***
— О! Ещё одно. Это оставим на постели, — скомандовала Сёко. Уже второе по счёту. Оно было больше первого; мягкое, белоснежное и объёмное. Первое было розовым и мяукало, если его обнять слишком крепко. Сёко проверила. — Он предлагал купить одеяло, — сказала Хиномэ и принялась раскладывать его по постели. — Может, согласись я сразу, ничего бы и не было?.. — Не переживай, было бы, — возразила Сёко, шурша чем-то в пакете. На её голове красовался ободок с ушами красной панды, которые она водрузила на себя полчаса назад и напрочь об этом забыла. — Сатору обычно если что и спрашивает, то просто... — тяжело вздохнув, она отказывалась верить в то, что говорит, — из вежливости. Сёко скривилась, почти физически ощущая тошноту, подступившую к горлу. С ума сойти, она только что добровольно поставила слова «вежливость» и «Годжо» в одно предложение. Более того, ещё и применила одно к другому. Город жил уже вторую половину дня. Ярко-золотистые лучи послеполуденного солнца, ещё жаркого, но уже без утренней напористости, освещали стрелки на трёх часах дня. Хиномэ сидела на постели. Самостоятельно справиться со всем она не могла и, по правде, в этом не было нужды: Сёко кружила рядом, как ураган, а пахла табаком и жасмином. Ещё немного — вишнёвым кофе и ночами, подчистую лишёнными сна. Только вместо разрушения, напротив, приводила всё в порядок. Сначала просто помогала разбирать вещи, показывала их Хиномэ и раскладывала где придётся: по подоконнику, спинке кровати, по стульям. В какой-то момент палата превратилась в показ мод; точный момент Хиномэ не уловила, но подозревала, что это произошло, когда Сёко достигла апогея изобретательности и с грохотом прикатила в палату каталку из морга, временно переоборудовав её в склад для вещей. Начали с одежды; ту, что можно было примерить без активных движений, Сёко помогала надеть прямо поверх больничной одежды; говорила что-то восторженное под общий смех, а затем складывала обратно. По просьбе Хиномэ Сёко стала примерять и на себе — так процесс пошёл вдвое быстрее и громче. Сортировка шла под непрерывный, как горная река, поток её рассказов, в основном из студенческих времён. Истории лились одна за другой — что-то абсурдное, что-то трогательное, что-то явно должно было остаться в тайне. Время от времени Сёко давилась смехом, впадая в такое заразительно-истерическое веселье, что ничего не оставалось, как последовать её примеру. Бок болел невыносимо. От этого становилось только смешнее. Хиномэ не думала, что Сёко останется и поможет. Сёко — тоже. Зато предполагал Годжо. Это стало ясно, когда она вытащила из пакета огромную грелку в виде тюленя — мягкую, с совершенно глупым выражением лица. К ней прилагалась подпись: «пузатый, как Сёко после рамена». Хиномэ решительно ничего не могла поделать с тем фактом, что ей, кажется, постигнуть глубины его мышления не суждено никогда. Вероятно, он, скучающе бродя меж стеллажами торгового центра, наткнулся на плед в виде футомаки и, надо полагать, испытал озарение, сравнимое разве что с явлением божества смертному. Поэтому Сатору его купил. Плед — пухлый, туго скрученный рулон из плюша; если свернуться в него — выглядишь как часть начинки футомаки. Потом он наткнулся на костюм с капюшоном в виде моржа — объемный и с клыками. Купил и его тоже, завещав Сёко. Его Годжо подписал «новой больничной униформой». Почему — не объяснил. Но что-то подсказывало, что издевательски посмеивался при этом. Хиномэ качнула головой и окинула взглядом палату, которая теперь и не была похожа на палату. Кажется, дело сделано. Сатору, как человек, который не знал, что именно нужно другому, пошёл по неожиданной стратегии: он сгребал всё, что попадалось на глаза. Думалось, он просто катил перед собой тележку, стряхивая в неё всё с полок подчистую. Большой электрический обогреватель, несколько книг разрозненных жанров. Подушки, расчёски и ещё гору мелочей. И просто немыслимый ворох одежды. Этот момент она совсем