Компас.
20 февраля 2026 г., 15:58
Примечания:
Визуал главы https://vk.ru/wall-201833356_2538
***
Ветер прохладный — остужает кожу, струйками вьётся по лицу и выставленной в окно ладони, врывается в кабину и шкодливым зверьком ныряет в волосы, ворошит их, бросается в лицо, щекочет закрытые веки…
Пиппа открывает глаза, смотрит на бегущую за окном ночь и снова закрывает их, наслаждаясь моментом.
Каждым, что сейчас берёт…
Она проснулась рано, но вставать не спешила — затаилась и тихонько лежала, разглядывая крепко спящего рядом Мэдса, которому не мешало даже льющее сквозь окно солнце. В его тёплом медовом свете всё казалось волшебным, сказочным, обещающим только хорошее — а Пиппе было удивительно хорошо. Лишь смотреть на Мэдса, на его тихий сон, его черты, не осенённые бременем силы, их покой и безмятежность под танцующими в струнах рассветного золота пылинками — от одного этого её сердце пело.
Потом было много всякого.
Они готовили, ели, болтали на маленьком балкончике с железной лестницей, который нашли в одной из комнат квартиры Дига. Мэдс курил, пока Пиппа в его огромной футболке сидела на ребристых перилах и пила крепкий кофе, кусочек за кусочком отщипывая от сложенного на блюдце ломтика сыра. Внизу шли редкие прохожие и гудели авто, сверху щедро лилось солнце над белобородыми облаками, крона платана шелестела рядом, иногда доставая своими разлапистыми листьями до перил, боязливо касаясь ими голых коленок Пиппы, и всё это было идеальным — как одна из фантазий, которые Пиппа когда-то для себя создавала, мечтая хоть о маленьком кусочке счастья.
А после Мэдс снова отнёс её в постель.
В этот раз было не так сумбурно, уже не страшно. В этот раз всё было при свете дня и Пиппа пуще прежнего стеснялась, куталась в простыню, а Мэдс не настаивал, позволял ей привыкать к тому, что происходило между ними. Сам, правда, ни капельки не смущался: теперь она могла смотреть на него сколько угодно, разглядывать во всех подробностях и больше того — трогать. Мэдсу это только льстило. С крайне довольным видом он принимал её касания, вальяжно растянувшись рядом, в отличие от неё ничем не скрытый. Следил глазами за её пальцами, поначалу украдкой скользившими по его коже, а затем осмелевшими, расхрабрившимися — сами взяли, да и пустились в путешествие по его телу, изучая его карту: холмы литой груди, во́лны рёбер, прогалину срединной полосы живота, каменистую твёрдость его мышц, кустистый низ… Дальше для Пиппы было слишком, потому она вернулась обратно, к лежащему в ямке ключицы медальону, бережно покружила вокруг него кончиками пальцев, ими же поднялась по массивной шее, задевая лён кудрей, прошлась по тяжёлой челюсти, подбородку, очертила край нижней губы, зависла на ней и уже потом перешла к верхней, к её плавному изгибу, по самому краю колкому от щетины.
Пиппа пугливо ойкнула, когда Мэдс дёрнулся, клацнул зубами, попытавшись цапнуть её, а потом заливисто рассмеялась, прячась у него на плече. А он смеялся в ответ, обнимая её большой рукой, зарываясь в её волосы горстью пальцев, мягко потирая ими затылок и шею, считая по одному гре́бень тонких позвонков.
Они могли бы валяться в постели часами.
А вечерами — гулять.
Как сегодня — Мэдс вытащил Пиппу на улицу сразу же, как только стемнело, обещая на этот раз самое настоящее свидание, только от себя. Они проколесили полгорода, набродились всласть по старым улочкам и уж тогда, жутко голодные, взяли в каком-то затрапезном фургончике восхитительной еды, завёрнутой в промасленный пергамент, и проглотили её там же около широко распахнутой боковой дверцы, откуда вместе с разбитными ритмами INXS разливался жёлтый свет, гремело посудой и тянуло густым духом кухни — томлёным, жареным, пряно-сладким…
Машина резко сворачивает в сторону, меняя направление и уводя Пиппу прочь от воспоминаний.
