август 1952, Ленинградская область
Когда у ворот зашелестели по скошенной траве шины, Петя вышел на крыльцо, обтирая руки полотенцем. Он не спрашивал, чем аргументировал Прокопенко супруге необходимость оставить дачу в сезон своим подчинённым, ему в самом деле не было интересно. Просто, если бы чета Прокопенко обитала тут, Пети бы здесь не было, он предлагал этот вариант Фёдору Ивановичу. Но тот упрямо настаивал, что Игорьку сейчас нужнее помощь друга. От этих его слов у Пети всякий раз дёргалась щека. По его собственному мнению, Грому был никто не нужен, и он бы определённо предпочёл одиночество. Это Петю раздражало, потому что он бы тоже предпочёл не торчать в загородном доме без удобств, но выходило, что уехать и бросить Грома одного он не мог, а, оставаясь, каждый день ощущал себя лишним. Игорь молчал. Не как-то подчёркнуто или нарочито, это ему как раз не давалось, когда прежде он пытался наказать Хазина молчанием, он делал это выразительнее, чем говорил. В этот раз он в самом деле молчал, так, что становилось ясно, что говорить он не собирается не потому, что сдерживается, а потому, что не испытывает в этом малейшей необходимости. На ночь он приходил домой, умывался и ложился на улице, на узкий топчан под яблонями, накрываясь кисло пахнущей шерстью какого-то животного, Хазин предположил бы, что это овца, не будь шкура так грязна. Он просто надеялся, что Прокопенко не хранят так память о первой Игоревой собачке. В первый день, переборов себя, Петя вышел на крыльцо и позвал его: — Игорь, иди в дом, замерзнешь. Гром не пошевелился. Хазин ушел внутрь и накинул крючок на дверь, потому что нечего себя так вести. В следующие дни он просто ложился, не дожидаясь возвращения Игоря. Гром приходил, и даже стал проходить в дом, в хозяйскую спальню, потому что Хазин занял его диван. Утром они молчаливо завтракали чаем с печеньем, а потом Игорь уходил. Петя понятия не имел, где он шляется целый день, знал только, что ему это уже поперёк горла. И сейчас, с порога глядя на Фёдора Ивановича, который шёл от машины с тряпичной сумкой, Петя сказал, вымещая всё раздражение прошедших дней: — Грома нет. Можете поискать его, если есть варианты, где. Прокопенко подошёл к крыльцу, поставил сумку и обтёр лысину платком, сощурился вверх с улыбкой. — Да тут ходить особо некуда, в одну сторону пойдёшь, выйдешь к станции, в другую — к реке. Но вообще я к тебе, Петь. Чтобы не скучал тут. Хазин лицом выразил, насколько это идиотская идея, что он будет тут скучать, и что присутствие Прокопенко его развлечёт. Фёдор Иванович засмеялся, как будто Петя очень удачно пошутил. — Ну, хозяин, приглашай в дом что ли? Хазин нахмурился и ушёл внутрь. Домик был небольшой, одноэтажный, от генеральской дачи можно было ждать большего размаха, но с таким подходом, как у Прокопенко, странно, что и это было. Всё тут выглядело самодельным, собранным из того, что было, но ладным, аккуратным. У домика были даже любовно выструганные наличники, а в летней кухне-пристройке посуды было куда больше, чем у Грома в его постоянном жилище. Внутри дома было две комнаты, проходная Игоря и отдельная четы Прокопенко. У Хазиных тоже была дача. Куда шикарнее, честно говоря, и там никто по фамилии Хазин никогда пальцем о палец не ударил. Хотя, мать, вроде, стала сажать там цветы, Петя не был уверен, в последний раз он был там до войны. И теперь, вероятно, она тоже отошла другим людям. Как и вся прежняя Петина жизнь. Он попытался улизнуть в дом, но Фёдор Иванович сел за кухонный стол и попросил серьёзно: — Присядь, Пётр Юрьевич, давай поговорим. Петя с детства привык к этим просьбам, которые никогда не были просьбами. И что отказываться не стоит, всё равно заставят силой. Так что он сел, поглядывал на Прокопенко враждебно. Тот этим фактом ничуть не смущался. Сверкнул из-под бровей своим пронзительным взглядом, спросил в лоб: — Что, уехать