не поняла, но Сёко лишь обронила, что он модник, позер и вообще выпендрёжник, будто это всё объясняло. От носков до спортивных костюмов, слава богу, что он не додумался притащить бельё, иначе Хиномэ упала бы замертво. Как всё это увозить — вопрос интересный и простой. Никак. По крайней мере, в такси, которым она планировала воспользоваться, это не влезет. Даже если что-то закрепить на крыше. И что-то подсказывало, что Сатору об этом или не думал, или на то не рассчитывал. Хиномэ задумчиво покрутила в руках одну из банок с кремом. Чуть перегнулась, возвращая её обратно на столик и горестно вздохнула, глядя на Сёко. — Даже не знаю, что же ему сказать, — печальным шёпотом. Пальцем зацепила чёлку, откинула за ухо, но прядь тут же соскользнула обратно. — Он ведь знает, что мне завтра уезжать? Сёко схватила несколько маленьких пакетов, протопала к кровати и уселась рядом, почти впритык — так, что плечи соприкоснулись. — Знает, — тихо подтвердила Сёко. — Он не хочет, чтобы ты возвращалась, — повторила она слова Годжо, с чистой совестью рассудив, что в том, что она выдаёт секреты, виноват он сам — как минимум тем, что не обозначил это как секрет. Хиномэ резко подняла глаза — широкие, глубоко синие, с внезапной трещиной растерянности где-то в глубине. — Подробностей не знаю. Но, кажется, он совсем не в восторге от школы в Нагано. Лучше сама спроси его об этом. Хиномэ ничего не ответила, лишь кивнула и задумалась. Сёко неловко сжимала маленькие пакеты в руках. — Что такое? — спросила Хиномэ, заметив, как та замешкалась. Сёко сглотнула и направила все силы на то, чтобы не взорваться от смеха. — Кхм, ну... Как бы сказать-то... Я должна предупредить тебя, что Сатору, конечно, совершенно наглый, но дело в том, что у него ещё и проблемы с пониманием того, что в обществе принято считать допустимым, а что — нет, — протараторила она и возвела взгляд к потолку. — И почему я вообще защищаю этого идиота? Хиномэ с полуулыбкой приподняла бровь, выжидающе глядя на Сёко. Мысленно приготовилась. — Не подумай ничего плохого, просто он... не знает такого чувства как границы разумного, — выпалила она и слегка приоткрыла один из пакетов, передавая его Цуно в руки. Хиномэ, теперь озадаченная, приняла пакет так осторожно, будто там граната. Она бросила быстрый взгляд внутрь, несколько раз моргнула. Вопросительно посмотрела на Сёко. Обратно в пакет. Нахмурилась, немного склонила голову, пытаясь понять — что это? Потом резко, сдавленно ахнула, сминая пакет, и прикрыла рот ладонью. И перепуганно уставилась на Сёко, пытаясь убедиться, что ей не привиделось. Сёко залилась смехом, схватившись за живот. Хиномэ с тихим стоном повалилась боком на кровать и с шорохом натянула на голову первую попавшуюся подушку. — Господи, Сёко... Я ведь надеялась... — из-под неё раздалось горестное стенание. — Пожалуйста, скажи, что это ты выбрала бельё. Соври, прошу тебя. Иэйри, начиная смеяться ещё громче, упала на кровать рядом, сочувственно приглаживая иссиня-чёрные волосы, разметавшиеся по простыне. — Разумеется, я, — потрясываясь от смеха, ответила она с деланным величием. — Но размер действительно передала ему я, если тебе станет от этого легче. И между прочим... — она с важным лицом вскинула палец и зашептала уже серьёзно: — Сказала ему, чтобы брал поскромнее, а то зная Сатору... Её речь прервал вымученный стон, заставляя Сёко съёжиться в новом порыве смеха. Хиномэ вынырнула из-под подушки. — Как же мне теперь ему в глаза смотреть?.. Он вечером придёт, я ведь от стыда сгорю, — тихо протянула она. Иэйри, опираясь на локоть, лежала боком и продолжала сопереживающе гладить её голову. Что уж тут ещё поделаешь? — Я же сказала, — посмеивалась Сёко. — Псих. — Псих, — решительно согласилась Хиномэ, и обе рассмеялись, а затем умолкли на несколько минут. В сонной тишине только ветер за окном не находил себе покоя — метался, бросался на стёкла, гнул верхушки деревьев. Обогреватель едва слышно урчал у кровати. — Но матрас мягкий, — вдруг сказала Сёко, укладываясь удобнее. Хиномэ перевернулась на спину, и они вдвоём уставились в потолок, синхронно сложив руки на животе. — Подушки тоже, — вздохнула Хиномэ. Сёко коварно скосила глаза: — И бельё красивое... — Это вообще мой любимый цвет, — совершенно серьёзно добавила Хиномэ прежде, чем хохот разошёлся по палате.***