Они едут в ночи́ по кое-где растрескавшемуся асфальту с потёртой белой разметкой, их окружают стоящие кучно деревья и редкие фонари. Постепенно света становится всё меньше, а в какой-то момент он совсем исчезает — впереди остаётся только ведущая в неизвестность чёрная нить дороги, освещаемая лишь яркими фарами. Ещё один поворот и «Корвет» въезжает в до того глухую стену деревьев, между которыми петляет продавленная прямо в траве колея, которая совсем скоро заканчивается и выходит на пляж.
Дикий, кстати.
Мэдс гасит фары, глушит мотор и зовёт:
— Пошли чего покажу.
Машина остаётся позади, пока они спускаются по пологому склону.
Поначалу он покрыт сплошь травой, но ближе к берегу та сменяется песком, кое-где разбавленным мелкими островки зелени, которая везде пробьёт себе дорогу. Река неширокая, спокойная, едва слышно течёт куда-то сонным потоком, а противоположный её берег заволокло туманом, что низко стелется над чёрным зеркалом воды, но до верхушек деревьев так и не достаёт. Здесь совсем тихо и темно, город с его звуками, электрическими созданиями и никогда не угасающим светом ворочается где-то вдалеке и совсем легко представить, что его вовсе нет, что ты катнулся обратно во времени — вернулся туда, откуда мы все пришли много жизней назад и куда уже вряд ли вернёмся.
— Музыку хочешь? — предлагает Мэдс.
Пиппа отказывается:
— Нет.
— Я, если честно, тоже.
Он стоит какое-то время, потом медленно опускается прямо на землю, а следом за ним Пиппа.
В тишине они сидят, просто смотрят на сон воды, на стоящий в речной зелени туман и возвышающиеся над ним деревья, что хранят свой покой всегда, презрев суетность мира человеков. На небо, которое кажется бездонным, тёмным, и в то же время светится — целой россыпью звёзд, неисчислимым их количеством. Они то появляются, то исчезают, пульсируют, ярко вспыхивают и снова гаснут, погружаясь во тьму — лишь для того, чтобы объявиться в другом месте вселенского небосвода.
— Красиво, — шепчет Пиппа благоговейно.
Мэдс глядит на неё искоса, подняв бровь:
— Чё, думала, приставать буду?.. Хотя можем пообжиматься и всё такое.
Пиппа улыбается и снова поднимает глаза ввысь.
Луна едва видна, её крошечный серп почти истаял, остался только ободок. Точней, подкова — Пиппа так для себя когда-то придумала. Когда она развёрнута вправо — значит, расти будет. Если влево, то умирает. Сегодня так и есть.
— Часами бы на него смотрела.
— Небо?
— Лучшее развлечение на свете.
— Лучше музыки и телека?
— Как городской говоришь.
Лицо едва заметно обвевает ветром, отчего Пиппа легонько щурится.
— Тебе бы наше увидеть. На ранчо небо не такое — нет огней, что травят его и прячут большинство звёзд, оставив жалкие точки — у нас они огромные, низкие, живые. То сбиваются в кучи, то растянуты в размашистые созвездия. А Млечный Путь хорошо виден — занимает собой полнеба, плывёт себе по нему рекой, светится серебром и блестящей пылью, прям как на снимках телескопов.
Мэдс молчит, лишь двигает рукой, уложенной на согнутое колено, как вдруг проговаривает тихо, будто бы про себя:
— Я помню, мать — ну, когда она ещё была — говорила «не смотри долго на звёзды, кошмары будут сниться».
Пиппа затихла, смотрит на ожившую лунную подкову, как та плещется в текучей чёрной воде, а сама понимает, что сейчас самое время — надо пойти туда, где засела боль. Попытаться вытащить ушедшую слишком глубоко занозу.
— Несправедливо, что она ушла.
— Так бывает, — пожимает плечами Мэдс. — Дерьмо случается.
— Ты злишься на неё, понимаю.
Осока у берега мягко колышется, пока ветер движет её и молоко тумана на той стороне.