хочешь? Хазин не стал скрываться, кивнул коротко. Ещё пообщается с этим дуболомом, вовсе разучится врать. Стыд какой. — Не надо, — так же просто сказал Прокопенко. Хазин скривился в ухмылке. Прокопенко продолжал, будто не заметил. — Ему помощь нужна, Пётр Юрич. — Да, да, друга, я слышал уже, — огрызнулся Петя и сжался внутренне. Когда он так оговаривался с отцом, всё обычно кончалось плохо. Унижением. Наказанием. Но Прокопенко только вздохнул и вытер сзади шею своим большим клетчатым платком. — Такой он, понимаешь, — сказал он, помолчав, — Всю жизнь такой. После смерти матери молчал, переваривал. Когда отец погиб, даже к врачу его водили, сказали, нервное, что само пройдёт, надо только одного его не оставлять. И после войны вернулся такой… Фёдор Иванович вздохнул. — Отмороженный, — подсказал Хазин. Все они такими возвращались, первое время ходили пришибленные, нащупывали разорванные войной ниточки, связи с мирной жизнью, вспоминали, как это — жить. Странно было только что это удивляло Прокопенко. — Вроде того. Игорь всегда себя винит. И что с Юлей такое случилось, и что Ваню не уберёг. А теперь вот Костя. Хазин с удивлением понял, что при всей их кажущейся близости, иногда его просто раздражавшей, Гром ни о чём не рассказывал Прокопенко. Ни про письма, ни про Юлю, ни что убийца Вани с ним сейчас за одним столом сидел. Дело тут явно было не в доверии, просто тихушник был Игорь. Он и про Цветкова не сказал ни слова. Всё, что Петя знал, были пересказанные Зайцевой истории Дубина. А Дубин сам ничего не понимал. Они приехали на задержание, ничто не предвещало проблем. Пугачев встретил их удивлённо, но не оказывал сопротивления. Даже шутил. Он очевидно считал, что всё сойдёт ему с рук и совершенно не боялся последствий. Цветков попытался его поддеть, но он только отшучивался. А потом Костя сказал, что статья расстрельная, и из спальни выбежала невеста Пугачева с пистолетом, и направила его на Грома. — Гром бы успел выстрелить, — говорил Дима с недоумением и досадой, — Но почему-то промедлил. А она выстрелила. Никто толком не понял, почему на пути пули оказался Костя. Конечно, сейчас все говорили про то, что это было намеренно, что Цветков собой закрыл Игоря. Хазин склонен был в этом сомневаться, может из-за собственной сущности, может потому, что между Цветковым, случайно попавшим под раздачу и Цветковым, пожертвовавшим собой, была разница в одного раздавленного Игоря Грома. Игорь бы нашёл, за что себя винить, в любом случае, но Петя мог только надеяться, что ему не придётся снова проходить через ощущение, что выжить должен был не он. Как бы Хазин ни старался выставить себя эгоистичным и бесчувственным, насколько бы в самом деле таким не был, всё же и у него было, о чём сожалеть. Просто он не падал в это состояние так самозабвенно, как это делал Гром. — Я при чём? — грубовато спросил Петя, глядя на Прокопенко исподлобья. Да, он ощущал себя Грому должным из-за того, что тот в своё время Петю к себе забрал, но не Прокопенко с Пети этот долг требовать. А сам Игорь вообще не замечал, что был Петя, что нет. Это не то чтобы задевало, дома Хазина вообще не волновало, где Гром и замечает ли его. Но дома Гром был. А тут одна тень, а Хазин, как бы не хотелось ему этого отрицать, уже привык. К тёплому Игоревому взгляду, к его вниманию, к тому, что Гром всегда подмечал, когда с Петей по его мнению что-то не так. По мнению Пети, с ним всегда было что-то не так. Но Игорь подмечал обычно моменты, когда Петя ломался. Порошок доставать стало сложно, и он употреблял нечасто, когда не было возможности не. А после обычно маялся и всех ненавидел. Особенно Игоря с его вечным вопросительным взглядом. В третью ночь Петя дождался Игоря в темной кухне. И, когда тот зашёл, кивнул на стол, на раскатанные дорожки. Предложил сухо: — Попробуй. Станет легче. Гром глянул на него брезгливо и прошёл в