Чернильная прядь упала на лист, и Хиномэ в который раз зацепила её карандашом, отбрасывая за ухо. Попытка занять мысли трагично провалилась. Штрихуя в блокноте тени, она никогда не думала, что можно ощущать себя зефиром. В малиновых носках и спортивном костюме примерно того же цвета, в этом ворохе подушек и одеяле, она утонула, как во взбитых сливках. Зайди сюда работник больницы, быть может, спутал бы её с куском сахарной ваты. Возможно, с рисунком на пенке латте с мрачным лицом. Хиномэ подтянула себя повыше, следом за собой увлекая и одеяло; прав был Сатору — к вечеру тут действительно становилось холодно. Сёко ушла совсем недавно. Перед этим поменяла перевязку, помогла переодеться в спортивный костюм и ушла работать, заявив, что и так просидела у неё весь день, а Хиномэ нужно бы отдохнуть. Усталость действительно чувствовалась; яд в организме не столько опасен, сколько раздражителен: выводится медленно, обратная техника из-за этого работает беспрерывно. Сёко даже обняла её на прощание. Когда она в последний раз кого-то обнимала? Пришлось потратить пару минут, чтобы вспомнить. И сказала, что ещё заглянет вечером. Как минимум, когда впустит Годжо. При размышлениях о последнем органы скручиваются в жгут с такой силой, будто кто-то пытается отжать их, как мокрое бельё. Поразительно, но в первую встречу он был весьма лаконичен. Выскочил из-за угла, перепугав до смерти. Увязался следом. Шугнул Йоширо. Довёл до комнаты — обнюхал напоследок. Во вторую... Стоп. Вопрос возник резко и нетерпеливо закружил в сознании, как назойливая муха под абажуром. Хиномэ опустила блокнот на ноги. Кто избил Сатору? «Нужно было спросить у Сёко... Нет, это некрасиво, — тут же рассудила она, перекатывая меж пальцев карандаш, и вернула блокнот в руку. — Лучше спросить лично». В третью встречу он сделал для неё больше, чем кто-либо за всю её жизнь. Разорванный бок; невыносимый, звериный холод, вползший в кости, тело словно вспороли миллионы ледяных игл; чувство, что яд уже добрался до сердца, до глаз, достиг мозга, нарушил проводимость нервных импульсов и принялся методично гасить один за другим хрупкие огоньки мыслей, — всё окончательно рассыпалось, ломалось, вязло в пустоте. Мучительное давление в груди от нехватки кислорода было подобно тискам. Тело, точно разбитая ваза, разлетевшаяся на осколки боли. И кровь. Приятно тёплая, её было так много, что казалось: она вот-вот утонет в ней, захлебнётся раньше, чем её добьёт удушье, рана или яд. Всё сузилось до медленных ударов сердца и покорной ясности, что все усилия кончились этим. Ничего не исправить. И никто не придёт. Это случится вот так. Хиномэ горько усмехнулась, испытывая презрения к самой себе больше, чем к обстоятельствам. Это ж надо было умудриться прожить жизнь так, чтобы о ней никто и не вспомнил. Прошлые студенты не узнают, нынешние — ещё не привязались к ней. По её смерти никто не проронит и слезы. Странно ощущать в полной мере: мир так беспощадно огромен — в нём помещаются океаны и горные хребты, многомиллионные города и бескрайние пустыни, где-то вращаются планеты и гибнут звёзды — и нет среди всего этого великолепия ни единого человека, чьи ноги притопают к её памятнику. Ничьи пальцы не возложат к камню цветы, не зажгут огоньки поминальных свечей. Если она не задержалась ни в чьих воспоминаниях, значит ли это, что её вовсе не существовало? Дело, конечно, совсем не в цветах и свечах. Оно и к лучшему, не так ли? Больше всех будут опечалены старейшины, из-за недостоверной информации которых она отчасти и умрёт. Хиномэ, лёжа под завалом, от этой мысли усмехнулась