Курс на Арктику

R
Завершён
58
32
Размер:
529 страниц, 195 444 слова, 61 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
58 Нравится 680 Отзывы 4 В сборник

Ном

Настройки
Остров Сент-Майкл встретил их особым, ни с чем не сравнимым ароматом портового поселения на краю света. В нем витали ароматы рыбы, мокрого дерева и самого океана. Сент-Майкл был невелик: несколько причалов, пяток складов, низкое здание военной базы с облупившейся краской на фасаде и длинный барак рыбацкой артели, где приезжим давали кров и похлёбку. Здесь, на этом клочке суши, отделённом от Нома проливом, время текло по своим законам — неторопливо, как остывающий жир в той же инуитской похлебке. Их разместили в небольшой комнате при артели — две железные койки с тощими матрасами, стол, печка-буржуйка, весело потрескивающая углём. В углу висела выцветшая литография: гора Мак-Кинли на закате. Яков, увидев её, усмехнулся — он сотни раз видел эту гору из кабины «Полярной звезды» и никогда не думал, что будет разглядывать её на стене казённого жилья, словно турист. Аня сидела на краю койки, поджав под себя ноги, и смотрела в окно. За окном качалась на волнах лодка, кричали чайки, и ветер гнал по серому небу рваные облака. Аня выглядела усталой, но спокойной. Вчерашняя переправа через пролив, патруль, шкуры, в которых они прятались, всё это осталось позади. Теперь они были на американской земле. Почти дома. — Ну как ты, Анечка? — Яков присел рядом, взял её за руку. Она повернулась, кивнула, потом достала карандаш и бумагу. Написала, чуть подумав: «Хорошо. Только устала. И пахнет рыбой как-то чересчур». Яков рассмеялся. — Это Аляска, родная. Здесь везде пахнет рыбой. Привыкай. В дверь постучали. Вошёл высокий, кряжистый мужчина в форменной куртке — местный шериф. Ему было под шестьдесят, но держался он прямо, и только седина в усах да морщины вокруг глаз выдавали возраст. Звали его Мартин Олсен, и Яков знал его столько, сколько семья Штольманов жила на Аляске — двенадцать лет, с тех пор как Платон перевёз жену и взрослого сына из Сиэтла в Ном, поближе к военным контрактам. — Яков Штольман, — шериф покачал головой, но в голосе его не было осуждения, скорее облегчение. — Когда твой отец сказал, что ты пропал, я не поверил. Говорю ему: Платон, твой парень и не из таких передряг выбирался. А он мне: самолёт не найден, маршрут пройден трижды. И всё равно — вот ты, живой. — Здравствуйте, мистер Олсен, — Яков поднялся, пожал ему руку. — Рад вас видеть. Шериф перевёл взгляд на Аню. Она сидела тихо, сложив руки на коленях, и смотрела на него — без страха, но с той особой настороженностью, какая бывает у людей, привыкших ожидать от властей худшего. — А это, значит, та самая невеста, о которой мне телеграфировали? — Да, сэр. Анна... Викторовна Миронова. Моя невеста. Шериф достал из кармана блокнот, огрызок карандаша, сел на табурет напротив. Байкал, лежавший у двери, поднял голову, понюхал воздух и снова улёгся — чужак был свой, хозяйский, бояться нечего. — Ну, давай по порядку, — сказал Олсен. — Дело у тебя, Яков, непростое. Беглая из СССР — это не шутки. Федералы в Джуно могут заинтересоваться. Но ты меня знаешь: я сначала слушаю, потом решаю. Яков сел рядом с Аней, положил руку ей на плечо. — Спрашивайте. Моя невеста понимает по-английски, только говорить не может. Перенесла травму головы. Пишет. Шериф кивнул и обратился к Ане — медленно, чётко, как говорят с иностранцами: — Мисс, вы понимаете, что находитесь на территории Соединённых Штатов без документов? И что я должен задать вам несколько вопросов? Аня выслушала, кивнула и взялась за карандаш. Написала — по-английски, аккуратным школьным почерком, с лёгким наклоном: «Да, сэр. Я понимаю. Я готова отвечать». Шериф поднял бровь, прочитал и хмыкнул. — Неплохо. Где учили английский? Аня написала: «В школе, потом в Ленинградском гидрометеорологическом институте. У меня были хорошие преподаватели. Я читаю научные статьи по-английски, но говорю с акцентом. Сейчас не говорю совсем». — Акцент — не беда, — Олсен почти улыбнулся. — У меня у самого дед из Норвегии до конца жизни говорил так, что родная жена не понимала. Ладно. Расскажите, при каких обстоятельствах вы покинули Советский Союз. Яков перевёл взгляд на Аню. Она писала долго, тщательно подбирая слова. Потом протянула листок шерифу. «Я работала метеорологом в полярной экспедиции на ледоколе "Заря". Начальник экспедиции Кирилл Лисин преследовал меня и моего жениха. Он узнал, что я скрываю дворянское происхождение, и использовал это для шантажа. Когда мы вернулись на остров Седой, он отправил донос в Москву. Меня должны были арестовать. Я бежала. Упала в ледяную расщелину, ударилась головой. Меня спасли местные жители — чукчи. Яков нашёл меня и выходил. Мы добирались до американской территории на собачьих упряжках и лодке». Шериф читал медленно, шевеля губами. Дочитал, сложил листок пополам, сунул в блокнот. — А коммунистическая партия? Вы член партии? Аня быстро написала: «Нет. Я беспартийная. Я занимаюсь наукой, а не политикой». Олсен посмотрел на Якова поверх очков. — Твоё поручительство, сынок. Пиши официально. Яков выпрямился. Написал чётко, как дают показания: — Я, Яков Платонович Штольман, гражданин Соединённых Штатов