***
Тишина после финиша была особенным сортом тишины. Ее наполняло эхо, застрявшее в костях, и низкочастотный гул, который не прекращался, даже когда замолкали моторы: он пульсировал в висках, в запястьях, в спине, прижатой к холодному бетону. Алексия стояла в узкой полосе света между двумя гаражными боксами — островок желтого нафталинового сияния в океане пустынной ночи. Воздух, еще днем раскаленный до дрожи, теперь стылый и густой, пах остывшим асфальтом, металлом и далеким дымом от шашлыков за периметром. Этот запах был запахом конца. Ривера медленно и неспешно закрыла глаза, пытаясь поймать в этом физическом опустошении хоть крупицу того, что должно было быть радостью. Там, внутри, была только выжженная равнина, по которой ветер гнал колючую пыль усталости. Вес трофея и медали на шее казался чужеродным и нелепым, как кандалы на тонких щиколотках. Однако освободившись от них благодаря помощи менеджера, Алексия все равно не чувствовала свободы — напоминало те ощущения, когда ремни безопасности вдавливались в грудную клетку с адской, выжигающей болью. Монегаска не услышала звук приближающихся шагов. Воздух позади девушки постепенно сгустился, изменяя плотность, будто пространство само выдавило из темноты иную форму материи. Девушка услышала скорее не звук шагов, а разницу в перепаде звуков — разница в давлении на барабанные перепонки. Алексия медленно открыла глаза, пару раз прохлопав ресницами для фокусировки. Материя, возникшая позади монегаски, внушала животный и первородный ужас, который испытывали бы все девушки, оказавшись наедине с неизвестным мужчиной в темном переулке. Он стоял в трех шагах от изнеможенной победительницы, на самой границе лучей, где свет от фонаря терял силу и растворялся в черноте, окутывающей пространство вокруг: высокий силуэт, вырезанный из той же ночи, был куда более настоящим, чем страх, поглощающий тело монегаски, только более плотный и определенный. Темная футболка, у подола которой виднелись какие-то принты с надписями, по всей видимости, названия компаний или прочие фразы, виднелась лишь наполовину на разрыве от света софитов и тьмы, а темные джинсы и руки, скрещенные на груди в терпеливом, почти созерцательном жесте, были полностью освещены и казались для Алексии в этот момент словно каменными и ненастоящими. Лицо оставалось в тени, неразличимое для уставших глаз монегаски, но та знала, что его глаза уже видят ее уставший силуэт, который не мог унять наступившую мурашки. Эти глаза видели абсолютно все: дрожь в тонких, женственных пальцах, сжимающих ткань термобелья; тень под нижним веком, где копилась предательская влага от адской жары автодрома и от наступившего страха; еле сдерживаемое напряжение в уголках губ, натянутых так, словно это была струна музыкального инструмента. Мужчина видел не победительницу на подиуме, дебютирующую менее получаса назад, а это изможденное существо, прислонившееся к стене, чтобы не упасть от переизбытка эмоций и перепадов самочувствия. Человек не двигался совершенно никак, наблюдая из тени за монегаской. Молчание между ними не было неловким, скорее наоборот — оно было натянутым, как тетива лука, готовым пронзить тишину первым же словом. Когда он наконец заговорил — голос его не был громким, а скорее он был низким и ровным, лишенным тембральных переливов. Звук не растекался в воздухе, а падал точно между ними, как отполированный камень, разрушая защиту Риверы на первых же слогах: — Поздравляю с победой, — три слова, прозвучавшие без интонации, без тепла и иронии. Они напоминали констатацию факта, внесенную в протокол после финиша для отчетности. В этом слове не было ничего от того ликования, что сотрясало трибуны нескольким десятком минут ранее. Алексия попыталась ответить незнакомцу, но горло, пересохшее от пыли и адреналина, предательски сжалось, вызывая неприятное ощущение шершавости в гортани. Монегаска лишь коротко и резко кивнула, чувствуя, как это движение отзывается болью в затекших мышцах шеи. Собственные руки Алексии повисли плетьми вдоль тела, а пальцы бессильно шевельнулись, пытаясь сжаться в кулак, но не находя сил в теле хозяйки. Мужчина выждал так, словно не намеревался делать что-то ужасное. Пауза была намеренной и до подозрения рассчитанной: он давал ей понять, что его визит не исчерпывается протокольной вежливостью, что это только начало их душераздирающего диалога, — Ты умеешь слушать, Ривера? , — спросил наконец мужчина, и его голос приобрел легкую шероховатость, будто его протащили по гравию. Вопрос прозвучал не как вызов, а как инструкция, как проверка системы перед запуском критической команды. Этот стиль речи стал напоминать кого-то для Риверы, но каждая извилина мозга монегаски вызывала предательскую боль в висках при попытке напрячь память. Алексия снова кивнула в коротком тоне, уже ненавидя себя за эту немоту и за эту скованность, которая сковала не только тело, но и голос. В голове у дебютантки повисли немые вопросы, не находящие ответов в коробке черепа: «где вся ее ярость на трассе и где тот огонь, что гнал ее вперед?». Он испарился, оставив после себя лишь пепел и эту леденящую слабость. — Молодец, — добавил мужчина после небольшой паузы, и в этом слове, таком обыденном, прозвучала не похвала, а отстраненное признание свершившегося факта, — Для первого раза ты держалась неплохо, — вновь медленно и монотонно проговорил мужчина, делая шаг вперед — шаг оказался очень медленный и неспешный, выходя из кольца тени в рассеянный желтый свет. Теперь монегаска видела его лицо: оно было моложе, чем она ожидала, и от этого еще более неумолимым. Черты лица были четкие, скулы оказались острые, как бритва, а губы плотно сжаты. И его глаза, сначала такие холодные, пронзительно-голубые, как лед в горном озере, лишенные всякого сочувствия, но полные сосредоточенного, аналитического внимания к персоне монегаски. Боевой пилот команды Red Bull — Макс Ферстаппен — смотрел прямо на нее, и под этим взглядом Алексии захотелось закрыть лицо руками и спрятаться подальше, но лишь бы не с ним, и не сейчас. — Спасибо, — наконец выдавила Алексия из себя, и ее голос прозвучал хриплым шепотом, развиваясь где-то вдалеке около гаражей. Макс слегка наклонил голову, словно изучая редкий, не совсем понятный экземпляр перед ним. Его взгляд активно «гулял» по телу девушки, оценивая как ее физические показатели, так и какие-то иные. Голландец спокойно остановил взгляд на лице монегаски, слегка сощурив глаза. — Ты экономила резину в первых секторах, думала наперед, — процедил Макс это предложение так, словно у него оно и вовсе не хотело вырываться со рта, и в его тоне снова не было ни одобрения, ни порицания, — Это умно, особенно для того, кому еще в школу на уроках алгебры сидеть, — голландец позволил этим словам повиснуть в воздухе, и Алексия почувствовала, как по ее щекам, грязным от пыли и пота, разливается жар. Она вспомнила тетради в номере отеля с нерешенными задачами, которые ждали ее возвращения. Мир, который существовал параллельно этому миру гари и скорости, сейчас очень грубо напомнил о себе, — Но это была игра на удержание, Ривера, — продолжил он, и его голос стал чуть тверже, будто переходя от наблюдений к диагнозу, — Ты не атаковала, а оборонялась. Как будто боялась, что у тебя отнимут то, что ты даже еще не успела как следует завоевать, — Ферстаппен сделал еще один, последний шаг, сократив дистанцию почти до минимума, и теперь этот дуэт стоял совсем близко. Алексия разглядывала мельчайшие детали во внешности мужчины, изучая его в ответ: след усталости в уголках его глаз и легкую стертую царапину на подбородке. А так же его взгляд, который не отпускал ее собственный, заставляя встречать его, игнорируя то, нравится ей это или нет. — Авария Випса, — произнес голландец в шепоте, и это имя прозвучало скорее не как укор, а как точка начала вскрытия. Макс медленно перевел взгляд на монегаску, и его глаза — ледяные и голубые щели — стали скальпелем, медленно входящим в ее защиту, — Ты выпала из гонки на целых два круга. Думала о том, что лежит на обочине, а не о том, что перед тобой. В нашем деле за это платят позициями. А потом и контрактами, — в качестве выпускника академии Red Bull он имел право на этот разговор, но не на такой тон, не на этот пронизывающий холод, который шел не от слов, а от самого его существа. Алексия почувствовала, как