дом. Больше они не говорили. Фёдор Иванович долго молчал. Потом потёр ладонью горло, поднялся, громыхнул крышкой на эмалированном ведре, черпнул кружкой, выпил, отдуваясь. Посмотрел на Петю и сказал хмуро: — Ты ему сейчас самый близкий друг, Пётр Юрич, хочешь ты этого или нет. Расскажу тебе кое-что. Но разговор этот должен между нами оставаться. Договор? Хазин сощурился. Когда-то вся его жизнь состояла из таких разговоров, которые нельзя было никому сказать, но которые при этом передавались многократно ради новой выгоды. Когда-то Пете казалось, что только такие разговоры и бывают. И сейчас, когда у него давно не было необходимости торговать чужими тайнами, Хазин даже засомневался на мгновение. Но желание получить рычаги воздействия на генерала победило. Он кивнул. — Когда мама Игорька умерла, Константин совсем в себе замкнулся. И про сына забыл, и про работу. Хазин сел. Кажется, вместо грязных тайн его ждали скучные жизненные истории. Фёдор Иванович помолчал и кивнул. — Его Юра вытащил. Сослуживец наш, Юра Смирнов. Все тогда сдались, один Юрка не сдавался. — Я не гожусь на роль спасителя, — отозвался Петя. Прокопенко кивнул. — Смирнов ещё меньше тебя подходил. Тут либо хорошо, либо ничего, но дерьмо был человек. Никогда не понимал, чего он в милиции забыл. Но за Костю он очень держался. И его не оставил, когда Гром отстранился ото всех. Петя слушал, перебирал нервными пальцами край скатерти, огрызнулся коротко. — Это не значит, что я смогу этого Грома утешать и сопли ему подтирать. Прокопенко хохотнул. — Думаешь, Смирнов мог? Что он и мог, так это злить Костю. Провоцировать его, задирать, не давать зарыться в его горе. Он иногда такое говорил, волосы шевелились. Они и дрались даже. Но, если бы не он, неизвестно, что бы с Костей было. А так у Игорька ещё восемь лет отец был, — он помолчал и улыбнулся, — И Юра был. Хазин посмотрел на него задумчиво, вопросительно. Фёдор Иванович встретил его взгляд, не отведя своего. Не мог же он в самом деле рассказывать Хазину о том, что после смерти возлюбленной Гром воспитывал сына с мужчиной. Не только глупо, но и опасно. — И вы считаете, — сузив глаза, уточнил Петя, — Что я такой же? Прокопенко помолчал. Потом сказал устало, глядя в точку куда-то на полу и выговаривая каждое слово так, будто подписывался под ними. — Я тогда чуть не потерял Грома, потому что не хотел понимать. И Игоря я не потеряю. Хазин молчал. Чужие надежды неподъемным грузом давили на плечи. А ещё тянуло внутри чем-то тревожным и сладким. Как будто его признали, как будто узнали про него страшное, грязное, стыдное, но вместо того, чтобы отшатнуться, заклеймить, сунуть поглубже пальцы под жабры, просто, для его блага, надо же разобраться… Просто взяли и приняли со всеми потрохами. Щёки запекло. — Как он погиб, Гром? — спросил Петя после долгой паузы. — Юра его и сгубил, — отозвался Прокопенко, не увиливая, как будто решил теперь быть с Петей во всем честным, — Была у него слабость. Через неё оба и сгинули, на задании застрелили обоих в один день. Петя не хотел спрашивать, чувствовал, что не хочет знать, но всё равно спросил: — Какая слабость? — Белая, — сказал Фёдор Иванович, вроде ровно, а Пете померещилась в его словах издёвка. Он ждал, скажет ли Прокопенко ещё что-то, но тот молчал. Жирная муха лениво и безнадежно билась в стекло. Пете стало тоскливо. Он знал, что не такой, как другие парни, неимоверно давно. Когда ещё ничего о себе не знал наверняка, когда ещё даже мыслей не было о чём-то грязном, когда был юным и наивным. И отец знал тоже, не понимал, конечно, в чём сын отличается, но своей звериной мужской сущностью осознавал и ненавидел сам факт его инаковости. А Петя чувствовал, что не любят именно его, его целиком, и очень рано учился врать, раньше других детей. Все мальчики, когда-то оглушённые прикосновением другого мальчика, учились скрывать свои желания куда