ещё раз. Вот они-то повозмущаются и накряхтятся вдоволь — очередной клинок канул в небытие. Вся её жизнь будет сведена к нескольким записям в отчёте: ошибка в изначальных данных, повлекшая смерть. Стоило ожидать, что когда-то этим кончится. Наивных грёз жить долго и счастливо навряд ли есть у шамана, хоть раз вышедшего в бой. Она с детства чувствовала исход — как предрешённая трещина в фарфоре. Принятие, неизбежность, сила, — всё сплелось в тугую жилу под кожей. Она была готова умереть. Но вот так — не хотелось. Не в темноте, не в сырости, не в земле, погребённой заживо. Она не успела сделать всё, что хотела, не нажила ничего, кроме собственной силы, ради которой было отказано всему остальному. Сила, как оказалось, — плохой собеседник в предсмертные минуты. И сила привела её в этот импровизированный гроб. Умрёт она из-за глупой ошибки. И её тело найдут таким. Если вообще кто-то будет искать. Если вообще что-то от него оставят оголодавшие черви, что ждут своего часа терпеливее и преданнее всех живых. А до той поры... Зачем она продолжала мучить себя, трепыхаясь в агонии, и удерживать щит — не знала. Ни слёз, ни паники и всё же, сколько не готовься, сколько ни тверди себе о неизбежности... Умирать так оказалось совсем не торжественно, а очень холодно и приземленно. Умирать так — всё-таки страшно. Хотелось хотя бы раз взглянуть на него напоследок. Небо. Оно наверняка сейчас красиво, как никогда. Быть может, объятое рассветом, или уже тонущее в первых, робких звездах. Хотелось увидеть горизонт — что-то живое, что-то настоящее. Чтобы свет коснулся лица, чтобы он успокоил её тем, что мир всё ещё продолжает двигаться. Даже если она уже нет. В этом мучительном желании, не сбрасывая щита, Хиномэ ударила над собой по земле. Направила почти последние остатки проклятой энергии вверх — узким, как копьё, сгустком. Чтобы хотя бы понять, как глубоко она. Или мельком увидеть кусок света. Песок вперемешку с железками, землёй и камнями посыпался на щит сквозь тёмную щель. Бесполезно. Слишком глубоко. Теперь она умрёт ещё быстрее. Бывают такие жизни, которые больше походят на анабиоз — только без возможности проснуться и с вечной зимой, не таившей за собой весны. Патологически затянутое ожидание чего-то, что не наступит. Не перерыв вовсе, не покой и тем более не светлая пауза перед цветением, а вымороженная безвременьем плоть, где всё, что должно было однажды случиться, так и не сдвинулось с мёртвой точки. Как растение, замкнутое в бутон да так и не раскрывшееся — только ссохшееся изнутри. Она знает, почему умрёт, но понятия не имеет, ради чего жила. Безостановочный бег с одного континента на другой, из одной страны в другую, с одной битвы — в следующую, ничего ей не принёс. Кажется, она и не искала никогда того, чего так не достаёт, а просто бесконечно бежала от этого. Признать, чего именно, хватило смелости лишь перед концом. Хотелось бы, чтобы её смерть развернулась на восходе или закате. Чтобы рассветный или закатный пожар опалил ресницы. Под их огненные краски, растекающиеся по небу, заливающие горизонт, как малиновый джем, или как кровь богов — быть может, они проливают её в последней, решающей битве за право солнца всходить каждое утро. Кто знает. Хотелось бы, чтобы она могла в последний раз увидеть в небесной выси луну или солнечный диск. Как одно светило растворяется, уходит только для того, чтобы уступить простор другому. Хотелось бы уйти вместе с одним из них. Но всё это — где-то там, наверху; так высоко, за пределами досягаемости. Вне её последних мгновений и вдохов. Небо больше не принадлежало ей. Ничего, кроме мёртвого потолка из бетона и пыли. Всё, что осталось от неё в самом конце, — отказывающее тело человека, просящего от мира один лишь последний японский закат. Верно — закат. Она приехала днём, значит, сейчас вечер. Пришлось немного побегать: духи, вопреки скупым донесениям, оказались не статичной мишенью, а роем, меняющим локацию. По регламенту