под комбинезоном, прилипшем к коже влажным вторым слоем, пробежала сухая и колючая дрожь. Дыхание Риверы моментально сперлось где-то под ребрами, став коротким и прерывистым. Монегаска попыталась отвести взгляд — на его руки, сжатые в локтях, на резкую линию плеча под темной тканью, — но не могла: его взгляд держал ее с силой физической хватки, как если бы взгляд обрел руки и принялся душить девушку за горло. — Твой пит-стоп, — он продолжил, не давая Алексии даже перевести дух. Голос Ферстаппена был ровным, но каждое слово голландца обладало весом, вдавливая Алексию в бетонную стену за спиной, — Ошибка механика, да. Но твоя работа — ехать, а не паниковать. Ты вылетела оттуда, как ошпаренная, и сожгла резину, пытаясь нагнать упущенное за один поворот. Это была истерика, Ривера. Уровень Формулы-3, — процедил Макс в полушепоте, наклонившись корпусом поближе к дебютантке, чтоб она точно услышала эту фразу. Горло Риверы сжалось так резко, что она почувствовала привкус железа на языке. Это была не просто констатация ошибки и последующие советы новичку — это было публичное вскрытие ее самого постыдного страха, того, что в самый ответственный момент она оказалась не гонщиком, а испуганным ребенком: — Я пыталась отыграть! — голос Алексии вырвался хриплым, надорванным криком, неприлично громким в этой интимной тишине между ними. Она сделала резкий, порывистый шаг вперед, сокращая расстояние до опасной близости, и теперь монегаска видела мельчайшие детали лица голландца: легкую отсветку желтого света на ресницах, микроскопическую трещинку на сухой нижней губе, — У меня украли пять секунд! Пять, Макс! Что я должна была делать, по-вашему? Спокойно выехать и продолжать в том же темпе, пока Шварцман уезжает в закат?! , — тело девушки, наклоненное к мужчине, дрожало от напряжения, а пальцы, сжатые в кулаки, ногтями впивались в ладони, но эта боль была лишь слабым отголоском той, что рвалась изнутри. Макс не отступил, наоборот, он слегка наклонил голову, и его взгляд стал еще острее, еще беспощаднее по отношению к дебютантке. Ферстаппен изучал Алексию не как человека, а как сбой в системе: его дыхание было ровным, спокойным, и этот контраст с ее прерывистой одышкой унижал ее сильнее любых слов. — Да, — коротко отрезал он, и это короткое слово упало между ними, как гильотина, — Именно это. Пересчитать стратегию на ходу, а не нестись сломя голову, будто у тебя угнали кошелек, — легкая, почти невидимая тень чего-то, что могло бы быть усмешкой, мелькнула в уголках глаз Ферстаппена, но не коснулась губ — Паника, Ривера, это роскошь, на которую у тебя нет прав, ты их не заслужила. … Слова моментально повисли в воздухе, из-за которых Алексия широко раскрыла свои глаза, уставившись на голландца. Ее ярость, наполняемая горечью и ослепляя девушку, наткнулась на его ледяную, гранитную стену и разбилась, осыпав ее осколками собственной беспомощности. В груди заныла та самая, детская, горькая обида, от которой хотелось закричать или ударить Макса — руки сами приподнялись на пару сантиметров выше, словно готовясь к удару, однако Алексия сразу же отсекла эту возможность, соблюдая рамки доступного. — Я все равно выиграла, — прошипела монегаска сквозь зубы, отведя свой взгляд, и ее голос предательски задрожал, выдав все напряжение, всю накопленную усталость на блюдечке для Макса. Жгучие и нестерпимые капли слез подступили к глазам дебютантки, застилая его силуэт влажной пеленой, — Клетчатый флаг был для меня. Мое имя будет в протоколе первым. Не его, не Пиастри, а мое! , — Ривера почти кричала эти слова, вкладывая в них всю свою боль, всю свою оскорбленную гордость, но взгляд Макса не дрогнул ни на секунду: в его синих, бездонных глазах лишь мелькнуло что-то похожее на разочарование. Как будто он ожидал большего, как будто надеялся на ум, а не на эмоции. — Клетчатый флаг видел номер болида, — поправил Макс с убийственной, хирургической точностью. Ферстаппен произнес это медленно, растягивая слова, будто вбивая их ей в сознание как маленькому ребенку, которого родители наказывали за непослушание, и объясняли последующую причину в такой форме, — А не девочку, которая от страха забыла, как дышать. В последних кругах ты не управляла гонкой, а скорее за нее молилась. И тебе просто повезло, что остальные в тот вечер молились хуже. — Это не везение! — грубый и разбитый крик монегаски сорвался, нарушая идеальную тишину в интимном месте для встречи двух пилотов. Она рванулась вперед, сокращая последние сантиметры между ними, из-за чего девушка чувствовала исходящее от него тепло, легкий запах древесного парфюма Макса и чего-то холодного, металлического. Слезы, наконец, прорвались, и потекли по ее грязным, перепачканным копотью щекам, оставляя на них блестящие, соленые дорожки, предательски выдавая все эмоции и чувства Риверы, однако девушка даже не вытирала их, считая, что пусть видит, какую боль он ей причиняет в настоящий момент, — Это была моя гонка! Моя тактика! Я боролась за каждый метр! , — тело Риверы, до этого напряженное, вдруг обмякло от этого эмоционального выплеска. Алексия стояла, слегка раскачиваясь, сжимая и разжимая кулаки, чувствуя, как дрожь пробегает от плеч к кончикам пальцев. Монегаска прекрасно видела, как он смотрит на ее мокрое, искаженное гримасой обиды лицо. И в взгляде Макса не было ни капли жалости, только та самая, невыносимая, профессиональная серьезность. — Боролась? — Макс вопросительно изогнул правую бровь в «домик», и мягко, почти насмешливо повторил ее слово, и в его голосе прозвучала ледяная ирония. Он сделал микроскопическую паузу, давая этому слову повиснуть в воздухе и потерять всякий смысл, — Ты выживала, Алексия. И ты сейчас не борешься со мной, а плачешь, — произнес голландец это так спокойно, что от этого стало еще страшнее: он не повышал голос, а просто констатировал факт, как врач, объявляющий диагноз для пациента на приеме, — Потому что я тронул твое больное место, — тяжелый и неумолимый взгляд Макса скользнул по лицу Риверы, по дрожащим губам, по глазам, полным слез, и на секунду остановился на них. Голландец нахмурил свои брови и наклонился к девушке так близко, что его дыхание приятно обжигало ухо монегаски, вызывая смешанные эмоции и чувства в настоящий момент, — Потому что ты и сама знаешь, что я прав. Ты выжала себя в тряпку не ради победы, а ради того, чтобы просто удержаться. И теперь тело требует свою цену. Алексия не могла говорить и спорить с Максом. Она могла только стоять и беззвучно рыдать, чувствуя, как ее гордая, триумфальная маска окончательно разлетается на куски под прицелом его голубых, безжалостных глаз. Он видел ее насквозь: видел ту маленькую, испуганную девочку, которая пряталась за рулем болида и жаждала не победы, а просто — чтобы этот кошмар закончился, и чтобы кто-нибудь сказал, что она молодец. — Зачем… — разбитый и беспомощный голос Алексии был едва слышен. Ривера обхватила себя руками, словно пытаясь сдержать новую волну дрожи, пускаемую по ее телу, — Зачем вы это делаете? Зачем приходите и… ломаете все? , — пролепетала Алексия, сощурив свой взгляд. Тонкие капли слез покатились по кончикам ресниц монегаски, с грохотом падая на асфальт, который моментально впитывал любую влагу из-за особенной жары. Брови девушки рьяно нахмурились от злости. Ферстаппен почти сразу же медленно расправил свои плечи и выпрямился, отстранившись от уха монегаски. Макс выдержал долгую паузу перед ответом, изучая ее сломанную фигуру, которую она так отчаянно пыталась починить и склеить перед ним. Его взгляд скользнул по ее ссутуленным плечам, по рукам, вцепившимся в локти, по лицу, залитому слезами и грязью. В глазах голландца что-то промелькнуло — напоминающее скорее не жалость, а усталое признание чего-то знакомого: — Чтобы ты не обманывала саму себя, — сказал он тихо, но так, что каждое слово било точно в цель, пробиваясь сквозь шум в ее ушах. — Победа — это не оправдание, а ответственность. И если ты не выдерживаешь разбора своей же гонки лицом к лицу, как ты выдержишь давление всего сезона? , — проговорил Макс в своей привычной манере, делая большой шаг назад, разрывая то напряженное поле, что возникло между ними. Его тень снова накрыла монегаску, перекрыв весь свет от прожекторов, направленных куда-то в угол за Алексией, — Как ты будешь сдавать свои дурацкие экзамены, когда вся пресса будет висеть