лучше тех сверстников, которые счастливо млели от девичьих прелестей. Раньше, чем другие дети вообще успевали осознать значение слова «нельзя», они понимали, что им нельзя быть, и взрослели с этим осознанием. Много позже, если справлялись, доживали, не ломались под оглушительным «все нормальные, а я испорченный», встречали первого такого же, и цеплялись за него с той неизбежностью, с которой хватаются друг за друга выжившие в кораблекрушении на необитаемом острове. И такой же неизбежной была юношеская влюблённость в друга, стыдная и безнадёжная. Петя помнил всё, и волну мурашек по затылку от случайно вдохнутого запаха его волос, и силу рук, когда боролись в безнадёжной для Пети, заранее проигранной схватке, и как в животе от его улыбки холодело. Ни лица, ни имени, осталось только главное, только то, что для Пети имело значение. Может, он был похож на Игоря? Это бы объяснило то, как пробирало иногда Хазина от его пронзительного, ласкового взгляда. Куда было всё это понять Прокопенко, который наверняка мнил себя знатоком человеческих душ, гуманистом, широкой души человеком от одного того факта, что он что-то эдакое про Хазина предположил, и за своё предположение его великодушно простил. Что мог понимать даже сам Игорь Гром. — Я продуктов привёз, — сказал Фёдор Иванович, поднимаясь, — Ты, если решишь уехать, скажи, я Лену сюда привезу, а сам за тобой в городе пригляжу. — Мне пригляд не нужен, — сердито сверкнул глазами Петя. — Конечно, — отечески улыбнулся Прокопенко, снова обтёр затылок, сложил потемневший от пота платок, запихал в карман и спросил, уже стоя в дверях, — Ты ж понимаешь, Пётр Юрич, почему Игорёк тебя особенно, больше других отталкивает? Хазин упрямо выпятил нижнюю челюсть и ничего не ответил. Это было неприятно. После случившегося, уже ночью и потом, пока писали объяснения, пока в отделе улаживали вопросы и формальности, пока пытались делать вид, что смогут работать дальше как работали, Игорь стал смотреть как будто сквозь Петю. Сначала Хазин решил, что он просто поглощён мыслями. Потом — что так Гром проживает потерю. Всё же, для их отдела Костя был не тем, чем для Пети. Конечно, ему было Цветкова жаль, как было бы любого человека. Но он не испытывал той глубокой скорби, которая отражалась в появившихся вдруг складках у губ Димы Дубина, сразу состаривших его на десяток лет. Он не убивался как Зайцева, которая совершенно по-детски рыдала, уткнувшись в Димино плечо. Гром выглядел как обычно, хмурым, деловитым, в нём не появилось потерянности и опустошения, в нём как будто вовсе ничего не изменилось. Только взгляд стал сквозь людей. Но с другими он говорил, скупо, вскользь, неохотно, но говорил. А Петя будто перестал существовать. Когда отписались и сдали отчёты, когда похоронили Костю, Фёдор Иванович пришёл к ним в кабинет и хмуро велел писать всем заявление на отпуск. Потом отвёл в сторону Игоря и долго с ним говорил. И он же сообщил Хазину о том, что они едут на дачу. Петя с трудностями справлялся иначе, он бы предпочёл остаться в городе, напоить Грома, убедить попробовать порошок и, когда тот воскрес бы после трудной ночи, всё былое показалось бы ему чем-то ненастоящим, полузабытым. Но Хазина в целом никто не спросил. И теперь этот вопрос, как издёвка. Почему. Потому что Петя не любил Цветкова. Потому что не разделял всеобщего горя, хоть и, понимая его, вёл себя совершенно пристойно и по большей части просто пытался никому не попадаться на глаза. Иногда злость его переполняла настолько, что приходилось цепляться к кому-то случайному, и то сходило ему с рук, тут же находился человек, который шептал на ухо сотруднику, уже готовящемуся врезать Хазину, что у них парня убили, понимать надо, нервы. Один вечер Петя провёл в тире, пока его вежливо не попросили уйти и перестать тратить боеприпасы. Другой хотел просидеть в ресторане, но все его деньги всё ещё были