереметьево встретил Шейна Холландера стеной вспышек и вопросов на ломаном английском. «Кубок Легенд» —благотворительный турнир с участием ветеранов и звезд НХЛ — был для лиги отличным пиар-ходом, а для него — идеальным прикрытием. Официальная причина. Веская. Неоспоримая. Никто не удивится, увидев капитана «Монреаля» в Москве в одно время с капитаном «Бостона». Просто совпадение. Одно из сотни. Но внутри Шейна все скрутило в тугой, горячий узел тревоги. Каждая ложь на публике — «Нет, мы не обсуждали с Розановым внельдовые дела» — оставляла во рту вкус пепла. Он ненавидел этот вкус. Ненавидел, как его глаза сами собой искали в толпе знакомую высокую фигуру, золотисто-каштановые кудри, которых там еще не могло быть. Рейс Ильи был позже. Все продумано. Как всегда. Будто их жизнь давно превратилась в сложный, опасный танец, где каждый шаг просчитан, а любое неверное движение грозит катастрофой. ——— В автобусе Хейден Пайк плюхнулся рядом. — Ну что, капитан, готов, чтоб старики тебе пощёчины на льду раздали? — Он хмыкнул, но в его глазах читалось обычное для таких поездок нервное возбуждение. — Всегда готов учиться, — автоматически брякнул Шейн, глядя в окно на мелькающие серые панели спальных районов. Москва была чужой. Не просто другой. Чужой. Как и всё прошлое Ильи до их встречи. До их тёплых, тёмных комнат, где не нужно было притворяться. Его взгляд упал на спортивную сумку у ног. Не та, что с экипировкой. В ней лежала простая тёмная одежда, шапка, перчатки. И два бутерброда, стащенных со шведского стола. На всякий случай. Эта мелкая, бытовая забота успокаивала нервы лучше любого виски. — Эй, а это что за сумка? — Хейден ткнул в неё носком. — Ты ж не на тренировку в ней. Мгновенная паника, острая и липкая, ударила под рёбра. Шейн заставил плечи расслабиться. — Для благотворительного визита, — сказал он, и голос прозвучал чуть выше, чем нужно. — В детскую больницу. Игрушки. Думал, завезу после ужина. Хейден кивнул, потеряв интерес, и уткнулся в телефон. Шейн отвернулся к окну. Каждая такая ложь, даже пустяковая, была ещё одним кирпичом в стене, что навсегда разделила его публичное «я» и то, что оставалось по-настоящему важным. По-настоящему живым. —— Вечерний ужин в «Москва-Сити» был громким, пьяным, переполненным смехом и звоном бокалов. Шейна посадили за стол с легендами «Монреаля» 70-х. Он кивал, улыбался, вставлял реплики. Но всё его внимание, как стрелка подёрнутого дымкой компаса, упрямо тянулось к дальнему столу, где сидел Илья. Розанов был душой компании. Орал похабные анекдоты по-русски, хохотал так, что дрожали стёкла, разливал что-то крепкое и мутное из графина бывшим игрокам ЦСКА. Он выглядел своим. Триумфатором, вернувшимся на родину. Но Шейн, научившийся за годы читать малейшие трещинки в его броне, видел другое. Видел, как слишком широко растягиваются в улыбке его губы. Как каменеют мышцы на шее под идеально застёгнутым воротником. Как большой палец бешено, неосознанно трёт подушечку указательного — нервный тик, появлявшийся только в моменты дикого, животного стресса. Он играл. Играл в «Розанова-сорвиголову», «Розанова — русскую душу», которую все здесь ждали и хотели видеть. К концу вечера к Шейну подвалил Клифф Марлоу, защитник «Бостона», уже изрядно набравшийся. — Холландер! — Клифф хлопнул его по плечу, едва не сбив с ног. — Завтра на льду посмотрим, кто тут дед. А нашего капитана не видел? Роз куда-то свалил полчаса назад. Бормотал что-то про «старые стены» и «ностальгию». — Он подмигнул, пьяно и навязчиво. — Наверное, по старой памяти, к какой-нибудь былой тёлке рванул. У него их тут, поди, на каждый район. — Смешок Марлоу резанул по нервам, как тупое лезвие. Шейн заставил уголки губ дрогнуть. — Не видел. Но если найдешь, передай привет от «Монреаля». Он выждал десять минут, сделал вид, что вышел по звонку, и скользнул в безлюдный служебный коридор у кухни. Пахло жиром, моющим средством и одиночеством. Он прислонился к прохладной стене, закрыл глаза, пытаясь заглушить гул голосов из зала. Через две минуты шаги, быстрые и тяжёлые, отозвались эхом по кафелю. Илья вошёл в коридор, скинув пиджак. На нём был только чёрный свитер, обтягивающий мощные плечи. Маска публичного веселья исчезла без следа, обнажив измождённое, почти испуганное лицо. — «По старому дому», — тихо повторил Шейн слова Марлоу, не открывая глаз. Илья фыркнул, звук был сухим и пустым. — Ага. По самому старому. — Он подошёл вплотную, и Шейн почувствовал исходящий от него холод, будто Илья только что вышел не из ресторана, а с улицы. Его пальцы, цепкие