на телефоне, а тренеры требовать результатов? — Макс произнес это без презрения, но с какой-то странной, почти отстраненной прямотой. Как будто напоминал ей о простом, но ужасающем факте: у нее нет права на слабость, ни здесь, ни там, — Если ты боишься ответственности здесь, сидя за рулем дорогущего куска карбона, то что говорить о твоей собственной жизни, которая решается школьными экзаменами? , — вопросы Макса напоминали иглы, втыкаемые в специальную подушечку для них. Каждый вопрос попадал в грудь девушки, прокалывая все тело насквозь. Каждый вопрос застревал там настолько глубоко, что боль от обиды и слез воем поднималась по всему телу, как кровь по венам. Молчание повисло в воздухе, напоминая наковальню, подвешенную над ними двумя. Алексия молчала специально, ведь прекрасно знала, что если попытается сейчас возразить и вновь напялить маску с карнавала — сломается еще больше, и ее слезы предательски сотрут весь грим. Ферстаппен отступил еще на один шаг назад, и в его позе появилось что-то от учителя, закончившего трудный, неприятный урок с единственной ученицей в классе: — Сегодня ты узнала, как тяжело выигрывать. Теперь узнай, как тяжело — победить. Поздравляю с первым шагом, — с легкой улыбкой произнес Макс, спрятав свои руки в карман своих брюк. Улыбка Макса была без какого-либо контекста — простая улыбка, подаренная исключительно Ривере, но в уголках губ мужчины читалось что-то непонятное, напоминающее гордость и злость одновременно, — впереди будет только хуже. Решай, нужно ли тебе это, — с этими словами Макс развернулся вокруг себя, обозначая точку в разговоре. Его прямая и негибкая спина на мгновение заслонила свет фонаря, бросив на нее длинную, холодную тень, которая, как показалось Алексии, теперь будет всегда преследовать ее в этом сезоне. Потом голландец сделал первый шаг и сразу же второй — его шаги были четкими, быстрыми, без колебаний разносящимися в узком коридоре из гаражей и моторхоумов, теряясь где-то за углами. Он растворился в ночи так же стремительно, как и появился, оставив после себя не звук, а вакуум. Алексия осталась стоять одна: ее тело, больше не сдерживаемое его присутствием, содрогнулось в немой, судорожной икоте, а слезы текли непрерывным потоком, смешиваясь с пылью и потом, капая с подбородка на грудь термобелья, отчего оно намокало и сразу же впитывало влагу, еле просвечивая то, что скрыто одеждой. Внутри монегаски бушевала странная, противоречивая буря из унижения и обидой. Унижение смешивалось с яростью, горькая обида — с какой-то щемящей, болезненной благодарностью: он не просто разрушил ее праздник, а вскрыл гнойник, о существовании которого она боялась признаться даже себе. Макс показал ей пропасть, над которой она балансировала, закрыв глаза — то самое безрассудство, которое последние два заезда казалось для девушки козырем, теперь кажется чем-то ненавистным. У Алексии формировалось желание воткнуть себе руку в грудь и с корнем избавиться от любой мысли о безрассудстве, ведь если победы, достигнутые такими жертвами и таким осуждением в сопровождении ее знаменитого безрассудства будут и дальше проецироваться на сезоне, то можно будет закончить карьеру досрочно, даже до экзаменов. И теперь, глядя в ту темноту, куда голландец исчез, Ривера прекрасно понимала, что ее настоящая гонка только начинается: самый опасный противник в ней — это не Шварцман, не Пиастри и не сложные повороты Бахрейна. Самый опасный противник смотрел на нее сейчас из темноты ее собственного отражения в грязном оконном стекле гаража — испуганная, уставшая девочка, которая только что получила свой первый, по-настоящему взрослый урок от человека, которого она всегда считала своим кумиром и стандартом в спорте.***
(ПРИМ. С этого абзаца НАСТОЯТЕЛЬНО рекомендую включить композицию: «Cornfield Chase» — Hans Zimmer) Вакуум, оставленный голландцем, был гуще темноты, напоминающую форму, вылепленную из отсутствия: отсутствия его голоса, его взгляда, того давящего поля, что сжимало воздух между ними. Алексия стояла в этом вакууме, и ее тело, больше не сжатое стальным капканом его внимания, начало распадаться: первой сдалась челюсть — она разжалась с тихим, щелкающим звуком, о котором она не подозревала; потом плечи, зажатые в жестких крыльях лопаток, судорожно дернулись и обвисли, заставив девушку ссутулиться. Колени подломились, и монегаска едва удержалась, упершись ладонью в шершавую бетонную стену, отдавая в спину ледяным шоком, напоминая девушке, что эта стена — единственный реальный якорь в ее фантасмагоричном мире. Ривера неспешно сделала шаг вперед: нога, час назад давившая на педаль с силой в восемьдесят килограммов, теперь была ватной и неуверенной. Шаги Алексии не напоминали уверенные поступи на твердой земле — они напоминали воду, девушка поплыла, оттолкнувшись от стены, как пловец от бортика бассейна. Ее движения были лишены цели, только инстинктивное стремление уйти отсюда, из этого желтого островка позора, вглубь, в благословенную, скрывающую темень. Ривера стремительно миновала угол гаража, и свет фонаря остался позади, теперь монегаску окружал другой мир — мир узких проходов между монструозными фурами моторхоумов и приземистыми боксами команд-соперников, расположенных в одну линию. Здесь пахло иначе: не жареным асфальтом, а холодным металлом, дизельным топливом и озоном от щитков с высоким напряжением. Звуки тоже изменились: приглушенный лязг где-то вдалеке, монотонный гул генератора, свист ветра в щелях, возвышаясь где-то над головой и возвращаясь многократным эхом. Алексия шла, не видя пути перед собой: слезы текли по ее лицу уже не горячими потоками, а холодными, беззвучными ручьями, смешиваясь с пылью на щеках, образуя грязные катышки, которые она не смахивала по какой-то определенной причине, даже не поднимая руки к своему лицу. Дыхание Риверы вырывалось короткими, неровными вздохами, конденсируясь в белесые клубы на ледяном воздухе, который гармонировал с адской жарой пустыни, создавая оптическую иллюзию. Ривера сразу нашла укрытие почти машинально: глубокая ниша между двумя трейлерами, куда, судя по запаху машинного масла и окурков, заходили механики на перекур. Здесь было темно и тихо, и девушка прислонилась спиной к холодному металлу фуры, закрыв глаза и позволив дрожи, наконец, прокатиться по всему телу волной за волной, окутывая молодую монегаску с новой силой. Дрожь была не просто физической, а начиналась где-то в самой сердцевине костей — тонкая, звенящая вибрация, как струна, задетую после долгого молчания. Она поднималась по позвоночнику, раскалываясь на сотни мелких судорог в мышцах спины, которые час назад были стальным каркасом, удерживающим монегаску в кокпите. Теперь они предательски подрагивали, отзываясь на каждый вдох колющей болью под лопатками. Алексия повернулась на сто восемьдесят градусов и прижалась лбом к холодному металлу фуры, отчего металл впитывал жар ее кожи, отвечая леденящим, почти живым прикосновением. Это было единственное, что казалось реальным, а все остальное — триумф на подиуме, вес кубка в руках, лицо Макса, искаженное холодным анализом, — рассыпалось в пыль, превращалось в мираж, уносимый ветром пустынной ночи. Внутри монегаски был хаос: обломки ее гордости плавали в озере стыда, таком глубоком и черном, что дна не было видно. Алексия мысленно нащупывала края этой пропасти, куда голландец ее столкнул, и каждый раз пальцы мысли соскальзывали в пустоту. «Паника — это роскошь, на которую у тебя нет прав. Ты их не заслужила» — слова Макса вертелись в голове бесконечной, ядовитой петлей, прожигая все на своем пути и постоянно возвращаясь назад. Ривера почти сразу же обхватила себя руками, пальцы впились в бока сквозь тонкий материал термобелья: она искала границы своего тела, пытаясь убедиться, что оно еще целое, что оно все еще здесь, а не разлетелось на молекулы от силы его презрения. Под пальцами прощупывались ребра, резкая линия талии, дрожащие мускулы живота и вздымающаяся грудь, которая выпирала под натянутой тканью. Хоть все было на месте по ходу проверки, Алексия чувствовала себя разобранной, как болид после тяжелой аварии — вроде бы все детали целы, но собрать их в прежнее, идеально работающее целое уже невозможно. Воздух в нише был спертым, пропитанным запахом машинного масла и старого табачного дыма. Алексия вдыхала его глубоко, почти с