у Грома, а обращаться к нему не хотелось. Хазин достал бутылку шампанского на всё, что выгреб по карманам, выпил её прямо на улице, испытывая отвращение к самому себе, пил быстро, чтобы алкоголь покрепче ударил в голову, и пошёл гулять. К Грому он пришёл под утро, совершенно трезвый, усталый, с ноющей головой и ногами. Игорь не то спал так крепко, не то делал вид, но головы в его сторону не повернул. А утром они уехали в деревню. И Хазин ненавидел деревню, местную скуку и Грома. — Ты подумай, Хазин, — сказал Фёдор Иванович, поглядывая на двор. Он был кругленький, маленький и очень хитрый, глаза у него были особые, так глянешь — обычный мужик, а глаза звериные, не ошибешься, у всех, кто прошёл через органы, такие. Там и знание, что позволено много, и осторожность, потому что спросят, и слишком много мнения о себе, что видит людей насквозь, и ум, потому что правда видит. Отец взглядом вдавливал, втаптывал, растирал. Фёдор Иванович подцеплял, удерживал и с бережностью карманника шарил, где ему было нужно. В этом плане он был больше похож на Дениса Сергеевича. Но сравнение это было явно не в пользу Прокопенко. — Игорёк всё думает, что лучше не чувствовать ничего, жить одному, так и отнять будет некого. Он и к нам иногда месяцами носа не кажет, отвыкает вроде как. Ты не сердись на него, Пётр Юрич. Это он тебя бережёт так, раз дичится. Он тебя больше других боится потерять. Ну, бывайте, не озоруйте тут. Под тяжёлыми шагами Прокопенко захрустели высохшие доски крыльца. Петя смотрел на бьющуюся в стекло муху и внутри тянуло странной, незнакомой тоской.***
Игорю с детства нравились поезда. Всегда казалось, что люди, которые едут на них — невероятные счастливчики, у которых впереди приключения. Однажды он даже сбежал из дома, чтобы уехать на поезде. Его привели к Прокопенко с милицией, слова «мой отец — майор Константин Гром» были первые за долгое время, произнесённые вслух. Так что доставили прямо на дом, приключения не случилось. А ему всё казалось, что есть место, куда можно уехать, и там будет лучше, там не будет всего случившегося здесь зла. Сейчас Гром наверняка знал, что это не так, но смотреть на поезда его всё ещё успокаивало. Проходили они здесь часто, местным соседство с железной дорогой не нравилось, а Игорь с детства выбирал это направление. На реке было шумно и людно, а у железки, если уйти подальше, можно было оказаться одному в целом мире. Только луга, холмы и рельсы. Игорь никогда не клал ничего под колёса, как местные мальчишки, ему просто нравилось смотреть на проносящиеся мимо вагоны. И хотелось верить в какое-то далекое счастье, в которое этот поезд везёт счастливых людей, чьи лица короткой вспышкой мелькали перед глазами. Мысли были похожи на то, что Игоря окружало. Большую часть времени он находился в блаженном забытьи. Припекало солнце, где-то в траве пробегала ящерица, перекатывался лоснящейся тяжестью созревших трав луг, когда поднимался сильный ветер. А потом нарастал гул поезда, и накатывали с ним воспоминания, и мысли, и тревога, окатывало, выбрасывало картинки. Улыбающееся лицо Пугачева, дрожащий в руках его невесты пистолет. И глаза её, Юлины глаза. Игорь даже оружие выхватить успел, сказывалась Петина дрессировка. А выстрелить всё равно не смог. Оседающий на его руки Костя, Игорь понял, что он мёртв, прежде, чем успел опустить его на пол. Рёв Пугачёва: «Не трогай её!» И как он на коленях цеплялся за ноги Игоря, выл, умоляя, чтобы его судили, что она беременная. У Кости Цветкова тоже была беременная жена. Когда поезд проходил, Гром опрокидывался на спину и смотрел в небо, пока вина растекалась свинцовой тяжестью внутри груди. Игорь не закрывал глаза, пока они не начинали слезиться, а, как только закрывал, они все вставали кругом и закрывали ему небо. Их много было, куда больше, чем тех, кто ему снился обычно, в чьей смерти он себя винил. Там даже