Америки, пилотская лицензия номер четыре-один-семь-два, ручаюсь за Анну Викторовну Миронову. Она — моя невеста. Я намерен оформить брак, как только она достаточно поправится. Моя невеста не представляет угрозы для Соединённых Штатов. Она — жертва политического преследования. Ответственность за неё беру на себя. Шериф помолчал, потом кивнул: — Хорошо. Я тебя знаю, Яков. Знал тебя парнишкой, знаю сейчас. Твоё слово здесь чего-то стоит. Он поднялся, одёрнул куртку. — Я вызову врача с базы. Пусть осмотрит твою невесту и напишет заключение. Для протокола нужно. А пока — сидите, отдыхайте. Кормят здесь, конечно, не как дома, но с голоду не помрёте. Врач прибыл через час. Это был молодой человек с ранней лысиной и усталыми глазами — военный невролог, приписанный к базе. Звали его доктор Миллз. Он явно не ожидал, что его вызовут осматривать беженку из России, но отнёсся к делу добросовестно. Доктор усадил Аню на стул у окна, достал маленький фонарик, проверил реакцию зрачков. Попросил её вытянуть руки, сжать его пальцы, коснуться кончика носа с закрытыми глазами. Она выполняла всё спокойно, сосредоточенно. Потом доктор попросил Аню написать несколько фраз — продиктовал короткий текст по-английски. Аня написала, почти без ошибок, только дважды зачеркнула и переписала. — Хорошо, — сказал доктор Миллз, просматривая листок. — Теперь вы, мистер Штольман. Опишите мне ход восстановления. Всё, что помните. Яков рассказывал долго. О том, как Аня упала в расщелину и пролежала там несколько часов на морозе. О том, как старый чукча нашёл её и привёз в ярангу. О том, как она была между жизнью и смертью, как жар сменялся ледяным холодом. О том, как она очнулась, но не говорила и не узнавала его. О том, как постепенно возвращалась — сначала взгляд, потом понимание речи, потом жесты, потом письмо. Доктор Миллз слушал внимательно, изредка кивая. Когда Яков закончил, он постучал карандашом по столу и сказал: — Классическая картина последствий тяжёлой черепно-мозговой травмы. Длительная кома, посттравматическая амнезия, регресс, психогенный мутизм. То, что она восстановилась до такого уровня без госпиталя и квалифицированной помощи, — это, честно говоря, чудо. Речь может вернуться — но гарантий никаких. Мозг — штука сложная. Иногда слова возвращаются через месяц, иногда через год, иногда никогда. Он посмотрел на Аню — она сидела тихо, сложив руки на коленях, и слушала. — Но умственно она явно сохранна, — добавил он. — Пишет, понимает, реагирует. Это хороший знак. Я напишу заключение для шерифа. Рекомендую покой, хорошее питание и, если будет возможность, консультацию логопеда. Шериф Олсен вернулся под вечер с папкой. Он сел за стол, разложил бумаги и принялся заполнять — медленно, тщательно, выводя каждую букву. — Значит, так, — сказал он, не поднимая глаз от бланка. — Имя: Анна Викторовна Миронова. Дата рождения... — он поднял глаза на Аню. Она написала на листке: «1913, десятое сентября. Документы пропали во время бегства». — Ладно, — шериф сделал пометку. — Гражданство: без гражданства, беженка из СССР. Основание для пребывания: поручительство гражданина США Якова Штольмана, намерение вступить в брак. По заключению врача: не опасна, нуждается в восстановительном лечении. Временное разрешение на проживание сроком на шесть месяцев. Он захлопнул папку, протянул Ане небольшую карточку — плотную, с печатью и номером. — Вот, мисс Миронова. Это не паспорт, но с этим вы имеете право находиться на территории Соединённых Штатов. После того как вы выйдете замуж за этого парня, — он кивнул на Якова, — ваш муж подаст прошение о натурализации. Процедура стандартная, но с учётом вашего положения и поручительства семьи Штольман — думаю, проблем не будет. Аня взяла карточку обеими руками, посмотрела на неё. Потом подняла глаза на шерифа и молча, одними губами, произнесла: «Thank you». Шериф усмехнулся в усы. — Добро пожаловать в Америку, мисс Миронова. Извините, что с бумажной волокитой, но так положено. Яков подошёл, крепко пожал ему руку. — Спасибо, Мартин. Я твой должник. — Не говори ерунды, — Олсен махнул рукой. — Увидишь отца — передай, что я всё ещё жду его на рыбалку. Уклейка в этом году — во! Он развёл руки, показывая размер рыбы, подмигнул Ане и вышел. В комнате стало тихо. Аня сидела на койке, всё ещё сжимая в руках временную карточку. Байкал подошёл, положил голову ей на колени. Яков сел рядом, обнял её за плечи. — Ну вот, — сказал он тихо. — Ты больше не беглянка. Ты Анна Викторовна Миронова, временно проживающая в Соединённых Штатах Америки по всем правилам. Как тебе такое? Она повернулась к нему, и в её глазах — голубых, бездонных, стояли слёзы. Но Аня улыбалась. Она взяла карандаш и написала на последнем чистом клочке бумаги: «Яша. Я очень рада». Он прочитал, поцеловал её в висок и прижал к себе. За окном, над серым морем, кричали чайки, и ветер гнал по волнам последние весенние льдины. ——— Катер причалил к пирсу в Номе ранним вечером, когда солнце, так и не ушедшее за горизонт, висело низко над морем, заливая всё вокруг мягким, золотистым светом. Порт встретил их привычным шумом: кричали чайки, переругивались грузчики, где-то вдалеке гудел движок, и ритмично билась о сваи вода, пахнущая солью и водорослями. Аня стояла у