отчаянием, пытаясь заглушить им другой запах — призрачный, но навязчивый: запах его близости, смесь древесного парфюма, чистого пота и той безжалостной, стальной уверенности, что исходила от него. Он все еще был здесь, в ее памяти, в ее мышцах, зажатых от желания то ли ударить, то ли сжаться в комок. Из глаз снова потекло, но на этот раз не рывками, а медленно, почти торжественно, как последняя вода из перевернутого и почти опустошенного сосуда. Слезы были теплыми на ледяной коже монегаски: они катились по щекам, подбородку, падали на грудь, где темные пятна на термобелье расползались, словно раны. Алексия даже не пыталась их остановить — это была единственная форма протеста, которая у нее оставалась: тихий, личный бунт против его всевидящего, безжалостного спокойствия. Ривера моментально вспомнила, как ушел Макс: мужчина даже не обернулся, а его тень, скользнувшая по стене, была последним, что она от него получила — длинную, черную, безликую полосу, растворившуюся в ночи. Это было хуже, чем если бы он кричал, ведь это значило, что для него она перестала существовать в тот же миг, как перестал звучать его голос. Алексия была лишь ошибкой, которую он исправил; задачей, которую голландец решил, и выбросил из головы. Именно в этот миг, на самом дне этой бездонной, ледяной ямы, в кармане комбинезона девушки завибрировал телефон. Вибрация прошла сквозь ткань, отдалась в боку, в ребрах, в самом сердце, которое замерло, а потом заколотилось с такой силой, что Алексию на мгновенье затошнило: Ривера, еще не видя экрана, знала, кто это. Никто другой не позвонил бы сейчас — только она. Мир сузился до этой одной точки — жужжания в кармане, а все остальное — холод, боль, стыд — отступило и практически сразу стало фоном. Инстинкт кричал Алексии: «не трогай, разбей его! Брось в эту тьму и беги», потому что этот звонок был мостом обратно в тот мир, где она была дочерью, а не неудачницей, где ее жалели, а не препарировали. И этот мост мог не выдержать тяжести правды, что монегаска тащила на себе. Рука монегаски инстинктивно двигалась сама собой: дрожащие, негнущиеся пальцы полезли в карман, нащупали скользкий корпус мобильного телефона. Алексия вытащила его, и свет экрана в темноте ниши ослепил ее почти мгновенно, выхватив из мрака грязную перчатку, мокрые пальцы и темное пятно на груди. На экране телефона улыбалось самое родное лицо в мире — мама, женщина по имени Шарлотта. Иконка прыгала под нежную, старомодную мелодицу, которую та сама и выбрала, когда Алексия, будучи в последнем классе лицея, до старта сезона Формулы-2, находилась дома с родителями. Тогда она и Шарлотта сидели на кухне, обсуждая какую-то ситуацию, случившуюся во время тренировки девушки. Шарлотта сама предложила эту мелодию, а Алексия лишь послушалась мать и поставила ее на рингтон. Алексия глубоко сглотнула, с усилием, будто проталкивая вниз клубок колючей проволоки, разрезающей горло до адской, невыносимой боли. Ривера вдохнула воздух, наполненный смолью и песком, проходящим по горлу наждачной бумагой — не рвущийся, прерывистый вздох, а ровный, грудной, диафрагменный вдох, как учили для контроля дыхания в перегрузках. Воздух заполнил легкие и сразу же протрезвил сознание. Монегаска вытерла лицо тыльной стороной руки так быстро, грубо, словно сдирала слезы, грязь и слабость одним движением. Алексия медленно посмотрела на прыгающую иконку на экране телефона. Девушка сразу же представила не телефон, а ту, что стоит на другом конце невидимой связи, окутывающий руку, которая держит телефон, красной ниточкой с кем-то, кто находится далеко за пределами горизонта — в Монте-Карло; увидела лицо матери не на экране, а в памяти: теплые глаза, морщинки беспокойства у рта, которые появились, когда дочь впервые села в ненавистный матерью карт. «Нельзя» — прозвучало в голове у Алексии эхом, возвращаясь в тройном размере — это было не правило, это был закон. Первый и главный закон новой вселенной монегаски. Нельзя было принести этот яд — яд собственного поражения — в тот единственный чистый уголок, что у нее оставался. Это было бы не слабостью — это было бы предательством. Палец монегаски судорожно навис над кнопкой в нескольких сантиметрах, решаясь, нажать на кнопку или проигнорировать вызов. Через время размышлений, когда оставались считанные секунды до автоматического сброса вызова, Алексия нажала зеленую кнопку «Ответить», и в тот самый миг, когда телефон коснулся уха монегаски, а губы приоткрылись, чтобы издать первый звук, с ней случилось метаморфоза — голос Алексии, когда он прозвучал в тишину ниши, был идеальным, не ее собственным — сдавленным, хриплым от слез, — а голосом победительницы, той, что с подиума. Теплый ритм голоса терялся в глуши боксов и моторхоумов, чуть уставший, но абсолютно, кристально ровный: — Алло, мама, — сказала Алексия, и в этом звучало улыбка, облегчение, даже легкая досада от суеты, которая прошла на подиуме и в конце заезда. Актриса вышла на сцену, и ее роль была выучена назубок. И из динамика телефона, словно из другого измерения, хлынул встревоженный, переполненный до краев любовью и гордостью голос женщины, обращающейся к Алексии: — Лекси, солнышко мое! Боже правый, я не могу успокоиться! , — начала встревоженно мать. В ее голосе читались нотки волнения и радости, хотя она явно не была в восторге после адского заезда, особенно после трансляции радио команды Алексии, когда она говорила о своем самочувствии. Женщина сидела на диване в Монте-Карло, пока ее муж, судя по всему шуму, доносившемуся откуда-то сзади, копошился на кухне, — Ты где? Я все видела, милая! Ты… ты просто неземная! , — радостный голос матери внушал Алексии чувство гордости за саму себя. И от контраста матери и Макса по коже Риверы пробежался табун мурашек, сметая любую уверенность на своем пути. Контраст Макса — холодного и жестокого расчета, и матери — нежной и полной любви и гордости заботы — дарил странные эмоции, заставляя Алексию лишний раз скосить поддельную улыбку, словно все было в полном порядке, — Как ты, кролик мой? Скажи честно маме! Алексия прижала телефон к уху так крепко, что начало болеть ухо. Ривера широко и по-детски улыбнулась, как улыбалась в объектив камер на подиуме. Монегаска прекрасно знала — мама услышит эту улыбку в ее голосе: — Все в порядке, мама. Право слово, — ее тон был легким, почти беспечным. Алексия позволила себе расслабиться, опустив плечи вниз и слегка ссутулившись, — Просто выжали меня, как лимон. Адская гонка. Но… — монегаска сделала театральную и счастливую паузу, наполняя свою грудь новой порцией кислорода, — я же первая, мам. Правда? , — наивно спросила девушка, понизив свой тон голоса на один децибел. Она спросила это так неуверенно, что казалось, словно она вот-вот вновь пустит крокодильи слезы. И пока Шарлотта говорила что-то о слезах, о том, как папа молчал, но глаза его блестели, Алексия стояла, прислонившись к фуре своей спиной. По ее неподвижному, теперь уже чистому лицу, освещенному лишь голубоватым светом экрана, в абсолютной тишине ее личной вселенной, текли новые слезы. Совершенно беззвучные и холодные, как космический вакуум. Те, что плакала ее настоящая, спрятанная в самый дальний трюм душа; те, что никто и никогда — особенно мама — не должен был увидеть. Алексия говорила с мамой о триумфе, а сама чувствовала, как по ее внутренней броне, только что выкованной в горниле этого разговора, стекают капли расплавленного стыда, застывая в новую, еще более прочную сталь. Урок был усвоен окончательно. Теперь у нее было два «я»: одно — для мира, для мамы и для подиума. Другое — для ночи, для боли и для мужчины. И оба были одиноки. Голос Шарлотты был теплым одеялом, в которое так хотелось закутаться. Но каждое ее слово, каждое восхищенное «солнышко» обжигало Алексию, как прикосновение к ране. — Ты была бесподобна в последних поворотах! — восторженно говорила Шарлотта, держа телефон, как показалось, на громкой связи на журнальном столике, отчего голос матери был слегка приглушенный. В трубке слышался легкий звон — возможно, она касалась края бокала с вином, празднуя первую победу дочери вместе со своим супругом. — Когда ты обошла этого… как его… Шварцера? Швар., — монегаска-старшая на мгновенье замешкалась, перебирая все возможные комбинации фамилий с началом на «шварц», пытаясь угадать фамилию Роберта, — Ой, ладно, короче! У