Глава 3. Прах и пепел.
«Эдем». Не тот что в самом центре города. А его первая точка, что была открыта ещё в 90-х. Грязное, прогнившее место, что осталось после переезда основного в центр. Он встречал меня всегда одним и тем же — густым, спёртым воздухом, в котором смерзались в один ком запах уже более дешёвого табака, дорогих духов, хлорки для мытья полов и чего-то ещё. Медного, сладковатого. Крови. Он въелся в стены, в бархат на диванах, в мою кожу. Я перестал его замечать. Замечаешь только когда выходишь на улицу, и ветер с трущоб бьёт в лицо, пахнущий просто дерьмом и отчаянием. И ты делаешь глоток, и кажется, будто лёгкие на миг проветриваются. Ненадолго. Кабинет управляющего вторым этажом был не комнатой, а потрепанной клеткой. Зеркальный потолок, чтобы видеть всё с любого угла. Мягкая мебель цвета засохшей крови. Здесь заключали сделки. Здесь же насиловали тех, кто не угодил. Убивали. Продавали. Универсальное помещение. Я стоял посреди этого бархатного ада, чувствуя, как усталость костями просачивается в пол. Я приехал за оплатой, привез товар. Как и всегда, выполнив дело, но по факту — чтобы снова об меня вытерли ноги. На столе, за которым сидел этот выхоленный ублюдок с лицом мальчика и глазами старой крысы, лежала моя сумка. Чёрная, спортивная, вся в пыли, въевшейся грязи и бурых, неотстирываемых разводах. Не моя кровь. Чужая. В Осаке было весело. Шумно. Жарко. Я швырнул эту сумку ему под ноги два часа назад. Он только сейчас удосужился заглянуть внутрь. — Юнги… — он ткнул пальцем в один из прозрачных пакетов с таблетками, словно боялся обжечься. У него был нервный тик — левый глаз дёргался, когда он врал или боялся. Дёргался сейчас, как в лихорадке. — Это… это объём раз в пять больше оговоренного. — Вот именно. Где деньги за излишек? — Излишек? — переспросил он, словно тут же перестал понимать смысл. Я не ответил. Просто смотрел на него. Мне говорили, мой взгляд имеет свойство останавливать мысли. Он становится плоским. Как лезвие. И пустым. Как взгляд того, кто уже перестал искать в людях что-то человеческое. Я не старался. Так оно и было изнутри — плоская, холодная пустота. После Осаки особенно. — Босс ничего не говорил, — запищал он, отводя глаза к монитору. — Ты вообще как? Как выжил? Вот она. Вся суть. Внутри вспыхнула искра. Не злости — она сгорела в пепел давно. А тошнотворного, до боли знакомого понимания. Меня не ждали. Рассчитывали, что не вернусь. Очередная «забытая» засада на границе. «Непереданная» информация о смене маршрута. Очередная попытка списать Мин Юнги в расход, как бракованную деталь. Но деталь упрямо возвращается. Грязная, в царапинах, возвращается. Почему он до сих пор меня не добил? Чон Сон Иль. Хозяин этого цирка. Возможно, я забавляю его. Как пёс, который раз за разом вылезает из-под завалов, чтобы снова кинуться на пулемёт. Возможно, на меня другие планы. Неважно. У меня были свои причины таскаться по этому аду. Причины, которые когда-то имели имена и лица. Жена. Дочь. Теперь от них остался только долг. А точнее, от моего инфантильного желания «легких денег». Цифры в чьих-то учётных книгах. Деньги были единственной внятной причиной не сунуть ствол в рот и не нажать. Привычной. Как дыхание. Как этот медный вкус страха во рту. — Я тебе сейчас череп разнесу, — сказал я тихо. Голос был хриплым от дорожной пыли и невысказанной, древней ярости, копившейся годами. Его глаз задёргался сильнее. Взгляд метнулся к двери, к тревожной кнопке под столом. Страх. Сладкий, мимолётный, единственно честный момент во всей этой гнилой игре. — Меня в Осаке два снайпера снять пытались. На обратном — засада на переходе. Я, блядь, за спасибо эти пакеты таскаю? Звони боссу. Бабки. Или мне самому взять? Последнюю фразу я произнёс, уже сделав шаг вперёд. Моя тень накрыла его, и он съёжился, заерзал в кресле, похожем на трон. — Сейчас, Юнги, не кипятись… Сейчас всё узнаю… Он выскочил из-за стола и шмыгнул в боковую дверь, как испуганный таракан. Я остался один в этом вычурном склепе. Повернулся к стене, уставился в абстрактную картину, где мазки краски складывались в чей-то немой крик. Внутри была знакомая пустота. Гулкая. Как колодец, куда ты падаешь вечно, а дна всё нет. И тогда я почувствовал её. Не шаги — она ходила бесшумно. Я почуял запах. Не общую