надлежало отступить и запросить подмогу, если количество проклятых духов превышает установленное, но в реальном бою не всё так просто. Есть один маленький нюанс. В реальном бою, когда отовсюду летят ошмётки бетона, глаза застилает пот, земля сотрясается от энергии, и вдруг выясняется, что духов чуть больше, нет времени на то, чтобы достать мобильный и доложить о чём-либо, потому что тебя обкладывают проклятыми техниками со всех сторон. Такое не в первый раз и, кажется, даже не в десятый. Присланные на помощь почти всегда не соответствовали рангу угрозы, и это заставляло нервничать в бою и отвлекаться, ведь в случае их ранений или и вовсе смерти — винить она будет себя. Оттого вошло в привычку разбираться самой. Что ж, разобралась. Но умереть всё же кому-то придётся. Смерть, когда она наконец протянула гнилую длань, оказалась не фееричной, не благородной, не облаченной в красивые метафоры. Утешений она не шепчет, как и не заключает в прощальные объятия; и нет в ней ни покоя, ни смысла. В конце, когда сердце делало последние сокращения, как итог, ей будто вынесли чек об оплате. На нём накарябан сухой, бесприкрасный результат прожитого. Дрянь-смерть, оказывается, молчит — и в этой оглушающей тишине так громко гремело, чего она боится и о чём сожалеет. Как оказалось, сожалеет Хиномэ о многом. О том, чего она никогда не держала в руках, но чьё отсутствие жгло явственнее любого пламени; о том, чего у неё никогда не было и не могло быть, — безропотно и навечно — сожалеет. Как глупо. Как несправедливо рано. И как невыносимо больно. Глаза постепенно прикрылись, мысли стали вязкими, склизкими; разум расплывался и затихал. Замутнённое сознание выхватило грохот и всплеск проклятой энергии, слишком сильной, чтобы ту проигнорировать. Стало тихо, а потом вдруг легко. Воздух — чистый, ледяной — ворвался ударом тока и вызвал ощущение гипервентиляции лёгких. А когда получилось открыть глаза, она получила то, о чём мечтала. Увидела небо. Только без рассвета и заката, без луны и солнца, без звёзд, потому что вверх — туда, где всё это должно быть, — она не смотрела. Небо смотрело на неё с человеческого лица. То, что глаза Сатору до клокочущего в груди нервного смеха напомнили небосвод в ясный солнечный день, — это ещё полбеды. Он вытащил её, почти мёртвую, из холодной земли и, сидя в снегу, притискивал к собственной груди в странной попытке согреть. Будто так правильно, будто так и должно быть. И всё поправлял и поправлял пальто и тот чёртов шарф, так заботливо и естественно, словно ему не всё равно на то, что ветер забирался под них. И успевал чесать языком всякую чепуху. Хиномэ отложила блокнот, с силой надавила ладонью на глаза — пульсирующие круги поплыли под веками. Что же делать? Сатору отмахнулся от этого, будто ничего удивительного и не сделал. За спасение она его поблагодарила и, кажется, лучше про это больше не заикаться. Последствия его реакции на её слова теперь занимают всю палату. И что говорить на это? Он продлил ей жизнь, а потом ввалил баснословные деньги и вывернул всё так, чтобы единственное, что она ему задолжала — по его же просьбе — не заикаться про долг. Так что... сказать ему: «ну, спасибочки?» Какая жуткая нелепица! Сатору всё-таки втянул её, пусть и непреднамеренно, пусть и не в корыстное, но состояние, от которого она теперь тоже не может отмахнуться, собрать вещи и уехать, как ни в чём не бывало. Ладно, что-нибудь придумает. Сперва разобраться бы, что он за человек и чем она может помочь такому, как он. И главное: почему он завязывает эти свои глаза? Вот об этом можно было спросить Сёко. Она сама много поведала с их студенческой поры, и Годжо, кажется, всегда в очках или повязке. Почему сегодня пришёл без? А что если он и впрямь?.. Нет, глупость, не может у клана Годжо быть способность видеть людей нагишом, это абсурд. Он просто пошутил, вот и всё. Хиномэ вздрогнула так сильно, что чуть не вывалилась из кровати: телефон, провалившийся