борта, одетая в чистую, но грубую робу-комбинезон, выданную на острове. Волосы она заплела в аккуратную косу — ещё утром, перед отплытием, — но ветер растрепал её, и несколько прядей выбились, обрамляя лицо. На бледных щеках играл лёгкий румянец — то ли от ветра, то ли от волнения. Байкал крутился рядом, повизгивая, чуя вкусные запахи: дом был близко. Яков первым спрыгнул на доски пирса и протянул руку Ане. Она оперлась на неё, сходя легко, почти изящно, и на мгновение замерла, вглядываясь в небольшую толпу встречающих. — Яша! — женский голос перекрыл шум порта. Маленькая фигурка отделилась от остальных и бросилась вперёд, не разбирая дороги. Анна Васильевна Штольман была именно такой, какой Яков описывал её в долгих разговорах у очага: маленькая, с тёплыми карими глазами и седой прядью, выбивающейся из-под шляпки. Она врезалась в сына, обхватила его руками и замерла, вздрагивая от беззвучных рыданий. Яков прижал её к себе, закрыл глаза, и на его лице отразилось такое облегчение, что Аня невольно отвернулась — ей показалось, что она подсматривает что-то слишком личное. — Живой, — шептала Анна Васильевна, гладя его по щекам, по плечам, словно проверяя, цел ли. — Живой, Яшенька. Я знала. Я всегда знала. Потом она повернулась к Ане, и взгляд её — влажный, сияющий — упёрся в лицо девушки. Ни тени колебания. Ни мгновения оценки. Анна Васильевна, не раздумывая, обняла Аню так же крепко, как до этого сына. — Доченька, здравствуй. Мы тебя ждали. Спасибо тебе. За всё. Главное, за то, что Яша вернулся. Аня замерла, не зная, куда девать руки. Она не привыкла к такому — к материнской ласке, к безусловному приятию. Её собственное детство было лишено этого. Но тепло этой женщины, запах её духов — что-то цветочное, нежное, — и руки, гладящие её по спине, пробили броню. Она робко, неумело обняла Анну Васильевну в ответ и почувствовала, как к горлу подступает комок. Рядом деликатно прокашляли. — Ну, хватит слезоточить, мать. Дай сыну поздороваться с отцом. Платон Штольман стоял чуть поодаль — высокий, сухой, с жёстким, обветренным лицом и трубкой в зубах. Одет он был в добротное пальто, несмотря на весеннее тепло, и держался с той особенной прямой осанкой, какая выдаёт человека, привыкшего командовать, если не людьми, то обстоятельствами. Глаза его, светлые и цепкие, прошлись по Якову, задержались на Ане и вернулись к сыну. — Vater, — Яков шагнул к отцу, протянул руку. Платон помедлил ровно секунду — ровно столько, сколько требовалось, чтобы все заметили, — и сжал ладонь сына. Потом, крякнув, притянул его к себе и обнял — коротко, скупо, по-мужски. — Жив, значит. Gut. Хорошо. Мы schon dachten... уже думали — всё. — Я же говорила тебе, Платоша, — Анна Васильевна, всё ещё держа Аню под руку, улыбнулась сквозь слёзы. — Чуяло моё сердце. Платон отпустил сына и повернулся к Ане. Его взгляд — холодный, изучающий — скользнул по её лицу, по грубой одежде, по рукам, сложенным на груди. Аня почувствовала, как внутри всё сжимается. Она знала этот взгляд. Так смотрел Лисин — оценивая, взвешивая, вынося приговор. Она опустила голову, не в силах выдержать этого осмотра. Платон ждал. Она не здоровалась. — Was ist das? — произнёс он по-немецки, достаточно громко, чтобы слышал Яков. — Ist es bei den Kommunisten nicht üblich, die Älteren zu grüßen? (Что это? У коммунистов не принято здороваться со старшими?) Аня вздрогнула. Она не знала немецкого в совершенстве, но Яков учил её в пути — основам, самым простым фразам. И слово «Kommunisten» она поняла. Как и тон — холодный, обвиняющий. Аня втянула голову в плечи, и лицо её побелело. Яков шагнул вперёд, заслоняя её собой. — Vater, — сказал он по-немецки, и голос его прозвучал резко, как удар хлыста. — Anna hat vor der Abfahrt eine schwere Kopfverletzung erlitten. Sie war am Rande des Todes. Sie kann nicht sprechen. Und sie ist keine Kommunistin. Sie ist meine Verlobte. Sei so gut und zeig Respekt. (Отец. Анна перед отплытием получила тяжёлую травму головы. Она была на грани смерти. Она не может говорить. И она не коммунистка. Она моя невеста. Будь добр, прояви уважение.) Платон выслушал сына не моргнув. Потом перевёл взгляд на Аню — снова долгий, оценивающий — и коротко кивнул каким-то своим мыслям. — Gut. Пусть так. Потом разберёмся. Он отступил, давая понять, что разговор окончен. Аня стояла ни жива ни мертва. Она поняла достаточно: отец Якова не рад ей. Он считает её коммунисткой как будто это ругательство. Он подозревает её неизвестно в чём. И Якову пришлось за неё заступаться — перед собственным отцом. Ей стало тошно. Но тут тишину разорвал громогласный, раскатистый голос: — Штольман! Живой, чёртяка! А я говорил — этот парень даже во льдах не пропадет! Сквозь небольшую толпу пробирался человек. Он был изящный, но сильный, с тёмными, вьющимися волосами, в которых уже проглядывала седина, и смугловатым лицом — не цыганским, а скорее южным, черноморским. Одет он был в расстёгнутый пиджак, из-под которого выглядывала цветастая жилетка, совершенно не вязавшаяся со обычными повседневными костюмами остальных встречающих. В глазах его — карих, блестящих — плясали смешинки. Во всём его облике было что-то плутовское, но не мелочное, а скорее добродушно-весёлое, как у человека, который