мать была, хотя Игорь не помнил её лица, но знал, что она есть. Игорь долго лежал, глядя вверх, и думал, чьё лицо окажется там следующим. Фёдора Ивановича? Зайцевой? Пети? Про Петю он всегда старался думать в последнюю очередь, как будто это могло так сработать, как будто от этого у заносчивого москвича станет меньше причин оказаться в рядах мертвецов, будто сбережёт его так. Игорь всё ждал, когда Хазин покажет зубы, вспылит, рванёт подальше. Может, прямо при Игоре, красиво пробуксовав колёсами по грязи напоследок, а, может, без сцен, хотя где Хазин и где без сцен. Возвращаясь по темноте, Гром всё ждал, что его встретит закрытый тихий дом, и, всякий раз, проходя мимо Петиной машины, испытывал смутное, досадное облегчение. Не уехал, сегодня пока нет. Хазин спал тихо, не ворочался, не храпел, иногда, редко, ему снились кошмары, и тогда он беззвучно метался по кровати, и после долго курил в кухне, не включая свет. Но обычно Игорю приходилось подолгу прислушиваться, чтобы разобрать в тишине звук его дыхания. Дома ему бы это и в голову не пришло, а тут почему-то вдруг стало важно. И он подолгу стоял в тёмном дверном проёме, смотрел на встрёпанную голову на подушке и ждал, пока вздохнёт, перевернётся, как-то обозначит, что в порядке. Что живой. Когда Хазин совсем долго лежал без движения, Игорь приближался неслышно и смотрел, как поднимается его грудная клетка, и тогда, успокоенный, уходил спать. Он хотел, чтобы Хазин уехал. Но не до конца понимал, что станет делать, если в один день в самом деле вернётся в пустой дом. На следующий день Петя сварил кашу. Игорь проснулся от запаха горелого и ругани, выбрался в кухню, держа на поясе простынь за концы. Петя сердито тряхнул в его сторону ложкой, отправив в полёт несколько вязких капель овсянки, и прикрикнул: — Скройся с глаз моих, чудовище лесное! Он выглядел раздосадованным, и Игорь в самом деле ушёл, чтобы одеться и дать Петру время устранить последствия своего внезапного порыва. Он бы не удивился, если бы Хазин просто выбросил кастрюлю, но, когда Гром вышел, уже одетый, Петя рассеянно почёсывал щёку, разглядывая плотную корку на дне, будто пытаясь найти там ответы. На столе нашлись две тарелки с той частью каши, которую удалось спасти. — Фёдор Иванович приезжал, — как ни в чём ни бывало сказал Хазин. Игорь кивнул и сел за стол. Петя погромыхал кастрюлей, поскрёб ложкой по дну и с досадой оттолкнул её от себя. Каша вышла ничего, Игорь съел всю, Петя едва поковырял ложкой в тарелке. Гром вдруг почувствовал, как сильно он проголодался, и, когда Петя принялся, брезгливо поджимая губы, макать печенье в чай, вопросительно потянул к себе его тарелку. Хазин оскалился коротко и весело. — Что, с голодухи пойдёт? Ты, Гром, как собака, всё понимаешь, а сказать не можешь? Ешь, мне не жалко. Но тогда и кастрюлю тебе мыть. Игорь коротко кивнул и сгрёб тарелку к себе. Овсянка немного похрустывала на зубах. От мысли, что Хазин верхнюю часть отдал ему, а остаток вывалил себе, Игорю стало неловко. Он вычистил тарелку, поставил одну в другую, захватил кастрюлю и пошёл на улицу. Хазин с чаем потянулся следом, влез на перила, закурил и стал смотреть, как Игорь старательно песком оттирает кастрюлю внутри и снаружи, помогая себе проволочной мочалкой. Гром тёр и вспоминал, как отчищал так котелок, сидя на берегу Вислы. Хитрые Игнат и Бондарев скинули это на молодых бойцов, а Игорь как обычно гнушался пользоваться положением в бытовых вопросах. Поэтому, пока сослуживцы, устроившись выше на берегу, жевали травинки и обсуждали ехидно, какой у них старшина, он так же старательно натирал до блеска алюминиевый бок, находя удовольствие в простой работе, покое ленивой реки и тишине. Он на мгновение прикрыл глаза, огладил ладонью, смывая песчинки, услышал насмешливое: — Дыру протрёшь. Это тогда сказал ему Ваня или сейчас Хазин, сверкающий с крыльца весело