меня сердце остановилось, доченька! А папа сказал: «Вот так надо бороться», — со смешком в голосе процитировала Шарлотта, приблизив телефон поближе к себе, — Сухарь он — твой папа, но иногда дело говорит, наверное. «Бороться» — это слово ударило прямо в солнечное сплетение монегаски. Алексия сжала веки, чувствуя, как новая волна дрожи пытается прорваться наружу, вспоминая все слова Ферстаппена на эту тему, которая, как показалось Алексии, оказалась куда интимнее, чем предполагалось. — Да уж, — ее собственный голос прозвучал странно легким, почти игривым в такой атмосфере, — Он мне всю резину на последнем круге сожрал, пришлось выкручиваться, — Ривера солгала матери — Шварцман не «сожрал резину». Он был призраком в ее зеркалах, а она, как сказал Макс, молилась, чтобы машина просто не развалилась. Однако матери такие подробности знать нельзя, иначе будет новая волна возмущения, волнения и слез со стороны эмоциональной монегаски-старшей. — А этот твой пит-стоп! — продолжала мать, и в ее голосе зазвучала знакомая, сладкая тревога матери, обращенная к своему любимому чаду, — Я так испугалась, когда увидела, что ты стоишь лишние секунды! Думала, все, я же не понимаю, сколько ты должна была стоять там вообще! , — женщина, судя по тону голоса, повернулась лицом к своему супругу и смотрела на него с легкой улыбкой, что слышалось в ее голосе, — Но твой папа сказал мне, что ты явно задержалась там. Но ты вырвалась оттуда, как ракета! Моя девочка-ракета! , — вновь восторженно, почти криком сказала Шарлотта, улыбнувшись еще шире. Ее радость была не похожа на радость Алексии — Шарлотта радовалась как мать, которая поддерживала ребенка и не знала о том, что происходит вне трассы с ней, а Алексия была рада меньше матери, ведь каждая победа отбирала у нее что-то, что она пыталась сохранить до этого вечера. «Как ошпаренная, это была истерика» — голос Макса был тише голоса матери, но отчетливее, как игла в ухе, вновь прокручивая цитату Ферстаппена в голове и перед глазами: — Да, механики немного… замешкались, — Алексия выдавила из себя легкий, снисходительный смешок — он прозвучал фальшиво даже для нее самой. Монегаска поправилась практически сразу же, сделав тон более серьезным и более «взрослым», — Но команда молодцы, все поправили. Это командная работа, мамуль, — Алексия говорила о «командной работе», стоя одна в темной, вонючей нише, с телом, разбитым в пух и прах, и душой, вывернутой наизнанку. Где была команда, которая, вероятно, должна была праздновать первую победу вместе с монегаской — ответа Алексия не находила, даже знакомые запахи перегара и бензина она не могла уловить среди гаражей и моторхоумов, слыша лишь отчужденный смех где-то вдалеке возле подиума. Наступила небольшая пауза, и Алексия услышала на том конце шепот, потом голос отца, приглушенный расстоянием до мобильного телефона матери. Ривера отчетливо услышала обрывки фразы, начало диалога она явно прослушала, но конец отдался девушке как печать в ушах — «Дай я с ней поговорю». — Подожди, Шарль, — сказала Шарлотта, и ее голос внезапно стал тише и интимнее — Лекси… а что там было в конце? Когда ты уже вышла из машины. Ты… ты выглядела такой… мм, — Шарлотта вновь замолчала на секунду, подбирая нужное слово для передачи правильной сути предложения, —… уставшей. Больше, чем обычно, — вопрос повис в космической тишине, нарушаемой только гулом генератора. Мать увидела не триумф, а ту самую слабость и трещину в броне. И от этой простой, материнской наблюдательности в Алексии все сжалось: горло перехватило практически моментально, предательская теплота снова подкатила к глазам, знаменуя предшествующие слезы, которые она так старательно пыталась скрыть перед матерью, повторяя про себя: «только не при ней». — Ой, мам, — Алексия демонстративно закатила глаза, вложив в голос всю возможную подростковую драму, — Там же +50 градусов, я в этом огнеупорном мешке, как в сауне! И шлем… он, наверное, мне все лицо отпечатал, — в голосе Риверы читалась та самая нотка возмущения, словно девушка пришла после уроков и жаловалась на глупых одноклассников и того самого школьного задиру, — Я, наверное, выглядела, как выжатый лимон, — Алексия наигранно засмеялась, сама не веря себе и своей роли: звук получился хрипловатым, но проходчивым для матери. — Просто… — голос Шарлотты дрогнул неестественно, словно она заподозрила что-то неладное, пытаясь вспомнить каждый момент гонки, — Мне показалось, ты чуть не плакала. Ну когда сидела на машине, — и в этот момент мир остановился, в ушах у Алексии зазвенело. Она увидела себя со стороны — эту жалкую, сломленную фигуру на дуге безопасности, эту позу, которую уже вовсю обсуждают в сети. И ее мать, с тысяч километров, через экран телевизора, угадала этот настрой, который она пыталась скрыть. Внутри монегаски все кричало признаться напрямую и без дюйма лжи. У Алексии возникало желание сказать: «Да, мама, я плакала. Меня только что уничтожил человек, которого я боготворила, и я чувствую себя пустым, ничтожным мешком с костями». Желание вывалить весь этот яд, всю эту боль в этот любящий, принимающий сосуд, который просто рад за свою любимую дочку. Однако Алексия увидела мысленную картину: лицо матери, искаженное ужасом и беспомощностью. Шарлотту, которая теперь не уснет ночами из-за этой ситуации, которая начнет звонить менеджерам, требовать объяснений, пытаться «защитить» — и только поставит Алексию в неловкое положение, сделает ее «маленькой девочкой, за которой мама приходит разбираться». В голове четко пронеслась мысль: «Нельзя». Монегаска вдохнула так глубоко, что холодный воздух обжег легкие. — Мама, — ее голос стал мягким, утешительным и взрослым одновременно. Как будто это она, а не Шарлотта, была родителем, — Это были слезы облегчения. Представь, полтора часа на грани, каждый нерв натянут… а потом — тишина, — Алексия натянуто улыбнулась, смотря куда-то вдаль по тропинке между гаражами и моторхоумами, откуда пришел тогда кумир Алексии. Взгляд монегаски потупился и был направлен якобы в никуда, игнорируя почти все факторы, что окружали девушку, — И понимание, что все позади. И что ты — первый. Это… это такой выброс, что тело не выдерживает. Даже у папы, наверное, так было, — Алексия ловко перевела стрелки на отца и на его авторитет, на общую для них «профессиональную» почву. Мать, конечно же, ненавидела это увлечение: что у отца, что у дочери, но приняла это с улыбкой, ведь эти два человека были всей ее семьей. С другой стороны провода повисло молчание, потом Шарлотта тихо, с облегчением выдохнула: — Правда? Просто… я так за тебя волнуюсь, кролик. Этот мир… он такой жесткий к тебе, — жалобно проговорила Шарлотта. В ее голосе читалось все волнение мира — мира самой Шарлотты, но не планеты Земля. — Я знаю, мам. Я знаю, — Голос Алексии звучал теперь с непоколебимой и стальной нежностью, — Но я сильная. Ты же меня такой воспитала, и папа. Я справлюсь, все хорошо, честно, — Алексия говорила «честно», и это была самая искусная ложь в ее жизни. Она строила стену из этих слов — красивую, прочную стену, за которой могла безопасно прятаться ее мать, ничего не подозревая о бурлящем за ней аду. — Ладно, — наконец сдалась Шарлотта, ее голос снова стал светлым и более радостным, — Я тебе верю. Ты наша гордость. Папа хочет тебе сказать… Разговор с отцом был короче и куда деловитее: мужчина спросил о тормозах, о температуре шин в последнем отрезке — напоминало вопросы гонщика к гонщику. Алексия отвечала четкими и техническими фразами, чувствуя, как это знакомое, сухое общение понемногу возвращает ее к реальности: к тому «я», которое умеет ездить, а не просто страдать. — Отдыхай, чемпионка, — сказал на прощание Шарль, и в его голосе она услышала то самое, редкое, скупое одобрение, ради которого, возможно, и затевалось все это безумие еще с самого детства. — Спасибо, пап. Спокойной ночи, — с этими словами Алексия опустила телефон и экран погас, погрузив ее обратно в полную, всепоглощающую темноту. Тишина после голосов родных для Риверы людей была оглушительной, даже слез больше не было — они иссякли, выгорели дотла на адской жаре Бахрейна. На их месте осталась странная, металлическая пустота и холод — всепроникающий холод, который шел не от пустынной ночи, а изнутри, из того самого нового, только что отлитого стального ядра. Алексия прислонилась спиной к борту