и чуть дрожащие, впились в рукав Шейна. — Поедем. Сейчас. Пока… пока у меня хватит на это яиц. *** Машина была арендована на имя Шейна. Неприметная серая «Тойота». Илья сел за руль, его движения были резкими, угловатыми. Он завёл мотор и вырулил в ночь, не сказав больше ни слова. Шейн молчал. Он смотрел, как пальцы Ильи впиваются в руль, костяшки белеют от напряжения. Смотрел, как ритмично, будто в каком-то трансе, двигается его челюсть. Они миновали сияющий огнями центр, свернули в лабиринт тёмных, немых переулков. — Здесь, — хрипло выдохнул Илья и резко притормозил у знакомой ему серой девятиэтажки. Он не глушил мотор, просто уставился на тёмные окна одного из верхних этажей. — Квартира. Там. На седьмом. Я жил до 12 лет…— Голос его сорвался. — Отец… продал её. Через полгода после моей первой серьёзной сделки в НХЛ. Выбил из меня бабло, сказав, что ипотека, долги… а сам спустил всё на водку и молодую тёлку. Я не был здесь… — Он сглотнул, и Шейн увидел, как у него задрожала нижняя губа. — С тех пор как с Алексеем… на поминках отца поругались. «Не был в Москве и не мог сюда втайне ото всех приехать» — повисло в воздухе между ними, оба это знали и не произносили. Шейн знал. Знал, как его брат, лицо перекошенное злобой и водкой, назвал Илью предателем, который променял семью на «американские бумажки». Знал, как Илья, бледный как смерть, прошипел ему что-то по-русски, от чего лицо Алексея стало землистым, развернулся и ушёл. Ну это то, что рассказывал Илья, а Шейн легко это мог себе представить. — Всё то же самое, — прошептал Илья, и в его голосе не было ностальгии. Только горькое, тошнотворное разочарование. — Только ещё более обшарпанное. Ещё более… убогое. Как будто я вырос, а оно… оно ссохлось. Изнасиловали мои воспоминания, блядь. Он резко дал по газам, и машина рванула вперёд, будто он бежал от призраков, выползающих из стен этого дома. Следующая остановка была на пустыре, заросшем бурьяном и укрытом грязным, ноздреватым снегом. Илья выключил двигатель и вышел. Шейн последовал за ним. Ледяной воздух обжёг лёгкие, как струя чистого спирта. — Здесь был каток, — сказал Илья. Он не смотрел на Шейна, его взгляд блуждал по заснеженным контурам, где когда-то стояли деревянные борта. — Дворовый. Лед корявый, всегда с колдобинами. На таком не кататься учишься, а выживать. — Он сделал шаг вперёд, снег хрустнул под его ботинками с таким звуком, будто кости ломаются. — Ирина… мама… привела меня сюда первый раз. Коньки были как лодки, на три размера больше. Она натолкала туда старых носков, газет… и держала за руку. Не отпускала. Пока я не перестал падать. Голос его дрогнул. Он замолчал, сжав кулаки в карманах так, что ткань натянулась. — Она стояла там, — он кивнул в сторону сломанного фонарного столба, и его лицо исказила гримаса такой боли, что Шейну стало физически нехорошо. — После своей смены в аптеке. В старом, синем синтепоновом пальто, которое пахло лекарствами и… и ванилью. И улыбалась. Только здесь, на этом дерьмовом, обледенелом клочке земли, я видел её по-настоящему счастливой. Потому что здесь был счастлив я. Илья резко обернулся. В его глазах, подернутых влажной дымкой от мороза, бушевала целая буря — ярость, тоска, немой вопль. — А потом её не стало. И этот каток, и этот двор, и вся эта… ебучая страна… превратились просто в место, из которого надо было сбежать. Место, которое либо бьёт тебя по лицу, либо плюёт тебе в спину, когда ты добиваешься успеха. Или ненавидит тебя за то, что ты сбежал. «Или ненавидит за то, кого ты любишь», — мысленно закончил за него Шейн, чувствуя, как ледяная волна страха подкатывает к горлу. — Поедем к ней, — выдавил Илья, и это прозвучало не как просьба, а как приговор. Самому себе. — Я должен. И ты… ты должен быть там. *** Кладбище спало под толстым, пуховым одеялом инея. Илья шёл быстро, не глядя по сторонам, его шаги оставляли глубокие, яростные следы в нетронутом снегу. Он остановился у простого гранитного камня. Никаких излишеств. Только имя и даты, слишком короткий промежуток между ними, выбивающий воздух из лёгких. Ирина ЮрьевнаРозанова. 