глазами? Игорь не знал. Но, как бы ни хотелось ему отрицать, внутри него, мертвенно окоченевшего, зашевелилось снова что-то. Как всякий раз шевелилось, когда казалось, что больше не выйдет, что слишком много потерь выпало на его долю, что нельзя раз за разом открываться, зная, что потеряешь. Как весной слабое, холодное солнце, вопреки всем законам, ломало корку льда. Игорь ополоснул кастрюлю, тарелки, забрал из рук Пети кружку и её тоже помыл. Он надеялся, что Хазин понял, что это «спасибо». Тот смотрел, критично скривив на сторону рот, сверху вниз, но взгляд медовых глаз был тёплым. Когда Игорь обтёр руки о штаны и, замявшись на минуту, пошёл к калитке, Петя пошёл за ним. Он пытался в первый день Игоря окликнуть, когда он уходил и когда вернулся, Гром немного потерялся в днях и не был уверен, сколько прошло, но знал, что больше Петя с ним не заговаривал, не то злился, не то понял бессмысленность попыток. Ну, один раз вроде пытался, но Игорь не был уверен, не снилось ли ему это. Не мог же Хазин ему в самом деле свой драгоценный порошок пихать. А теперь точно не снилось, Петя закрыл калитку, сунул руки в карманы, огляделся. Игорь шёл по обычному своему маршруту. Мысль о том, что кто-то будет с ним в его месте, не вызывала неприязни, потому что он там никогда и не был один. И Петя, сам того не зная, с первого дня был там с ним, то вытягивая со дна, то погружая всё глубже. Но желания разговаривать у Игоря всё ещё не было, и он был благодарен Хазину, что тот молчал. В детстве тётя Лена, пытаясь разговорить Игоря, не замолкала вовсе, она проговаривала вслух свои действия, обсуждала с ним всё так, будто он ей отвечал, и это было досадным гулом. Петя молчал, шагал широко, глядя под ноги. Они вышли из деревни. пошли по тропинке, солнце поднималось выше, начинало понемногу припекать. Судя по тому, как периодически вздыхал Хазин, ему давно хотелось начать жаловаться, но он сдерживался. Наконец, Игорь сошёл с тропы, и пошёл напрямик по траве. Сзади чиркнуло, потянуло табаком. Хазин поравнялся с ним и пошёл, загребая ногами траву. На вершине холма Игорь сел, Петя брезгливо огляделся, вздохнул, зажал губами сигарету, поддернул штанины и сел тоже. Помолчали. В траве низко гудел шмель, где-то вдалеке отрывисто и немелодично закричала птица. Хазин докурил, затушил окурок о подошву и под взглядом Игоря убрал в пачку. Гром закрыл глаза и стал слушать. Он первый услышал поезд. Хазин лежал на спине, опираясь на локоть, жевал травинку крепкими белыми зубами и рассматривал Игорево лицо. Он бросил на поезд короткий взгляд без тени интереса и стал снова смотреть на Игоря. От его взгляда было щекотно. И призраки не приходили, не обступали, не душили виной. Только это было ещё хуже, нельзя завязывать всё на человеке, слабом, хрупком, смертном. Потом, когда его не станет, а это всего лишь вопрос времени, найти якорь будет куда сложнее, чем когда надеешься только на себя. Когда заталкиваешь всё вглубь, и на этой шаткой основе стараешься дотянуться до поверхности, хлебнуть воздуха. — Фёдор Иванович сказал, ты меня потерять боишься, — сказал Петя как-то брезгливо, насмешливо. Игорь коротко пожал плечами. Прокопенко всегда его поучал, и Игорь относился к этому философски, в этом было что-то от законов жизни, когда ты молод, тебя учат, потом у тебя станут учиться, Фёдор Иванович всегда его видел пацаном, хоть Игорь и обогнал его по росту ещё до окончания школы. Но Игорь относился к нему всегда уважительно, хоть и думал иногда, что представления его о жизни безнадёжно устарели. И подходили кому-то нормальному, кому-то не Игорю Грому. Например, Игорю казалось, что говорить такое Пете не стоило. Кто вообще про такое говорит вслух. И что тут ответить. Что это не так — так это будет ложью. Что это так — ненужной ответственностью, которую Игорь как будто на Петины плечи перекладывает. Он промолчал, опрокинулся на