предпочитает смеяться над трудностями, а не жаловаться на них. — Питер! — Яков, казалось, был искренне рад. — Ты-то как здесь? — А как же иначе? — Питер Миронов развёл руками с таким видом, словно спрашивал: «Ты вообще о чём?» — Мать твоя всех на уши подняла. Телеграмма пришла — я бар закрыл. Написано: «Ждите с невестой». Ну, думаю, дай посмотрю, кого наш лётчик из России привёз. Он повернулся к Ане, и взгляд его — открытый, доброжелательный — скользнул по её лицу без тени придирчивости. — Здравствуйте, барышня. Пётр Иванович, к вашим услугам. Для друзей — просто Питер. Бармен, сводник и главный сплетник Нома, — он отвесил шутовской поклон. — А вы, стало быть, та самая невеста? Ну, Штольман, удивил. Девушка — красавица. Глаза — как незабудки. И молчит — это даже плюс: жена-то, — он подмигнул Ане, и в этом подмигивании не было ни пошлости, ни насмешки, только озорство, — и пилить не будет! Все вокруг засмеялись — даже Анна Васильевна, даже один из грузчиков на пирсе. Напряжение, скопившееся после слов Платона, немного рассеялось. Аня посмотрела на этого странного человека — на его смуглое лицо, тёмные кудри, весёлые морщинки вокруг глаз — и невольно улыбнулась в ответ, робко, но искренне. Что-то в нём было такое... располагающее. Словно он говорил ей: «Не бойся, я свой. Я тоже из России. Я тоже здесь пришёлся ко двору. И ты пришлась». Питер, заметив её улыбку, просиял и тут же полез в карман жилетки. — Вот, — он извлёк на свет карамельку в яркой обертке. — Держите, барышня. Фирменная сладость из моего бара. Для бледных невест — лучшее лекарство. Аня взяла конфету. Посмотрела на неё, потом на Питера. Он кивнул — ешь, мол. Она развернула обёртку, положила карамельку в рот, и сладость разлилась по языку — приторная, тёплая, почти забытая. Слёзы навернулись на глаза. Анна Васильевна, заметив это, взяла её под руку. — Пойдём, доченька. Дома пироги стынут. Платоша, бери сына — и домой. Хватит стоять на ветру. Процессия двинулась по деревянным мосткам к дому Штольманов. Яков шёл рядом с отцом, чувствуя, как напряжение между ними звенит натянутой струной. Анна Васильевна вела Аню, рассказывая по-русски и по-английски о том, как зацветут скоро дикие яблони — поздно, но буйно. Аня слушала, понимая не все слова, но впитывая интонацию, как губка. Питер шагал чуть позади, перебрасываясь шутками с соседями. А Платон молчал. Он думал о том, что эта девушка даже не поздоровалась с ним. Что она смотрит исподлобья. Что у неё руки в цыпках — руки работницы, а не леди. Что она немая. Что она коммунистка — или, как утверждает Яков, не коммунистка, но из Советской России, а это одно и то же. И что за ней, кажется, тянется какой-то тёмный шлейф, который не предвещает ничего хорошего. Он не знал, что его мысли были написаны у него на лице. И что Аня, оглянувшись на мгновение, прочитала их все. И сжалась ещё сильнее, прижимая к телу куколку, спрятанную в кармане. --- Гостиная дома Штольманов была залита тёплым светом керосиновых ламп. Большой дубовый стол, накрытый белой скатертью, ломился от угощения: пироги с рыбой и мясом, жаркое из оленины, мочёная брусника, солёные огурцы, чай с лимоном и мёдом. Анна Васильевна расстаралась, словно ждала не двух путников, а целый полк. Аня сидела рядом с Яковом, умытая, причёсанная, но всё ещё в своём казённом комбинезоне с Сент-Майкла. Она ела аккуратно, маленькими кусочками, но с аппетитом, который не могли скрыть её сдержанные манеры. Яков, заметив это, подкладывал ей и себе лучшие куски, и она благодарно кивала. Питер Миронов сидел напротив — он, как холостяк и старый друг семьи, был зван на ужин по праву. Он ел с аппетитом, но при этом умудрялся говорить без остановки, развлекая общество байками из портовой жизни и беззлобными сплетнями. — ...а этот, с «Мэри Луизы», говорит мне: «Питер, ты русский, ты должен пить». А я ему: «Я русский, но не идиот — у меня бар, а не питейный дом, и я делаю бизнес»... — он рассмеялся собственной шутке, и Анна Васильевна засмеялась вместе с ним. Платон не смеялся. Он сидел во главе стола, прямой и методично резал мясо. Его взгляд то и дело возвращался к Ане, и каждый раз в этом взгляде читалось одно и то же: неодобрение. Анна Васильевна, стараясь разрядить обстановку, начала расспрашивать сына. Осторожно, обходя самые болезненные темы. — Как же вы добирались, Яшенька? Где вас носило все эти месяцы? Поисковые партии весь лёд прочесали — ни следа. Яков помедлил. Он не хотел лгать матери, но и пугать её правдой не хотел. — Долго рассказывать, мама. Самолёт отказал надо льдами. Пришлось садиться на вынужденную. Потом — пешком, на собаках, на лодках. Люди помогали. И Аня, — он сжал её руку под столом, — выдержала всё. Ты бы ею гордилась. Аня опустила глаза. Анна Васильевна, почувствовав недоговорённость, не стала настаивать. — Ну, слава Богу, что вы здесь, — сказала она. — А когда же свадьба? Я так понимаю, тянуть не будете? Яков и Аня переглянулись. Он улыбнулся — открыто, почти по-мальчишески. — Как можно быстрее, мама. Я в женихах уже много месяцев хожу. Платон, до этого молча жевавший, положил нож и вилку. Звук получился громче, чем следовало. — Свадьба, — произнёс он по-немецки, но тут же перешёл на английский, словно хотел, чтобы поняли