фуры, чувствуя лопатками через термобелье холод, и сразу же скользнула вниз, позволив гравитации сделать свою работу. Холодный бетон впился в тонкую ткань комбинезона на бедрах, просочился сквозь нее ледяными иглами. Монегаска притянула колени к груди, обхватив их так плотно, что костяшки пальцев побелели, напоминая позу эмбриона и поза защиты, но никакой защиты и не было — было только ощущение раковины, пустой внутри, сквозь тонкие стенки которой сочился ледяной ветер одиночества. Подбородок девушки уткнулся в колени, чувствуя ткань термобелья, которая была грубой и влажной от слез и пота. Алексия вдыхала этот запах — смесь ее собственного страха, соли и искусственных волокон, запах сегодняшней победы, и он был чертовски противен. Предательство — слово было тяжелым и некрасивым, но оно не грохотало, а оседало где-то в районе желудка, холодным, неудобоваримым комком. Алексия не просто соврала матери — она возвела стену, кирпичик за кирпичиком, своим же теплым, ровным голосом. И за этой стеной осталась ее мать с протянутой рукой и открытым сердцем. Алексия видела эту руку — маленькую, изящную, с тем самым тонким браслетом, который она подарила ей на свое шестнадцатилетие, делая его три ночи подряд своими руками. И Алексия, ее дочь, взяла и замуровала эту руку в бетон собственного вымышленного благополучия. Однако страшнее было другое: то, что она сделала с собой. Внутри, там, где еще час назад жила девчонка, готовые расплакаться от одного несправедливого слова, теперь зияла пустота. Она как будто взяла ту часть себя — ту самую, что жадно пила из бутылки на интервью, что искала в толпе глупую ухмылку Юри, что злилась на маму за лишний звонок перед гонкой — взяла ее за шиворот и швырнула в темный чулан, повернув ключ. Щелчок замка прозвучал у нее в голове отчетливо и окончательно. Теперь у монегаски было два «я», и это были не роли — это были разные существа, живущие в одном теле. Первое — внешнее «я» — оно было гладким, отполированным, как кузов болида. Оно умело улыбаться ровно три секунды для фотографов; отвечать правильными штампами при коварных вопросах; обнимать механиков, чувствуя, как их руки шлепают по спине, не оставляя следа. Оно было сильным, и оно было нужным в этом спорте как ничто другое. И оно было абсолютно, до ужаса пустым — как шлем, висящий на крючке в приватном боксе пилота. Второе — ночное «я» — оно пряталось здесь, в этой бетонной складке вселенной, и состояло из спутанных нервов, сведенных мышц и той дикой, животной ярости, что поднималась в горле, когда Алексия судорожно вспоминала его голос. Оно было сломленным, грязным и стыдным, но от того оно было живым: оно чувствовало боль, и, как оказалось, могло чувствовать и нечто иное — ту странную, колючую тягу к темноте, из которой он появился. Эта часть была открытой и пульсирующей раной. Между ними не было мостов — была сияющая бездна, тихая и холодная, как космос на той самой музыке, что еще звучала у нее в ушах. Алексия сидела на холодном бетоне, смотря себе под ноги с тяжелыми вздохами, от которых грудь судорожно взымалась вверх и опускалась. Монегаска медленно подняла голову и посмотрела вверх, в узкую полоску неба между трейлерами, на которой даже не было звезд, только черный, бездонный купол, который поглощал все — ее крик, ее победу и ее слезы в бесконечной ночи, а также и ее триумф — тот самый, тяжелый кубок, что сейчас пылился где-то у менеджера — лежал где-то рядом, во тьме. Алексия медленно перевела взгляд на бетон рядом с собой и мысленно потрогала его — он был холодным, но не отдавал металлическим холодом, а холодом чего-то чужого, инопланетного, как лунный камень, бесполезный кусок породы, привезенный с другой планеты, где законы физики и чувств были искажены. Триумф ничего не значил — его ценность испарилась вместе со словами Макса, оставив после себя только вес — физическую тяжесть на шее, которой больше не было. Монегаска не знала, какая из двух «я» теперь настоящая. Возможно, настоящей не осталось вовсе. Была только эта точка здесь, на холодном бетоне, где встречались два призрака — призрак победительницы и призрак девочки. И тишина между ними была громче любого рева двигателя. Алексия медленно закрыла глаза, прижавшись лбом к коленям. Снаружи — мир гаражей, трассы, графиков, экзаменов и взглядов. Внутри — бетон, темнота, тишина и этот новый, леденящий покой. Цена за победу была названа, и теперь ей предстояло жить, расплачиваясь ею с каждым новым днем, с каждым новым поворотом, с каждым новым взглядом его ледяных, всевидящих глаз.***
Мысль о движении возникла не в голове — она зародилась где-то в основании позвоночника — тупая, животная потребность сменить точку пространства и убедиться, что мир еще может смещаться вокруг монегаски. Но тело было не телом — оно было набором несовместимых деталей, сваленных в кучу после жесткой аварии. Сначала нужно было найти опору для рук — пальцы, онемевшие и неуклюжие, поползли по шершавому, заляпанному смазкой борту фуры. Они скользили, не цепляясь, пока не наткнулись на холодный сварной шов. Алексия машинально впилась в него, вдавливая подушечки пальцев до боли. Теперь следовали ноги: правая нога подогнулась под нее так медленно, с противным, скрипучим ощущением в колене, будто сустав был засыпан песком. Стопа, закованная в тонкий гоночный ботинок, упиралась в бетон, но не чувствовала его. Было лишь давление где-то в районе щиколотки, но оно было такое далекое и нереальное, что это ощущение казалось чем-то неземным. Левая нога последовала за правой, подчиняясь не команде, а закону гравитации, рухнув вниз мертвым грузом. Алексия стояла на коленях перед всемогущей фурой, лбом прижавшись к ледяному металлу, и просто дышала грудью: каждый вдох был маленькой победой. Воздух входил в легкие, но не насыщал тело девушки сполна. Создавалось ощущение, что тело было пустым, как и все вокруг в данный момент. Подъем был адской пыткой после всего, что было в последние двадцать минут. Ривера толкалась от фуры, выпрямляя колени: мышцы бедер, еще час назад выжимавшие тонны давления в педаль тормоза, теперь были ватными и предательски дрожали. Вертикаль мира покачнулась и поплыла куда-то в бок, и Алексия ухватилась за фуру обеими руками, чувствуя, как холод металла просачивается сквозь тонкие перчатки, сливаясь с холодом внутри. Ривера осилила подъем с холодного бетона, неуверенно опершись на обе ноги, и сразу же попыталась сделать маленький шаг вперед, превозмогая свою слабость. Однако первый шаг был не шагом, а падением вперед: Ривера отпустила опору и позволила телу рухнуть в направлении движения. Нога шлепнулась о бетон, послав ударную волну вверх, по костям, до самого затылка. Второй шаг был чуть увереннее, таким же был и третий. Монегаска неуверенной поступью шла, как робот с разбитой системой балансировки, раскачиваясь, шаркая подошвами о бетон. Звук шарканья — прилипчивый, постыдный шорох — был единственным, что напоминало ей, что она еще двигается, а не застыла в этом ледяном вакууме. Алексия выбралась из ниши и поплыла по узкому коридору между монстрами-трейлерами. Ее тело задевало за выступы, тормозные диски, ящики с инструментами, но она не чувствовала ударов, только легкое сопротивление, как будто шла сквозь густой, холодный сироп. Глаза видели все, что пролетало спереди, но не понимали: вот тень, вот лужа масла, отсвет далекого фонаря на хромированной ручке. Мозг отказывался складывать это в цельную картину, внутри была только одна картина: его холодные, голубые и такие пустые глаза; и его слова, выжженные кислотой на извилинах. Алексия сразу же свернула за угол и вышла в более широкий проход, ведущий к выходу из зоны гаражей. Здесь уже пахло жизнью — жареной едой из фуд-траков, сигаретным дымом, дешевым дезодорантом от какого-то механика, который, судя по всему, частенько тут проходил. И слышались голоса вдали — хриплый смех механиков, возбужденная речь на ломаном английском языке и гулкая музыка откуда-то издалека. Этот мир праздновал победу монегаски, первую победу девушки в мужском спорте, и это было невыносимо. Именно в этот момент, когда Алексия пыталась проскользнуть мимо этого шума и стать невидимкой, в нее почти врезались. Силуэт шел слишком быстро, сгорбившись, и с лицом, искаженным отвратительной гримасой злости. В руках он нес свой гоночный шлем так, как будто хотел его