— Да нет, я… — Мэдс рассеянно подбирает с песка какой-то камушек и недолго крутит в пальцах, прежде чем отдать реке, — …мало что чувствую к ней, если так по правде. Жизнь с отцом выбила из меня все по ней страдания. Наверно, я бы должен, но она для меня давно пустое место. Я ничего от неё не хочу, ничего не жду. Она для меня давно умерла. И не так, когда в сердца́х бросают, кричат, проклинают, а просто… выцвела. Перестала носить в себе хоть немного живого, какого-то тепла.
В воде до того омертвелой, глубоко спящей, рождается движение — она мягко колышется, создавая на своей поверхности мелкую рябь волн.
— Не хотел бы с ней встретиться?
— Нет. Зачем? — на лице Мэдса недоумение.
— Сказать…
— А какой в этом толк?
Его рука снова тянется к песку, ворошит его, зачёрпывает, просыпает обратно тонкой струйкой.
— Она ж понимала, что делает, когда меня оставляла. Когда отвернулась, забыла, пошла своей дорогой. Мне на ней места не было ни тогда, ни сейчас. Ей всегда было дело только до себя. — Мэдс очень внимательно следит, как ссыпаются вниз последние крупинки из его ладони. — И что я бы мог сказать? На жалость надавить — типа, как ты могла вот так бросить, я ж ребёнок твой, кровь от крови, а ты… Усовестить?.. Глупо взывать к тому, чего нет.
Так вот что это было в воде — на её чернильной поверхности показывается узкая спина рыбины и снова ныряет.
— Хотя… — Мэдс усмехается. — Блин, стыдно сказать.
— Что?
— Смеяться не будешь?
Пиппа машет отрицательно головой.
Мэдс назад клонится, укладывается на предплечья и, пока смотрит куда-то перед собой, говорит:
— Мелким я представлял, что есть машина времени и я нашёл её. Что вернулся назад и всё исправил. Что починил испоганенное другими. А на деле даже себя не смог. — Он щурится как-то стыдливо. — Я вообще кучу разного хлама в детстве смотрел. Фантастику, про роботов, инопланетян… «Звёздные войны» те же.
— Серьёзно?
Он меняет голос, говорит ниже, с внушением:
— «Это не те дроиды, которых вы ищете».
Посмеивается вместе с Пиппой, а потом бросает:
— Глупо, конечно, это всё.
— Почему?
Его глаза прослеживают скользкий острый плавник, разрезавший поверхность и снова под ней скрывшийся:
— Истории про будущее вытаскивают тебя из настоящего. Вот для чего они нужны. Туда идут те, кто не справляется с тем, где он сейчас.
А ведь он прав.
— А я то, что нравилось, смотрела урывками. Когда… можно было. Фил часто засыпал перед телевизором и тогда, когда возникала пустота, я крала время. Пробиралась, пока никто не видит. Делала звук очень тихо и смотрела в темноте. Чтобы никого не разбудить.
— Ты про отца?
— Да, он… Уставал сильно и ложился рано. Терпеть не мог, если что-то его тревожило. Он всегда требовал тишины.
Пиппа добавляет, не думая, оно как-то само получается:
— Тишины и соблюдения правил.
— Каких?
— Я… — она запинается, с удивлением осознавая, что не может сказать. — Не помню. Он никогда о них не говорил.
— Тогда как ты должна была им следовать?
Она хмурится, как-то даже опешила — впервые о таком задумалась.
— Я просто… знала их. Знала, что и как нужно делать, чувствовала. Будто читала его мысли. — Пиппа смущается: — Прости, я выдумаю, наверно. Я иногда про детство всё забываю. Совсем всё.
— Мне бы так.
— Ты помнишь?
— Слишком хорошо. — Мэдс говорит тише, отстранённей: — И поверь — это не особо приятно. Помнить.
Он кривит губы во что-то едкое, с горечью, застывает в проступившем в нём холоде, а потом резко ведёт головой — не привычно откидывая назад волосы, а будто сбрасывая с себя что-то:
— Хотя, так даже лучше. Оно даёт мне силу. Так я типа неуязвим.
Пиппа обнимает руками колени, упирается в них подбородком, опускает взгляд в песок с торчащими из него травинками и признаётся:
— Мне часто кажется, что так оно и есть.