все. — А не рано ли? Вы друг друга знаете без году неделя. Она не говорит. Она... — он запнулся, подбирая слово, — чужая здесь. Может, стоит подождать? Дай ей освоиться. А там видно будет. Яков сжал челюсти. Анна Васильевна бросила на мужа предостерегающий взгляд, но Платон сделал вид, что не заметил. — Я Анну знаю достаточно, — сказал Яков спокойно, но в голосе его звенела сталь. — Я её люблю. Она будет моей женой и точка. Питер, почуяв неладное, поспешил разрядить обстановку: — Да ладно тебе, Платон! Молодые, красивые, любят друг друга — чего ещё надо? Я, может, им на свадьбу бочонок лучшего виски выставлю. Гулять будем — весь Ном запомнит! Платон не удостоил его ответом. Он снова взялся за нож и вилку, и разговор потёк дальше — о погоде, о рыбалке, о новых контрактах на военные перевозки. Но осадок остался. А потом случилось то, чего Аня боялась больше всего. Она потянулась за чашкой, и край кармана её комбинезона отогнулся. Маленькое меховое личико с бусинками-глазами выглянуло наружу — куколка. Та самая, что дал ей Тынатваль, что прошла с ней через льды, яранги и пролив. Аня торопливо запихнула её обратно, но было поздно. Платон смотрел на карман, куда исчезла куколка, и на его лице медленно проступало выражение, близкое к брезгливости. Кукла. Взрослая женщина таскает с собой тряпичную куклу. Он перевёл взгляд на её лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами, со взглядом исподлобья, — и подумал: «Was zur Hölle? Что за чертовщина? Тронулась умом? Или колдует?» Последнее он отбросил почти сразу — не верил он в колдовство. Но первое... первое осталось. Аня перехватила его взгляд. И прочитала в нём всё. Её пальцы, державшие чашку, дрогнули. Ей вдруг стало холодно — как там, в расщелине, когда она падала в темноту. Только теперь темнота была не ледяная, а человеческая. И от этого было ещё страшнее. Анна Васильевна поднялась из-за стола решительно — так, как поднимается хозяйка, знающая, что гостю нужен не чай, а покой, тепло и забота. — Пойдём, доченька, баня готова, — сказала она негромко, но таким тоном, что Аня, даже не до конца понимая слова, почувствовала: спорить нельзя. Да и не хотелось. Она вопросительно посмотрела на Якова. Тот ободряюще кивнул — иди, мол, мама плохого не сделает. Аня поднялась и вышла вслед за Анной Васильевной через заднюю дверь, туда, где в глубине двора, среди низких елей, стояла небольшая деревянная баня. Баня у Штольманов была сибирская — не просто помывочная, а место силы. Анна Васильевна проектировала её сама, по памяти о той, что была в Томске, благо отец с чертежами помог: низкий сруб, печка-каменка, полок в два яруса, берёзовые веники, развешанные под потолком. Сейчас, в мае, баню топили реже, чем зимой, но к приезду сына натопили жарко — камни ещё дышали глухим, сухим теплом, когда они вошли. В предбаннике пахло свежим деревом, дымом и травами — где-то на полке стоял пучок засушенной полыни. Анна Васильевна зажгла лампу, и мягкий свет залил деревянные стены, потемневшие от времени. Она повернулась к Ане и начала расстёгивать пуговицы на её казённом комбинезоне — просто, буднично, как мать раздевает уставшего ребёнка. Аня вздрогнула от неожиданности, попыталась отстраниться, но Анна Васильевна мягко удержала её за плечо. — Не смущайся, глупенькая. У нас, по-сибирски, хозяйка гостью в баню водит. Как дочку. Давай, снимай всё. Тут жарко, и никто нас не увидит. Аня колебалась ровно секунду. В голосе Анны Васильевны было столько спокойной, властной нежности, что она сдалась. Роба упала к ногам, за ним — грубое бельё с Сент-Майкла. Она осталась обнажённой, прикрываясь руками, как стыдливый подросток. Анна Васильевна окинула её внимательным взглядом — без тени осуждения, без любопытства, а с той особой материнской зоркостью, которая подмечает всё: худобу, выступающие рёбра, следы обморожений на пальцах, бледную, измученную кожу. — Ничего, — сказала она тихо. — Всё поправимо. Сейчас мы тебя отмоем. Она усадила Аню на низкую скамеечку перед большой лоханью, наполненной горячей водой. От воды поднимался пар, пахнущий берёзовым листом и ещё чем-то сладковатым — не то ромашкой, не то мятой. Анна Васильевна добавила в воду настой из кувшина, и аромат стал гуще, обволакивающим. Потом она взяла кувшин поменьше и начала поливать Аню — медленно, осторожно, словно совершая обряд. Горячая вода стекала по плечам, по спине, оставляя алые дорожки на бледной коже. Аня закрыла глаза и впервые за долгое время позволила себе расслабиться. Руки Анны Васильевны были тёплыми и сильными — не такими, как у матери из видения (та была моложе, стройнее), но чем-то неуловимо похожими. Они намыливали волосы Ани густой, душистой пеной, массировали кожу головы, перебирали пряди. Это было не просто мытьё — это было возвращение плоти, напоминание о том, что она живая, что о ней можно заботиться, что она достойна заботы. — Волосы у тебя богатые, — приговаривала Анна Васильевна, смывая пену настоем трав. — Тёмные, густые. Как у моей мамы были. Она говорила: «Волос — бабья сила. Береги его». Она говорила по-русски, и Аня слушала, улавливая не только слова, сколько интонацию, тепло, ритм. Язык детства. Язык матери, которую она потеряла и которую, может быть, ещё найдёт. Потом Анна