1968 – 2003. Он замер. Дыхание превращалось в прерывистые, белые клубы, вырывающиеся в тишину, как стоны. Потом, не глядя на Шейна, медленно, будто падая, опустился на колени. Прямо в снег. Он не чувствовал холода. Он что-то бормотал, очень тихо, по-русски, голос срывался на шепот, потом набирал силу, становился грубым, мужским, полным той самой уличной хрипоты, которая всегда сквозила в его английском. Шейн ловил обрывки, не всё понимая, но что то было знакомо: «мам… прости… прости меня… я не приехал тогда… продали всё… Алексей… сука… НХЛ… деньги… Бостон»… Потом голос оборвался, захлебнулся, и Илья замолчал, уткнувшись лбом в ледяной камень. Его плечи напряглись и задрожали, будто под невыносимой тяжестью всего, что он тащил на себе все эти годы. Прошло несколько долгих минут. Тишину нарушал только далёкий лай собаки и скрип ветвей, будто кладбище поскрипывало старыми костями. Потом Илья поднял голову. Он не плакал. Его лицо было влажным, но это мог быть иней или тающий снег. Он обернулся, и его взгляд, мутный от непролитых слёз, упал на Шейна. В нём была такая бездна тоски и просьбы, что у Шейна сердце упало куда-то в пятки. — Шейн, — голос его был хриплым, чужим, разбитым. — Иди сюда. Шейн осторожно сделал шаг вперёд, снег похрустывал под его подошвами, звук был невыносимо громким в этой могильной тишине. Илья перевёл взгляд на камень, потом снова на Шейна. Его губы дрожали, когда он заговорил, обращаясь к холодному граниту, и каждый звук давался ему, будто вырываясь наружу с мясом: — Мама. Это… это Шейн. Тот самый. О котором я…— Он сглотнул ком, вставший в горле, и Шейн увидел, как у него наворачиваются слёзы. Он яростно смахнул их тыльной стороной руки. — Он тот, ради которого… из-за которого я…— Он не мог подобрать слов, сжал кулаки так, что кожа на костяшках побелела. — Он хороший. Лучший из всех, кого я… знал. И он… он со мной. Он здесь. Я привёл его к тебе. Эти слова, простые, корявые, разбитые, непонятные, но произнесённые больным отчаянием, пронзили Шейна острее любого силового приёма, любого падения на лёд. В горле встал ком. Он медленно присел рядом с Ильей на корточки, чувствуя, как ледяной холод снега тут же проникает сквозь ткань брюк, добираясь до кожи. Он положил руку ему на плечо. Мускулы под пальцами были твёрдыми, как камень, и такими же холодными. — Здравствуйте, Ирина Розанова, — тихо, почти шёпотом сказал Шейн по-английски, зная, что она не поймёт, но чувствуя дикую, непреодолимую потребность что-то сказать. Свидетельствовать. — Я обещаю… я постараюсь его беречь. Насколько это вообще в моих силах. Илья вдруг, резким, почти болезненным движением, обхватил его за шею и притянул к себе, прижав лбом к своему плечу. Это было не объятие. Это был якорь. Отчаянная попытка ухватиться за что-то живое и тёплое в ледяном море прошлой боли. Они сидели так, на коленях в снегу, у могилы женщины, которую Шейн никогда не знал, но которая теперь навсегда, кровно, стала частью и его жизни тоже. Шейн чувствовал, как всё тело Ильи сотрясает мелкая, предательская дрожь, и просто держал его, не говоря ни слова, позволив тишине и этому контакту быть их единственным языком. — Спасибо, — наконец выдохнул Илья, его голос прозвучал прямо у его уха, сдавленно, влажно, разбито. — Спасибо, что приехал. Спасибо, что здесь. Что не сбежал от всего этого… пиздеца. Шейн лишь кивнул, его лицо было прижато к шерсти свитера Ильи, пахнущей морозом, дорогим одеколоном и чем-то неуловимо, неизменно своим — Ильей. Его болью. Его гневом. Его домом, который всегда будет для него раной. Они поднялись, отряхивая с колен снег, уже не белый, а серый от городской грязи и их собственного горя. Обратный путь к машине они проделали молча, но это молчание уже было другим. Оно не было неловким. Оно было общим. Тяжёлым, как гиря на двоих, но теперь эту гирю несли они оба. Илья завёл машину и тронулся с места, на этот раз не так резко, будто из него выбили весь пар. — Покажем тебе немного парадной Москвы, капитан, — сказал он, и в голосе его, хоть и уставшем до смерти, снова пробилась знакомая, кривая нотка. Пытающаяся быть лёгкой. — А потом… потом посмотрим. Он свернул в сторону набережной, где в ночи сияли, как декорация, купола Кремля. Но чтобы добраться до вида, нужно было пройти по узкой, плохо освещённой дорожке мимо гаражей, чьи тёмные арки зияли в ночи, как чёрные дыры. Илья выключил двигатель. Наступившая тишина была звенящей, полной невидимых угроз. — Ну что, прогуляемся? — спросил он, и в его тоне Шейн уловил не вопрос, а предупреждение. Илья сканировал темноту взглядом, в котором снова появилась привычная ему, хищная бдительность волка с пустыря. Той самой части себя, которую он принёс с этих улиц и которую никогда не сможет до конца отпустить. Шейн лишь кивнул. Сердце забилось чуть чаще, но не от страха за себя. От предчувствия. От понимания, что в этой тьме может скрываться всё что угодно. И что Илья, со всей своей болью и яростью, сейчас как никогда опасен — и для окружающих, и для себя самого. ---