— Если бы… Я всего лишь человек.
— А если нет?
— В смысле?
Она раньше о таком не думала, но теперь — зная правду о себе, встретившись с ней — Пиппа может предположить подобное.
Самое страшное.
— Что, если тебя я тоже придумала? Взяла и придумала того, кто станет за меня горой, наконец-то защитит. Кто увидит меня, поймёт, примет. С кем я могу совсем ничего не бояться и быть той, кто я есть, не превращаясь в кого-то ещё.
Она поворачивается к нему, по-прежнему уткнувшись щекой в колено, сама себя обнимая, и почти испуганно шепчет:
— Ты ведь идеальный для меня. Ненастоящий.
Мэдс молчит, смотрит на неё, не мигая, слишком уж долго — а потом просто берёт её руку и кладёт себе на грудь. Прижимает крепко, вдавливает в клеть рёбер до тех пор, пока ладонь не чувствует размеренный гул толкающейся сердцем крови.
— Кажись, всё-таки живой, — хмыкает он.
Отпускает Пиппу и становится уже серьёзней:
— Никакой я не идеальный. И вообще…
— Ты единственный, кто пришёл за мной! — вырывается из неё тотчас же с горячностью. — С кем я почувствовала себя настоящей с тех пор, как… раскололась. С тех пор, как появился Фил.
Мэдс ничего на это не отвечает, ворошит ботинком песок, роет в нём ямку рифлёной подошвой, и тут внезапно спрашивает:
— Каково быть им?
Вот так сходу и не ответишь.
Пиппа думает достаточно долго, собирает по крупицам ощущения, поступки, воспоминания, а потом признаётся:
— Приятно. Тебе много чего можно — можно протянуть руку и попробовать взять всё, чего хочется. У тебя… как бы право на это есть, такое вот разрешение, какое вроде как никто не выдавал, а ты всё равно знаешь, что оно есть. Ты говоришь весомей, смотришь прицельней, идёшь легче — так, словно нет никаких замков и дверей, ты через всё перешагнёшь. А ещё в тебе полно свободы, которую за свободу ты не считаешь. Потому что она для тебя всё равно что дышать — часть того, что ты есть по своей природе, что дано тебе по факту рождения.
Наверно, это всё звучит слишком странно, но она продолжает рассказывать — кому, если не Мэдсу?
— Ты… словно на себя более толстую шкуру накинул. И тебе всё нипочём.
Он не прерывает, слушает, пока она вздыхает почти с сожалением:
— Мальчиком быть проще. Когда притворяешься им больше силы — ты сам сильнее и больше. Ты волен выбирать любую дорогу, любые правила, принудить других им следовать. Ты не цель, не мишень — ты по другую сторону, держишь угрозу в руке. И отпустить её, спустить курок для тебя — первичный инстинкт, зов охоты.
Между ними воцаряется молчание, которое разрывает первым Мэдс, выдав с искренним удивлением:
— Чёрт, никогда б не подумал… Это так чувствуется?
— Всем нам порой приятно стать кем-то другим. Забыть, кто мы на самом деле.
Мэдс ухмыляется:
— Ты права.
— У тебя тоже она есть — более толстая шкура, — озвучивает Пиппа спокойно.
Это вызывает в нём ещё одну ухмылку:
— Есть.
— Но ты мне больше нравишься без неё.
Мэдс забавно кривится, смотря на Пиппу одним глазом, и отчего-то признаётся:
— Знаешь, я сам себе без неё больше нравлюсь.
Это какой-то очень приятный момент между ними, из разряда особенных, когда кто-то отдаёт тебе своё спрятанное маленькое сокровище и Пиппа берёт его, ценит этот дар, когда краем глаза замечает сбоку какое-то движение. С удивлением она обнаруживает, что это кот. Появился откуда ни возьмись, на самом деле — вот только их с Мэдсом окружала одна темнота, как вдруг та сгустилась, ожила и из неё пронырливым призраком вылез кот. Худой такой, рыжий. Он лениво проковылял мимо, благоразумно обойдя подальше людскую парочку, и уже на безопасном для себя расстоянии подошёл к воде, чинно усевшись у самой её границы, рассматривая в ней что-то.