вонь «Эдема», а её. Холодный, цветочный аромат, перебивающий всё. Как глоток ледяной, чистой воды в шахте, полной угольной пыли. Он ворвался в ноздри, в мозг, в ту самую пустоту, и что-то в ней дрогнуло. — От тебя, как всегда, много шума, — сказал её голос у меня за спиной. Я не обернулся. Продолжал смотреть на мазки, будто они могли мне что-то объяснить про эту жизнь, про эту боль, про то, почему я всё ещё дышу. — Так выйди и не слушай. В чём проблема? Она приблизилась. Я чувствовал тепло её тела сквозь сантиметры воздуха, сквозь ткань моей заношенной куртки. — Потерпи ещё маленько. Пожалуйста. Это всё скоро кончится. «Скоро кончится». Самые дешёвые слова на свете. Их говорят доктора умирающим и палачи — тем, кого ведут к стене. Сдайся, мол, будет легче. Я резко развернулся к ней. Не выдержал. Никогда не выдерживал её близости. — Я тебе сказал, не приближайся ко мне. Не надо меня спасать. Займись своей, блядь, жизнью. Твоему муженьку пора бы поводок тебе покороче сделать. Она не отпрянула. Просто смотрела на меня своими серо-голубыми глазами. В них не было ни жалости, которую я ненавидел, ни страха, которого ждал. Было что-то другое. Что-то, от чего трещина в моём ледяном саркофаге расширялась с мучительным скрежетом. Я отшатнулся, будто она была прокажённой. Или я сам был заразой, боялся её запачкать. Она слегка опустила ресницы. Длинные, отбрасывавшие тень на скулы. — Ладно, поняла. Ты не в духе. Поговорим в следующий раз. Она развернулась, чтобы уйти. Резкое движение, и шелковый воротник её блузки отъехал, обнажив кожу на шее. И там — синевато-багровое пятно. Свежее. Не то синяк. Скорее отчётливый след чужих зубов. Всё произошло само. Моя рука, будто оторвавшаяся от тела, взметнулась и грубо отодвинула ткань, обнажая метку полностью. Кожа под моими шершавыми пальцами была обжигающе горячей, пульсировала. — Ты же говорила, что он тебя не трогает, — голос прозвучал чужим, низким, как рычание. Она подняла на меня взгляд. Спокойный. Прямой. Вызывающий. — Это не он. Два слова. И мой мир, и так перекошенный, накренился окончательно. Пустота внутри взорвалась, затопив всё лавой слепой, немой ярости. Я придвинулся ближе, заслонив её собой от всей этой комнаты, от всего этого ада. Он посмел отдать её тело кому-то на наказание? — Тогда кто? — мой шёпот был похож на скрежет камней. — Кто это сделал? Она молчала. Просто смотрела. В её молчании был ответ страшнее любых слов. Это был выбор. Бросок костей. Вызов мне, ему, всему миру. И признание. Страшное, невыносимое признание моей трусости. — Хотелось бы, чтобы ты. Тишина в комнате стала абсолютной, оглушительной. В ушах зазвенело. Шрам на лице — старый, грубый, через правую бровь, веко и до самой середины щеки — задёргался. Непроизвольный спазм, память о ноже, о боли, о той ночи, когда я перестал бояться умирать. Я весь сжался, будто готовясь к удару, и в то же время каждое волокно тянулось к ней, как к единственному источнику тепла в ледяной пустыне. Я попытался убрать руку. Не смел прикасаться. Осквернять. Она поймала мою ладонь в воздухе. Её пальцы были тонкими, но сильными, цепкими. Она прижала мою руку к своей шее, прямо к тому месту. Я почувствовал под кожей бешеный, частый стук. Её сердце колотилось так же дико, как моё. — Ты не оставляешь мне выбора, — прошептала она, и в её голосе, впервые за всё время, пробилась трещина. Усталость? Боль? — Ты, как всегда, Юн, не оставляешь мне никакого выбора. «Юн». Один слог. Режущий, как тот самый нож. Так она звала меня только тогда, когда мы были одни. Года назад. В другом аду, который по глупости казался тогда убежищем. От этого слова что-то рванулось внутри, снесло последнюю плотину. Тоска, злость, ярость за неё, за себя, за этот проклятый круг из дерьма и крови — всё смешалось в один сплошной, невыносимый вой, который не мог вырваться наружу. Я не называл своих чувств. Они были слишком огромными и слишком грязными для слов. Но в этом прикосновении, в этом безумном ритме её пульса под моими пальцами была единственная истина во всей моей лживой жизни. Она была жива. И она была здесь. И кто-то другой осмелился пометить то, что… То, что никогда ему не принадлежало до конца. Я наклонился ближе. Дыхание спёрло. Я видел каждую веснушку у неё на носу, влажный блеск на губах, расширенные