раздавить. Этот силуэт выплыл на свет софита, падающий откуда-то сверху, и им оказался Юри Випс: его русые волосы казались тусклыми под желтым светом, а гоночный комбинезон был расстегнут до пояса, обнажая мокрую от пота ткань термобелья— стиль одежды, судя по всему, он украл у Риверы. Випс даже не смотрел по сторонам и шел, уставившись в бетон перед собой, бормоча что-то под нос на своем эстонском языке — ругательства, судя по интонации. Они столкнулись плечом в плечо, отчего это было несильно, но этого было достаточно для зрительного контакта: — Ай, черт… — вырвалось у него, и он резко поднял голову, готовый выплеснуть свою досаду на первого встречного, что оказался перед ним. В его глазах вспыхнула минутная ярость и досада на то, что этот контакт вообще произошел между ними. Он не знал, кто перед ним стоял, поэтому интонация и голос Юри были куда враждебнее, чем обычно, — Эй, смотри куда… — однако фраза замерла на полуслове. Его взгляд, полный яростного раздражения, упал на лицо монегаски и мгновенно застыл. Злость в его глазах не исчезла — она сменилась чем-то другим, напоминающим шок, а потом мгновенной, почти профессиональной оценкой. Юри, как и Алексия, привык читать состояние по глазам, по микродвижениям мышц — это был их хлеб, в котором им не было равных. И то, что эстонец увидел, заставило его забыть о своей собственной испорченной гонке, — Лекс? — его голос потерял всю хриплость, стал непривычно тихим. Випс сделал шаг ближе и практически навис над ней, заблокировав путь вперед и дальнейший путь отступления тоже. Его глаза, обычно озорные и насмешливые, сканировали монегаску с тревожной интенсивностью, — Что случилось? Ты в порядке? Ты выглядишь так, будто тебя переехали грузовиком, -слова эстонца, его прямая и грубоватая забота, стали последней каплей. После ледяной, хирургической точности Макса эта человеческая и шершавая тревога прозвучала как насмешка, как подтверждение слабости Риверы, которую теперь видели все. Внутри Алексии что-то сорвалось с предохранителя. Алексия недовольно кинула взгляд на силуэт, что преградил ей дальнейший путь, и уголки губ девушки невольно опустились вниз, а брови нахмурились, приняв странную форму. — Отвали, Юри, — голос монегаски шипел так низко и опасно, как воздух из проколотой шины во время заезда. Алексия попыталась обойти Юри, но тот переступил на правую сторону, куда направилась монегаска, снова оказавшись на пути. Алексии этот маневр не понравился: ладони девушки, что до этого момента были расслаблены, почти сразу же сжались в кулачки и напряглись. Плечи Риверы машинально подрагивали от злости — это была своеобразная особенность монегаски, о которой Юри прекрасно знал, как и многие другие более-менее близкие люди, — Я сказала, отстань! Не видишь, что тебе не рады? , — голос Алексии теперь был похож на чистую, неприкрытую злобу. В поведении девушки читалось явное раздражение и злость, проецируемая высокой интонацией речи и дрожащими плечами у нее. Ривера запрокинула голову назад, подняв взгляд на эстонца, ведь тот был выше девушки, и сразу же схмурила брови еще сильнее, демонстрируя свое испорченное настроение. — Нет, не вижу, — ответил Юри, и в его тоне появилась упрямая и глупая решимость: парень не отступал от своего плана и не планировал ретироваться так рано. Его взгляд уперся в ее мокрые ресницы и в дрожащую нижнюю губу, которые у монегаски никак не получалось скрыть. Дрожащие плечи, что до этого символизировали злость, теперь больше служили подтверждением тому, что Алексия плакала парой минут назад. Юри прекрасно видел это настроение и эти движения у монегаски, поэтому он сам непроизвольно сжал руки в кулаки и уперся ими в бедра, нависнув еще больше над Алексией, — Кто? Кто это сделал? Кто тебя довел до такого? , — принялся допытываться эстонец, не отводя взгляда от Алексии. Его голос сменился с злостного раздражения на грубую заботу, а брови парня моментально смягчились в сочувствующей манере, — Механик? Какой-то кретин из МАФ? Скажи уже, — слово «скажи» переполнило чашу, которая до этого была в одной капли от того, чтоб перелиться за борта. Алексия рванулась вперед с несдерживаемой злости, но не чтобы пройти, а чтобы оттолкнуть эстонца. Маленькие ладони Алексии с силой уперлись в его грудь, пытаясь продавить себе путь отступления, чтоб не слышать больше голос настойчивого эстонца и прочие звуки, которые доносились со стороны моторхоумов. Однако Юри даже не пошатнулся: парень просто принял удар, как принимал перегрузки в повороте, и его лицо на одну секунду озарилось легкой, но сдерживаемой улыбкой. Такой контакт между ними был впервые — впервые Алексия дотрагивалась Юри двумя руками, да еще и с таким напором. Випса подобное поведение удивило куда сильнее, чем он сам себе представил. (ПРИМ. — МАФ — Международная автомобильная федерация (FIA) — Ты! — выкрикнула наконец Алексия, и это не было словом, а звуком, рвущимся из самого нутра — из того места, где застрял комок из колючей проволоки, горячего стыда и ледяной ярости. Голос монегаски взорвался, грубым и надтреснутым ревом, который разорвал тишину их угла и заставил ее собственные уши зазвенеть. В этом крике не было ничего человеческого — только животный вой загнанного в угол, избитого зверя, который уже не боится, а просто ненавидит всех вокруг, ненавидит все: свет, темноту, его, себя, эту проклятую трассу, этот трофей и этого голландца. Слезы, которые так и не пролились, стояли в этом крике едкой кислотой, прожигающей голосовые связки, — Ты и все такие, как ты! — Алексия моментально задрала голову к верху, и это движение было не для того, чтобы посмотреть на него — то был жест казнимого, подставляющего горло под топор. Стеклянный и невидящий взгляд от внутренней бури монегаски все же нашел глаза эстонца, и в них Алексия увидела не насмешку и не злорадство, а эту дурацкую, непрошеную и живую тревогу. Это было хуже любого удара: его забота, эта простая, человеческая готовность помочь, была плевком в лицо ее боли. Ривера была так сложна, так монументальна в своем отчаянии, а Юри предлагал ей какой-то дешевый и бытовой пластырь, словно это был простой порез от кухонного ножа, и это оскорбляло глубину падения Алексии, — Вы все тут! — рука Алексии, сжатая в трясущийся кулак, махнула в сторону шумящих гаражей, в сторону всего этого цирка, — Вы все думаете, что это игра! , — слово «игра» Алексия выплюнула с таким презрением, будто это было самое гнилое, самое пошлое слово на свете. Для Риверы это больше не было игрой — это был пыточный конвейер, где они — все эти Випсы, Шварцманы, механики с пивом — были либо палачами, либо глупыми зрителями на трибунах ее личного ада. Алексия снова обрушилась на Випса, но теперь это были не удары, а толчки вперед: она упиралась ладонями в его грудь и толкала из последних сил, пытаясь сдвинуть с места эту непоколебимую, живую стену понимания, которую он воплощал. Каждый толчок отзывался жгучей болью в ее собственных плечах. Юри, стоявший перед девушкой, лишь молча наблюдал за попытками предпринять какие-либо действия, направленные в его сторону. В его глазах мелькало сочувствие к женской персоне перед ним, и Юри молча слушал дальше крики, направленные в пустоту: — Что можно сломать машину, выругаться и пойти пить пиво! — Алексия почти выла эти слова, и в ее голосе звенела дикая и несправедливая зависть к его простоте, к его способности отпустить, к его праву на неудачу без последующей казни. У монегаски такого права не было и никогда не будет, потому что она — девушка, потому что она — дебютантка, и потому что она — Алексия Ривера, и за каждую ее ошибку будет взиматься двойная и иногда тройная цена, — Вы не понимаете ничего! — голос дебютантки превратился в хриплый и срывающийся на высокой ноте шепот, полный такой беспомощной ярости, что от него мурашки бежали по коже, — Ни-че-го! , — и на последнем слоге, на этом разорванном «го», в глазах Алексии, наконец, прорвалась плотина, но это были не те слезы, что приносят облегчение — это были слезы бешенства. Горячие, соленые потоки, которые текли не из грусти, а из осознания полной, тотальной несправедливости мира. Алексия плакала от ненависти к нему, к Максу, к себе самой, за то, что не может быть сильнее, холоднее и бесчувственнее; за то, что эта боль все еще жива внутри и рвется наружу такими жалкими, мокрыми дорожками по ее грязным