Рыбу, наверное.
— Только они в одной шкуре ходят, — замечает Мэдс. — Животные честней людей, это правда.
Пиппа улыбается, вспоминая Фрама:
— Часто они — единственное, что у тебя есть. Потому люди так к ним привязаны. А уж дети… Дети находят любовь там, где могут, иногда в совершенно невозможных местах. Просто она им очень нужна.
Мэдс следит за рыжим шельмецом (тот перебирает ушами, элегантно обвил тощие лапы хвостом, пока внимательно смотрит блеснувшими во тьме огнём зеркал глазами на утонувший во мгле другой берег, на танец мокрой чешуи и дразнящие пируэты плавника под самым носом) и, пока делает это, постепенно клонится назад. Мэдс ложится спиной на песок, смотрит куда-то верх, а рукой тянется к груди.
Накрывает на ней медальон, в кулак сгребает.
— У меня она… ну, любовь… была, — признаётся он. — От бабушки по линии отца, другую я совсем не знал.
Пальцы шеве́лятся, перебирают кусок серебра в руке, с непривычной нежностью его баюкают.
— Она меня любила, я помню. Дала мне это незадолго до смерти — типа, для защиты и всё такое. Как талисман. Это единственное, что отец не забрал. Бабулю он боялся даже в могиле.
Пиппа осторожно ложится рядом.
Вместе они глядят вверх, в чёрную бесконечность, подмигивающую им светом звёзд, часть из которых уже мертва.
— Она давно ушла?
— Давно, — вздыхает Мэдс. — До этого к себе меня забрала — ну, когда матери не стало — просто пришла и забрала, и отец ни слова ей поперёк не сказал. Правда, пожил я с ней недолго — сердце у неё оказалось слабое, как-то раз подвело.
Его голос ни капли не меняется, но Пиппа чувствует её — пережитую когда-то жгущую боль.
— Наверное, время с ней — то, что меня потом держало, на чём я протянул, когда было совсем худо. — В низком голосе проявляется тепло, непривычная для Мэдса робость: — Она всегда говорила, если я отчего-то отмазаться при ней пробовал «даже не пытайся, милый, я ведь тебя знаю, ты всегда находишь то, что хочешь». И так она это говорила… что я навсегда поверил.
Он делает медленный вдох и выдох, вбирая и тут же отдавая запах реки, тины, болотно-скользкой чешуи, высушенных солнцем трав и укрывшей всё плотным чёрным одеялом ночи.
— Думаю, я всё ещё дышу только благодаря ей — тому, что взял от неё, что она мне дала. В ней было много чего-то крепкого, нерушимого. Маленькая была, отцу по плечо, говорила мягко, всё улыбалась, а сама кремень внутри. И она очень любила жизнь, умела радоваться мелочам. Цветы любила, в земле копаться, вечно чего-то высаживала, выращивала. — Мэдс замолкает, замирает, уставился куда-то в пустоту, а потом завершает тихо: — Сад был местом, где она приумножала жизнь.
Пиппа размеренно дышит, ощущая спиной прохладу остывающей земли.
Думает о своей семье, вспоминает.
— А наши женщины…
Она морщится, пришедшая мысль странно режет, но Пиппа озвучивает её, Мэдсу можно:
— Они были словно все обречены, понимаешь?
Говорить о таком немного боязно, но Пиппа чувствует, нужно:
— Она всегда была вокруг — смерть. Ходила позади, стояла у двери, пряталась в стенах. И в итоге дождалась, заменила собой всех, маму тоже. — От последнего колет в груди, но уже не так, как прежде. — Доверие, любовь — у меня этого не было. Ничего не было. У меня только забирали — это всё, что я помню.
Мэдс по-прежнему не смотрит на неё, когда замечает:
— Я тоже взял.
— Ты сделал как раз другое!
Почему-то теперь говорить совсем не больно — как о тех вещах, которые ты пережил, перерос и оставил позади, попросту от них отвернулся:
— У меня ведь никогда не было ничего такого, за что можно было бы держаться. Всё исчезало, вечно уходило… Знаешь, что худшее? Что ты впитываешь это, сам становишься вечным побегом. Говоришь себе «мне никто не нужен» — а сам-то хочешь другого. Очень сильно. Но боишься этого до безумия.