зрачки в серо-голубой глубине. От неё пахло опасностью и спасением, ядом и противоядием. Мой взгляд скользнул с её глаз на губы, на это клеймо, снова на губы. Расстояние между нами измерялось миллиметрами. Ещё мгновение — и я сломаюсь. Сорвусь как голодный зверь. Придавлю её к стене, вгрызусь в её губы, сотру этот след чужих зубов своим ртом, своей яростью, своей немой, безысходной претензией на неё… Дверь распахнулась с грохотом. Ввалился тот самый управляющий, размахивая несколькими пачками денег. Наглость, подпитанная, видимо, парой стопок, вернулась к нему. — Вот твои деньги, псина! Забирай и проваливай! Слово «псина» повисло в воздухе, жирное и тупое. Я медленно, очень медленно оторвался от Юны. От её шеи ушло тепло моей руки. Реальность — холодная, уродливая, вонючая — вернулась и ударила по затылку. Я повернул голову к нему. Он уже увидел её. Его пьяная наглость испарилась мгновенно, лицо стало землистым, восковидным. Он задергался, пытаясь и кланяться, и улыбаться, и спрятать деньги. — М-миссис Чон… я не знал, что вы… Она отстранилась от меня. Её лицо снова стало непроницаемой, холодной маской из фарфора и стали. Она посмотрела на управляющего, и её взгляд заставил его внутренне съёжиться, обмякнуть. — Ещё раз его «псиной» назовёшь, — сказала она тихо, чётко выговаривая каждое слово, — и я заставлю тебя отгрызть и проглотить свои собственные яйца, ублюдок. Понял? Он кивнул, будто голова его была на разболтанной пружине. Она бросила на меня последний взгляд — быстрый, опаляющий, полный всего, что так и осталось невысказанным, — и вышла. Её запах ещё висел в воздухе, смешиваясь теперь с едким запахом страха, исходившим от этого ничтожества. Я молча выхватил деньги из его дрожащих, потных рук. Не стал считать. Просто сунул во внутренний карман куртки, толкнул его плечом, проходя мимо, и вышел обратно в шумный, ослепляющий хаос клуба. Музыка, крики, смех, притворные стоны. Здесь кто-то продавал душу, кто-то покупал тело, кто-то просто пытался не сойти с ума до рассвета. Я пробивался к выходу сквозь толпу, и мой взгляд на мгновение — случайно, роково — зацепился за один из столиков у дальней стены. Там сидел мужчина. Не типичный посетитель «Эдема». Слишком собранный. Слишком… чистый. Пепельные волосы, широкая спина под белой футболкой. У него был вид человека, который наблюдает и анализирует, а не потребляет. Наши взгляды встретились на секунду. Чужие. Равнодушные. Но что-то в нём… что-то знакомое до тошноты. И рыжие волосы. Она уже подходила к его столику. Возможно, это его след на её шее. Возможно, он её новая игрушка или инструмент. Я не знал и не хотел. Я рванул дальше, впихнув это впечатление в дальнюю, тёмную кладовку памяти. Выбравшись на грязный, продуваемый всеми ветрами переулок, вдохнул полной грудью. Воздух был отравлен, но он был свободен от её духов. Я прислонился лбом к шершавой, холодной кирпичной стене, закрыл глаза. Под курткой, на кончиках пальцев, я всё ещё чувствовал жар её кожи, частый, испуганный бег её пульса. А перед глазами стояло её лицо в тот последний миг — уязвимое, снявшее все маски, ждущее. Сдайся, — пронеслось в голове, обращение к ней, к призраку в переулке. Это самое простое. Просто опусти руки. Перестань бороться. Стань тенью, пустым местом, как я. Тогда не будет больно. Тогда не будет этих синяков на шее. Тогда не будет этой пытки — надеяться, когда надеяться не на что. Не прийдется играть. Но я знал её. Она не сдастся. Она знает правила лучше многих. Как не сдавался я, хотя все причины для борьбы давно истлели в могилах на окраине города. Я так же продумывал ходы в игре. Мы были двумя дураками, упрямо грызущими одну и ту же гранитную стену с разных сторон. И эта мысль — что она там, за стеной, тоже в «крови», в «грязи», в ярости, — была единственным лучом в моём персональном, беспросветном аду. И самым страшным проклятием. Потому что означало, что мне придётся смотреть, как её тоже перемалывают в порошок. А я не смогу этого вынести. Во второй раз. Я оттолкнулся от стены и пошёл, растворившись в ночи, как и полагается призраку: с деньгами, пахнущими чужим страхом, в кармане и с огнём в груди, который не давал сгореть окончательно, но и жить по-человечески не позволял.Глава 3. Прах и пепел. Мин Юнги.
21 января 2026 г., 11:06