Васильевна достала откуда-то стопку полотенец и простынь, мягких, пахнущих лавандой. Вытерла Аню, укутала в тёплую простыню и повела в предбанник, где на лавке уже лежала одежда. — Это моё, — сказала она с лёгкой гордостью. — Носила, когда была постройнее. Семья Штольманов не бедствует, доченька. У тебя теперь много одежды. Вот, смотри. Тончайшая батистовая сорочка с кружевным воротом, казавшаяся невесомой. Шерстяное домашнее платье небесно-голубого цвета, мягкое, тёплое. Тонкие чулки. Тапочки на меху. Аня касалась тканей дрожащими пальцами и не могла поверить, что всё это — для неё. Она оделась медленно, почти благоговейно. Сорочка легла на плечи, как ласка. Анна Васильевна помогла застегнуть мелкие пуговки на спине, поправила кружево у горла и вдруг, не сдержавшись, обняла Аню. — Хорошая ты, доченька. Я сразу поняла. Яша плохого не выберет. У Ани защипало в глазах. Она уткнулась лицом в плечо этой женщины — чужой, но такой родной — и почувствовала, как внутри что-то отпускает. Лёд, державший её душу в тисках все эти недели, дал трещину. Они вернулись в дом. Аня шла по коридору — в тапочках, с распущенными влажными волосами, в голубом платье, — и чувствовала, как на неё смотрят. Яков замер на полуслове, когда она вошла в гостиную. Его взгляд — изумлённый, восхищённый — скользнул по её лицу, по волосам, по платью. Он улыбнулся, и от этой улыбки Ане стало тепло. Платон, сидевший в кресле с трубкой, поднял глаза, увидел её — и отвёл взгляд. Не сказал ни слова. Через минуту он поднялся и вышел в мастерскую, пробормотав что-то о неотложном деле. Аня поняла: он не хочет её видеть. И с этим пока ничего нельзя поделать. — Пусть идёт, — тихо сказала Анна Васильевна. — Он упрямый, как старый пень. Но сердце у него доброе. Потом поймёт. А ты иди, доченька, ложись спать. Я постель вам приготовила. Она сама проводила Аню в дальнюю спальню — небольшую комнату с окном на залив. Там уже стояла широкая кровать, застеленная свежим бельём, пахнущим крахмалом и мятой. Анна Васильевна поправила подушку, поправила одеяло и, поцеловав Аню в лоб, вышла, прикрыв за собой дверь. Аня осталась одна. Она достала куколку, погладила её по меховой головке и спрятала под подушку. Потом легла, натянула одеяло до подбородка и стала смотреть в окно. За окном, над заливом, висело низкое солнце, и море отливало золотом. Всё было чужим — запахи, звуки, свет. Но постель была такой мягкой, сорочка — нежной, а в соседней комнате Яков разговаривал с матерью, и его голос звучал спокойно, по-домашнему. Через час он пришёл. Постучал тихо, вошёл. Яков был свеж после бани, чисто выбрит, в чистой рубахе. Волосы были ещё влажными, приглаженными назад. Он сел на край постели, взял её руку. В спальне воцарилась тишина — та особенная, глубокая тишина, какая бывает только в доме, где тебя ждали. Яков молчал, смотрел в окно. За окном, выходящим на залив, небо всё ещё светилось бледным золотом незаходящего солнца, но плотные шторы смягчали свет, делали его сумеречным, интимным. Где-то внизу, в мастерской, глухо стукнул молоток — Платон всё ещё возился со своими проектами, не желая подниматься в дом, где поселилась незнакомка. Байкал улёгся на коврике у двери, вздохнул протяжно, по-собачьи, и затих. Аня лежала, укрывшись до подбородка, и смотрела на него — не испуганно, но выжидательно. С распущенными, ещё чуть влажными после бани волосами, она казалась ему не просто красивой — она казалась хрупкой и драгоценной, как куколка. — Ну, вот и всё, Анечка, — сказал Штольман негромко, вновь беря её за руку. — Мы дома. Аня чуть кивнула, но в глазах её, устремлённых на него, он прочитал то, чего она не могла высказать словами: тревогу, всё ещё жившую в ней после встречи с его отцом. Холодный взгляд Платона. Его слова — по-немецки, резкие, как пощёчина. «Kommunisten». Она это поняла. Это застряло в ней занозой. — Ты расстроилась из-за отца, — сказал Яков не спрашивая, а утверждая. — Я видел. Когда он это сказал, ты побелела, как снег. Аня опустила глаза, и плечи её чуть дрогнули — не то вздох, не то жест согласия. Она не стала отрицать. Да и как отрицать, если правду он видел яснее ясного? — Послушай меня, — Штольман придвинулся ближе, взял её вторую руку, так что теперь обе её ладони лежали в его тёплых, шершавых от путешествия ладонях. — Мой отец — человек сложный. Он поволжский немец, он строил себя с нуля, он не привык доверять чужим. Тем более — из России. Он сейчас смотрит на тебя и видит не тебя. Он видит всё то, от чего бежал много лет назад. Но это пройдёт. Ты понимаешь? Это пройдёт, потому что ты — это ты. Потому что он увидит то же, что увидел я. Аня подняла на него глаза. В них стоял безмолвный вопрос: «А что ты увидел?» Яков улыбнулся. — Я увидел женщину невиданной красоты и внутренней гармонии. Женщину, которая выжила там, где любой другой бы умер. Ты — сильная. Ты — смелая. И то, что ты сейчас молчишь, — это не слабость. Это рана. Раны заживают. Аня вздохнула — на этот раз глубоко, прерывисто. Потом поднесла его руку к своей щеке и прижалась к ней, закрыв глаза. По щеке её скатилась одинокая слеза, но это была не горькая слеза, а слеза облегчения. Слеза человека, который слишком долго держал всё внутри и наконец позволил себе отпустить. Он