спину, закинул руки за голову, глядя в небо. Хазин сощурился, жуя травинку, и чему-то заулыбался. — И что, — заговорил он через минуту, — Думаешь, когда меня убьют, тебе проще будет от того, что ты от меня как от чумного бегал? Или теперь вообще не собираешься со мной разговаривать? Игорь вздохнул и закрыл глаза. Рано он радовался, что Хазин молчит. — Дурак ты, Гром, — констатировал Петя, поняв, что ответа не последует, — Ехал бы куда-нибудь в геологическую экспедицию, где из собеседников одни медведи. А так это выглядит как будто маленький мальчик надулся и воображает, что все станут его уговаривать. Гром подумал, месть ли это за тот раз, когда в гостях у Гречкина он сам без особых церемоний Петру подобное выговаривал. А ещё сложно было поспорить — наверняка так и выглядело. Игорю просто нужно было это время тишины, чтобы как-то внутри себя выстроить снова то, что обрушилось от случившегося. Он ждал и бросал внутрь пробные камешки, вроде отравляющей его существование мысли, что к жене Цветкова поехал говорить о случившемся Дима. Игорь не отказывался, Дубин вызвался сам. Очевидно было, что это должен быть не Хазин, отстранённо-равнодушный и будто скучающий, хотя он как раз на случившееся обсуждение только пожал плечами, он мог бы. И не Зайцева, которая рыдала как дитя, с момента, когда узнала, и, кажется, до самых похорон, и совсем опухла от слёз, и цеплялась за Дубина беспомощно, заглядывая ему в глаза, как будто искала ответ. Это должен был быть Игорь, потому что он был виноват. Но поехал Дима, незнакомый ей, собранный, участливый, но чужой, и после хлопал Грома по плечу и щурился страдальчески и понимающе. А Игорь не смог. — Ты думал когда-нибудь, зачем вообще мы разговариваем? — спросил Хазин, выдёргивая его из мыслей. Гром поморщился, не открывая глаз. — Я часто думал, — продолжил Петя, судя по звукам, он сел, закурил, и устроился к Игорю спиной, — Словами же только путаю люди друг друга. Хватило бы отдельных слов, вроде «опасность», «обмен», «защита», не знаю. И все бы знали, что они значат, и не было бы этих всех «не так понял». Лучше бы было, а? Игорь молчал. Он любил слова на бумаге, они с детства раскрашивали его жизнь, из них складывались средневековые замки и быстроходные корабли, из них сплетались морские узлы и лианы в далёких джунглях. Но сам он слова так и не освоил. Было бы проще, будь их десяток? Да, наверное. Только всё равно, даже с тем изобилием, что уже было, Грому их порой не хватало. И никак не удавалось не ударяясь в рассуждения сказать что-то, как теперь. Когда он чувствовал одновременно и усталость, и тоску, и досаду, и благодарность, и покой, и всё это от одного Хазина, который сидел рядом и плевал вниз с холма, видимо, наглотавшись табака. Игорь открыл глаза. Было видно небо и кусок русой макушки. — Ничего бы легче не было, — припечатал Хазин, отплевавшись, глянул через плечо сердито, — Потому что вот трава какого цвета? Говоришь, зелёная. А какой он, зелёный? Думаешь, я его так же вижу, как ты? А ты не думал, что мне просто показали на траву и сказали «зелёный», и тебе так, а в самом деле твой зелёный — это мой синий, просто мы про это не узнаем никогда? И всё остальное — это так же. Злость. Вина. Справедливость. Он горячился, говорил всё громче, вздёргивая острый подбородок, как будто спорил с кем-то. — И все наши разговоры друг с другом — как крик в космосе, просто попытка друг друга услышать. Просто попытка почувствовать, что ты не один. Что кто-то тоже это всё видит. Хазин замолчал, уронил голову, затянулся глубоко, крепко. Игорь сел и большими ладонями обнял его плечи. Голос с непривычки звучал хрипло. — Такой ты дурак, Петь. Хазин засмеялся и коротко привалился к его плечу, прежде чем отстраниться. — Сам такой. Пошли. Место отвратительное. До вечера буду муравьев из штанов выковыривать. Гром молчаливо подчинился, против воли улыбаясь.