Песок прохладный, ползёт под ладонями и Пиппа погружается в него пальцами.
— Всю жизнь я искала опоры — чего-то постоянного, как земля под ногами. Как звёзды на небе, — последние слова утекают изо рта вместе с паром, что тянется ввысь дымными завитками и тут же тает.
Пиппа медленно смаргивает и бездонное небо на миг исчезает, прячется за веками, прежде чем снова вспыхивает бесконечностью космоса. Мэдс недвижим, просто лежит рядом, пока между ними разливается тишина, в которой слышен редкий плеск тёмных вод и шелест переговаривающейся с ветром осоки.
— Видишь? — внезапно тянет он вверх руку, на что-то указывая.
— Где?
Теперь он придвигается к Пиппе ближе, касается плечом плеча, тычет пальцем в одну точку:
— Ну вон, выше Большой Медведицы.
— Что?
— Полярная.
Пиппа наконец-то видит её — серебристый осколок, вполне обычный, ничем от других не отличающийся.
— Бабушка говорила, что это — крыша мира. Его ось. На ней держится всё небо, так верили наши предки. Поклонялись ей даже. Считали чем-то вроде бога, — говорит Мэдс немного напряжённо и Пиппа понимает отчего: ему всё ещё непривычно облекать в слова самое страшное по его меркам — сокровенное.
Он прочищает горло, прежде чем добавить:
— Она расположена так, что небо словно вращается вокруг неё. Всегда указывает одно и то же направление — на север. Путеводная звезда всех странников. По ней ты всегда узнаешь дорогу домой, не потеряешься.
Пиппа про себя улыбается — всё-таки она была права.
Живя на ранчо, знаясь с животными, их натурой, она усвоила одну истину — даже в самом жестоком звере таится нежность. Что уж говорить о человеке — в нём всегда живёт тяга к высокому.
К поэзии — великой, вечной.
— Я читала, что люди состоят из звёзд, — произносит она как-то мечтательно. — Их распавшихся частиц, атомов и всего такого.
— Очень даже может быть.
Она знает ответ, но всё равно спрашивает:
— Как думаешь, звезда может быть человеком?
— Это уж вряд ли, — хмыкает Мэдс.
О, нет. Очень даже может.
Пиппа смотрит на свою Полярную, лежащую рядом на земле, а Мэдс смотрит на неё в ответ, повернув голову. Его лицо расчерчено стрелами зелёных травинок, оно спокойно, расслаблено и очень правдиво, когда он произносит не торопясь, ведь каждое слово тяжеловесно — как камни, из которых выстроены стены родного дома:
— Мне жаль, что с тобой это всё случилось.
Пиппа не колеблется ни секунды:
— Мне — нет. Ведь если бы я была обычной, я бы не смогла встретить тебя, узнать. Ты бы не пустил. Ты не пускаешь к себе людей, особенно женщин — они опасны. Ты боишься, что они могут тронуть тебя, сделать слабым, но ты не слабый. — Её улыбка отдаёт теплом, сияет новорождённым солнцем. — Ты самый сильный из всех, кого я знаю. Ты меня спас.
Мэдс молчит — кажется, ввернёт сейчас нечто пустячное, чтоб закрыться, снизить важность сделанного признания, а потом легонько усмехается:
— Теперь понятно, почему меня от тебя так торкнуло.
Он отворачивается, долго смотрит в мигающее светлячками звёзд небо, а потом бросает резковато:
— Сказать секрет?
— Скажи.
В его голосе есть нечто обречённое и в то же время спокойное, смирившееся с неизбежным:
— Рядом с тобой я чувствую себя уязвимым. Лишь только на тебя глядя.
В глазах Пиппы понимание, когда она кладёт свою маленькую ладошку на его большую:
— Тебе страшно?
Мэдс сглатывает:
— Да.
— Ты бы хотел перестать это чувствовать?
Он отвечает твёрдо, пока их пальцы переплетаются:
— Никогда.
Мимо них идёт с рыбиной в пасти рыжий кот, а над головами вечным маяком горит Полярная.
***