так хотел утешить ее, успокоить. Яков смотрел на Аню — на влажную дорожку на щеке, на ресницы, слипшиеся от влаги, на губы, чуть приоткрытые и беззащитные, — и вдруг понял, что больше не может сдерживаться. Не хочет. То, что началось как утешение, становилось чем-то иным — более глубоким, более властным. Он обнял её, не так, как обнимают друга или сестру, а так, как обнимают женщину, которую давно и сильно желают. Одна рука легла на спину, вторая на затылок, пальцы запутались в её всё ещё влажных волосах. Яков прижал её к себе и почувствовал, как Аня вздрогнула — но не отстранилась. Напротив. Она подалась ему навстречу, и её руки, до этого неподвижно лежавшие на одеяле, обвились вокруг его плеч. Сквозь тонкую ткань сорочки Яков ощущал жар её тела — тот самый жар, который когда-то пугал его в яранге, а теперь казался обещанием жизни. — Анечка, — выдохнул он куда-то ей в висок. — Родная моя. Она не ответила, но её дыхание участилось, а пальцы сильнее сжали ткань его рубахи. И это было красноречивее любых слов. Они вместе опустились на постель — медленно, почти торжественно. Пуховая перина приняла их тяжесть, обняла их, словно третий, невидимый участник этого таинства. Пахло свежим бельём, крахмалом, мятой и лавандой — ароматами заботливой матери, которая готовила эту комнату для них. Где-то внизу, на первом этаже, тихо тикали часы. И всё это, запахи, звуки, тепло, складывалось в ощущение дома, которого у Ани не было с тех пор, как её, трёхлетнюю, украли у родных. Яков опёрся на локоть и посмотрел на неё сверху вниз. В полумраке спальни, при свете единственной свечи, горевшей на прикроватном столике, её лицо казалось мраморным. Глаза огромные, блестящие, с тёмными зрачками, — в них плясали отражения пламени. Волосы разметались по подушке. Батистовая сорочка светилась белизной, и кружево на вороте слегка подрагивало в такт дыханию. Он протянул руку и медленно, словно разворачивая драгоценный свиток, начал стягивать сорочку с её плеча. Ткань скользнула вниз, открывая кожу — бледную, тонкую, с голубоватой жилкой у ключицы. Аня не сопротивлялась. Она смотрела на него, и её губы чуть дрогнули — не испуганно, а скорее удивлённо, словно она сама не до конца понимала, что происходит. Яков наклонился и поцеловал её в ключицу — туда, где билась эта голубая жилка. Губами он чувствовал её пульс — частый, птичий. Кожа на вкус была чуть солоноватой, тёплой и живой. Он провёл языком ниже, в ложбинку между ключицами, и Аня вздрогнула от остроты ощущения. Её рука поднялась и легла ему на затылок, пальцы зарылись в его волосы, притягивая ближе. — Ты красивая, — прошептал он между поцелуями, и его дыхание обжигало ей кожу. — Самая красивая. Я ещё там, в Ленинграде понял. Когда ты стояла на набережной и ветер трепал твои волосы. Я подумал тогда: «Вот. Вот она. Та, которую я искал и не знал, что ищу». Яков стянул сорочку до конца — медленно, давая ей время привыкнуть, — и отбросил в сторону. Теперь Аня лежала перед ним обнажённая, и в свете свечи её тело казалось выточенным из слоновой кости. Худоба, ещё не до конца ушедшая после болезни, делала её беззащитной, но в этой беззащитности была особая, щемящая красота. Живот — плоский, с тёмной дорожкой от пупка вниз. Грудь — небольшая, с розовеющими сосками, которые сжались от его взгляда. Яков смотрел на неё долгим, почти благоговейным взглядом, и в этом взгляде была только любовь, смешанная с преклонением. Но тело его отвечало иначе. Аня видела это — как ткань его брюк натянулась, как он сам, кажется, стал больше, шире, словно сам наполнился мужской силой. И это зрелище не испугало её, а пробудило ответный трепет — глубоко внутри, в том месте, о котором она раньше не думала как о чём-то живом и ждущем. — Я клянусь тебе, — сказал Яков тихо, и голос его, обычно такой уверенный, дрогнул. — Клянусь, что буду любить тебя. Всегда. Что бы ни случилось. Будешь ли ты молчать или заговоришь. Вспомнишь ли ты все до конца или нет. Ты — моя. И я — твой. Перед Богом. Перед людьми. Перед всем миром. Аня слушала его, и слёзы, на этот раз светлые, горячие, текли по её вискам, застревали в волосах. Она притянула его к себе, обхватила руками за шею, прижалась всем телом. Его грудь, поросшая тёмными волосами, прижалась к её груди. Аня чувствовала, как бьётся его сердце — сильно, часто, словно поршень. Чувствовала запах его кожи — мужской, чуть терпкий, с остатками банного мыла и чем-то ещё, глубоко личным, его собственным, что она узнала бы с закрытыми глазами. Яков разделся — быстро, неловко, путаясь в пуговицах рубахи, которые никак не хотели выскальзывать из петель. Она помогла ему — её тонкие пальцы справились лучше, чем его, огрубевшие. Он сбросил брюки, и они остались под одеялом вдвоём, кожа к коже, и весь остальной мир перестал существовать. Теперь Яков чувствовал всё. Каждое прикосновение отдавалось электричеством. Её кожа под его ладонями была гладкой, прохладной на бёдрах и горячей на животе. Он провёл рукой по её спине, ощупывая каждый позвонок, каждую впадину и выпуклость. Аня отвечала ему — её руки скользили по его плечам, по лопаткам, по пояснице, ощупывая и узнавая. Она прикасалась к его шрамам — к тому, что на боку (память о падении на льдине), к тому, что на предплечье (ожог от горячего масла), — и каждый шрам был частью его жизни, которую она теперь читала на ощупь. Он целовал её грудь — не торопясь, обводя губами сосок, чувствуя, как тот твердеет под его губами. Аня выгнулась навстречу, и из её горла вырвался звук — не слово, но первый настоящий звук после долгих месяцев немоты. Что-то среднее между стоном и вздохом, тихое звучание, которое она, кажется, сама не заметила. Но Яков заметил. Он поднял голову, посмотрел на неё, и в его глазах засветилось такое счастье, что Аня, смутившись, прикрыла рот ладонью. Он мягко убрал её руку. — Не прячься. Ты прекрасна. Он целовал её живот, её бёдра, внутреннюю сторону запястий — везде, где кожа была особенно тонкой и чувствительной. Яков чувствовал, как она дрожит под его губами, как её дыхание сбивается. Когда его пальцы коснулись её между ног, Аня на мгновение замерла. Он почувствовал это напряжение — древний, инстинктивный страх, знакомый каждой женщине в первый раз. Остановился. Поднял глаза. — Я не сделаю тебе неприятно, — сказал он. — Вернее... немного, возможно, будет. Но я буду очень нежен. Ты скажи мне — просто коснись плеча, если я буду недостаточно аккуратен. Хорошо? Аня кивнула. И в этом кивке, в том, как она расслабила напряжённые мышцы, как позволила своим коленям разойтись чуть шире, было больше доверия, чем в любых словах. Он склонился и поцеловал её в живот — легко, почти невесомо, — и она вскрикнула беззвучно, и руки её вцепились в простыню. Он вошёл в неё медленно, мучительно медленно, давая ей привыкнуть. Её плоть была узкой, горячей, влажной. Она сопротивлялась — не она сама, а её тело, ещё не знавшее мужчины. Он чувствовал это сопротивление, чувствовал, как мышцы сжимаются вокруг него, и каждую секунду контролировал себя, чтобы не причинить ей ненужную боль. На лбу его выступили капли пота. Это требовало всей его воли — той самой воли, что провела его через льды, через катастрофу, через отчаяние. Теперь она служила их любви. Аня зажмурилась. На мгновение боль стала совсем неприятной — резкая вспышка, словно разрыв. Она вцепилась в его плечи, ногти оставили на коже красные полумесяцы. Яков замер. Дышал тяжело. Ждал. И через несколько секунд она расслабилась снова, и боль ушла, сменившись чувством наполненности — странным, новым, глубоким. Он начал двигаться. Медленно. Ритмично. Старался, как мог. С каждым движением Аня чувствовала, как внутри неё что-то растёт — не боль, а жар, напряжение, которое требовало разрешения. Счастье от близости. Она подавалась ему навстречу, разводила бедра шире, притягивала ближе. Их тела двигались в унисон, находя общий ритм, как находят общий язык двое, которые давно уже понимают друг друга без слов. Яков чувствовал её всю. Каждое сокращение её мышц. Каждый вздох у своего уха. Каждое движение её бёдер. Он смотрел на неё — на её запрокинутое лицо, на приоткрытые губы, на капли пота на висках, — и это зрелище было самым эротичным, что он видел в жизни. Не абстрактная красота, не картинка из журнала, а живая, настоящая женщина, его любимая женщина, которая доверилась ему полностью, без остатка. Развязка наступила быстро — слишком быстро для него, но иначе и быть не могло после стольких месяцев ожидания. Яков почувствовал, как волна поднимается из самой глубины, как всё тело напрягается в последнем усилии, — и излился в неё, глухо застонав ей в плечо. Аня с трепетом почувствовала это — горячую пульсацию внутри, — и её собственное тело ответило, сжавшись вокруг него, продлевая его наслаждение и находя своё собственное, неожиданное, острое, как вспышка северного сияния. Они лежали, не двигаясь, приходя в себя. Дыхание постепенно выравнивалось. Сердца замедлялись. — Надеюсь, тебе было хорошо, Анюта. Он смущенно посмотрел вниз. Яков накрыл появившиеся пятна ладонью, словно хотел сохранить их тепло. Потом посмотрел на Аню. Она тоже смотрела туда же — на свидетельство свершившегося. И лицо её было не смущённым, не испуганным, а спокойным и удовлетворённым. Она встретила его взгляд и чуть улыбнулась — той самой улыбкой, которую он полюбил ещё там, на «Заре», много месяцев назад. — Ну что, Анечка, — сказал он тихо. — Не тушуйся, никого не бойся. Ты моя жена. Аня потянулась к нему, обняла, прижалась всем телом. Она не могла сказать «да». Но то, как она положила голову ему на грудь, как её рука легла на его сердце, как её дыхание слилось с его дыханием, — это было согласием. Самым полным, самым безоговорочным, какое только возможно между мужчиной и женщиной. Свеча на столике догорала, пламя колыхалось в последний раз. Яков поправил одеяло, укрывая их обоих. Аня заснула первой — её дыхание стало ровным и глубоким, лицо расслабилось, и во сне она казалась ещё моложе, ещё беззащитнее. Яков лежал, обнимая её, и чувствовал тяжесть этой ответственности — не как бремя, а как дар. Теперь он отвечал за Аню. За её жизнь, за её исцеление, за её будущее. И это было правильно. Куколка лежала рядом с подушкой, и бусинки-глаза слабо поблёскивали в отблесках догорающей свечи. Байкал спал у двери, и лапы его дёргались во сне — он гнал какую-то снежную дичь. А за окном, над заливом, наступала белая ночь. Они были дома.
58 Нравится 680 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (13)