куда-то в складки одеяла, завибрировал. В боку потеплело от проступившей крови, и она приподняла кофту, только чтобы убедиться, что бинты не перепачкают одежду. Плевать, обратная техника разгоняется всё быстрее, и через пару часов, вероятно, швы затянутся полностью. «Йоу, Хино-чан! (o^▽^o)» — от неизвестного номера. Не существовало во вселенной сообщения, которое точнее кричало бы о том, кто отправитель. Хиномэ взволнованно поджала губы. «Хино?». Перевела растерянный взгляд на игрушечного плюшевого ёкая напротив. Его светящиеся глаза будто говорили: «Ну вот, началось». Она так и замерла, не понимая, что отвечать, но это и не потребовалось: телефон снова отозвался вибрацией в руке, отчего она снова и так по-глупому вздрогнула. Сообщения с промежутками в несколько секунд посыпались один за другим. «Сёко дала мне твой номер» И: «Она сказала, что помогла разобрать тебе вещи, и теперь ты хочешь меня прикончить (。•́︿•̀。) » «Я догадываюсь, почему...» И ещё: «Я всё-таки что-то забыл, да?» «Хино-чан...» «Пожалуйста, скажи, что именно, и я исправлюсь, только не убивай...» Хиномэ несколько раз моргнула и опять медленно подняла глаза на ёкая, будто он был в сговоре с этим сумасшедшим. Сатору насмехается — это факт, но как он это делает, чёрт возьми. Изощрённо, умело; он зацепился за одно-единственное предложение о деньгах и теперь почти что мстит, ясно давая понять, что дальнейшие разговоры кончатся тем же. Так ещё и провоцирует! Она покрутила телефон в руке и яростно настучала:«Да, ты кое-что забыл. Нужен огромный чёрный мешок», — отправила, приложив телефон к щеке.
Ответ пришёл незамедлительно: «Зачем?(T_T)»«Это неважно. Главное, чтобы он был длиной под два метра. И с таким... замком посередине. Сёко сказала, что у неё нет подходящих».
«(×_×) пощады...» Хиномэ рассмеялась и хотела отложить телефон, но пришло последнее: «Я уже знаю, чем загладить свою вину. Нашёл для тебя ещё один прикол, уж он-то тебе точно понравится! Я уже выдвигаюсь к тебе( ‾́ ◡ ‾́ )» Хиномэ в панике заблокировала телефон; словно увидев в нём что-то ей не предназначенное, она отбросила его на кровать так быстро, будто он сейчас сдетонирует. И едва сама не подорвалась с постели — непонятно зачем и неясно куда. Нет-нет-нет, нужно было всё же попросить Сёко сказать Годжо, что она сбежала, впала в кому или трагически скончалась, или что угодно, лишь бы выиграть время на моральную подготовку перед новой встречей. Цуно подняла глаза, сталкиваясь взглядом с собственным отражением в настольном зеркале на тумбе. На одно смазанное мгновение показалось, что Сатору купил какое-то странное зеркало. Но она уже смотрелась в него прежде. Зеркало как зеркало, обычное. И это было несомненно её лицо — нос, губы, разрез глаз — всё знакомое, но... выражение, запечатанное в стекле, совершенно новое, химерическое. В глубине глаз через верх плещется нечто неопознанно-радостное, щёки вспыхнули персиковым отсветом, губы эфирной вуалью накрыла улыбка. Это выражение — чудное в своей непреднамеренности — беспокоило её. И сердце немного сбилось в груди. Ну всё, от усилившегося кровообращения сейчас точно швы треснут. Упрекая себя, она откинулась на подушки намеренно сильно и охнула от боли в подреберье. Не хватало ещё выкатить такую физиономию при Годжо. Захотелось вскочить и начать нарезать круги по палате, но она не без усилия удерживала себя на месте. Ей необходимо подумать о Токийском колледже. Возможно, стоит наконец притормозить.***
Звонкий и знакомый перестук каблуков по больничному коридору приближался. В дверь тихонько стукнули, и просунулась голова Сёко: — К тебе посетитель, — улыбнулась она. — Позову? Хиномэ осторожно села. — Да, — и покосилась в зеркало на всякий случай. Пока всё в порядке. Его она развернула под специальным углом: нужно за собой следить. — Конечно. Сёко приоткрыла дверь, кивнув головой кому-то сзади. Послышались тяжёлые, шаркающие шаги. Сатору так не ходит. Действительно, это был не он.