щекам. Алексия била эстонца кулаками так несильно и беспомощно, но с отчаянной и истеричной частотой, отчего каждый удар был немым криком: «Почему ты не как они? Почему ты не презираешь меня? Почему твое лицо не холодное, а такое… живое?». Монегаска ненавидела Юри в этот момент лютой и всепоглощающей ненавистью — за то, что он видел Риверу вот такой сломленной, грязной и плачущей; и за то, что в его глазах, куда Алексия в итоге посмотрела сквозь водяную пелену, не было ни капли того осуждения, которого она так жаждала и так боялась одновременно. В его глазах было что-то чужеродное, непонятное и от того ещё более невыносимое: признание ее боли как чего-то реального, имеющего право на существование, и это признание было страшнее любого удара — оно разоружало и заставляло ее ярость, столкнувшись не со стеной, а с мягкостью, бултыхаться в пустоте и медленно, мучительно гаснуть, оставляя после себя только леденящую, унизительную пустоту и эти проклятые, неостанавливающиеся слезы. — У меня все должно быть идеально! — крик Алексии в одночасье превратился в надрывный шепот, и она задыхалась, — А у меня ничего не идеально! Я выиграла, и я чувствую себя так, будто проиграла все, Юри! И ты… ты со своей глупой, довольной рожей стоишь тут и спрашиваешь «кто»? , — Алексия вместо легких ударов принялась указывать пальцем в грудь парня, — Да всем наплевать, Юри! Всем! , — последние слова повисли в воздухе, дрожащие и влажные от повышенного тембра Алексии, заставляющего содрогнуться в воздухе. Тело монегаски сразу же обмякло, а кулаки разжались: она стояла, опустив голову, и ждала, что он взорвется в ответ, оттолкнет Алексию, хоть назовет истеричкой и сразу же уйдет. Но Юри не сделал ничего из этого. Эстонец медленно, очень медленно поднял руку, чтобы осторожно, почти невесомо, прикоснуться тыльной стороной пальцев к ее щеке, туда, где слеза проложила чистую дорожку через грязь. — Всем наплевать, — тихо, беззлобно повторил Юри слова Алексии, — Это, наверное, самая умная вещь, которую я от тебя слышал, Ривера, правда, — его палец остановился, почувствовав под кожей дрожь. Эстонец медленно улыбнулся своей глупой улыбкой, но в его глазах мелькали белые круги от света, создавая иллюзию того, что ему волнительно, — Но видишь в чем дело, Лекси… Мне — не наплевать, — Випс сказал это так просто, так без пафоса, что у Алексии внутри что-то обрушилось: не та стена, возведенная между родителем и ребенком, а какая-то маленькая, уже дававшая трещину перегородка. Горло сжалось спазмом и губы судорожно задрожали. Те предательские, горячие слезы, которые она давила в себе весь этот бесконечный вечер, наконец вырвались наружу тихими и беззвучными потоками, которые текли по лицу монегаски и капали на асфальт между ними. Алексия просто стояла и плакала, опустив голову, и чувствуя, как его палец все еще касается ее щеки — теплый, шершавый от мелких царапин, живой якорь в этом море ледяного одиночества. Юри не предпринимал попыток заговаривать Риверу: не говорил «не плачь», не утешал объятиями или словами в духе «они все дураки» — он просто стоял, заслоняя Риверу от случайных взглядов своим телом, и ждал каких-то сдвигов в ситуации. И в этой его молчаливой, упрямой терпимости было больше понимания, чем во всех словах мира. Юри молча принял слезы Алексии не как слабость, а как факт: как погоду, как дождь после гонки, как что-то обыденное, хотя он никогда не видел слез монегаски — девушка просто не позволяла ему видеть подобные эксклюзивные кадры, и в этом было странное, мучительное облегчение.***
(ПРИМ. С этого абзаца рекомендую включить на фон трек: Cigarettes After Sex — «Apocalypse») Алексия даже понятия не имела, сколько они так простояли — пять секунд, может, минуту, а может, целую вечность, выпавшую из привычного времени, застрявшую где-то между последним ударом сердца и первым вздохом, который она никак не могла сделать. Время здесь, в этом узком проходе между жизнью и гонкой, между тем, кем она была час назад и кем стала сейчас, текло иначе — оно не текло вовсе, оно застыло студенистой, тягучей массой, в которой вязли мысли, чувства и остатки сил. Ривера на протяжении всего этого бесконечного, не поддающегося измерению мгновения чувствовала только одно — палец эстонца на своей щеке: теплый, шершавый от мозолей и мелких царапин, которыми покрываются руки гонщиков после бесконечных часов в перчатках, и этот палец был единственным градусником в этом замерзающем мире, единственным прибором, измеряющим температуру ее еще живой, еще пульсирующей где-то глубоко внутри души, и от этого простого, человеческого ощущения Алексии было почти не страшно стоять на краю собственной бездны и заглядывать в ее черную и слепую глубину. Через какое-то время — Алексия не смогла определить, сколько минут прошло, потому что ее внутренние часы разбились о его ледяной и пустой взгляд — Юри наконец убрал руку, но не отдернул, как касаются горячую сковороду, обжегшись, а позволил пальцам соскользнуть с ее щеки с той же медленной, почти невесомой осторожностью, с какой падает первый снег в декабрьском Монако — тот самый снег, которого она ждала каждую зиму в детстве, прижимаясь носом к холодному стеклу, и который всегда таял, еще не коснувшись земли, оставляя только память о своем существовании. Алексия не двинулась, не потому что не хотела, а потому что ей казалось, будто любое движение, даже самый микроскопический вдох, даже дрожь ресниц, разобьет ее вдребезги, рассыплет по этому грязному бетону сотней осколков, которые невозможно будет собрать даже самому терпеливому, самому искусному мастеру, потому что некоторые вещи склеиваются только так, чтобы трещины оставались видны навсегда. И Юри не сказал ни слова, не потому что ему нечего было сказать, а потому что он, этот вечно глупый, вечно улыбающийся парень, вдруг оказался достаточно мудрым, чтобы понять: сейчас любые слова, даже самые правильные и нужные, будут лишними, будут падать между ними тяжелыми, неуклюжими булыжниками, разбивая ту хрупкую, едва родившуюся тишину, в которой только и могло существовать то, что между ними только что произошло. Парень медленно повернулся и пошел, сделав шаг в сторону от этого проклятого, высасывающего душу желтого света, от этого далекого и праздного шума гаражей, где кто-то пил пиво и смеялся над ее победой, от всего мира, который требовал от нее совершенства и платил за него ледяным презрением, — но его шаг был намеренно медленным и почти ленивым, как будто он не уходил, а просто прогуливался в теплый летний вечер по набережной Таллина, никуда не торопясь и никого не догоняя. Эстонец давал монегаске выбор — не потому что сомневался в ней, а потому что знал: выбор — это единственное, что у нее осталось, единственная территория, на которую еще не ступила его тяжелая, безжалостная нога. Юри не звал, не оборачивался, не подавал никаких знаков — он просто шел, чуть сутуля широкие плечи, обтянутые мокрой, прилипшей к телу футболкой, на которой проступали очертания лопаток, двигающихся под тканью с каждым шагом мерно и спокойно, как крылья большой, усталой птицы, которая только что совершила долгий перелет и теперь ищет место, где можно сложить их и просто молча посидеть в темноте. Ривера долго смотрела на его спину и на то, как расстегнутый комбинезон болтается при ходьбе, открывая влажную и смятую ткань термобелья; на то, как русые волосы на затылке торчат смешными, взлохмаченными вихрами, потому что он, как всегда, забыл поправить прическу после шлема, и от этой его вечной и непроходящей нелепости, от этой дурацкой и мальчишеской неаккуратности у Риверы внутри вдруг что-то дрогнуло, но не в груди, где все еще пульсировала глухая и застарелая боль, а где-то ниже — в солнечном сплетении, в том самом месте, где рождается смех, когда уже невозможно плакать. Алексия медленно пошла за ним, потому что оставаться здесь — в этом желтом и выхолощенном свете, под взглядами невидимых камер и невысказанных обвинений, было страшнее, чем идти за нелепым эстонцем в никуда и в темноту, где, возможно, Риверу тоже ждала боль, но хотя бы та, которую можно было разделить с кем-то живым и кем-то приземленным, в отличие от идеала. Монегаска шла в двух шагах позади Випса, и каждый ее шаг был тихим и шаркающим эхом его уверенной, размеренной поступи; отражением, которое всегда запаздывает и никогда не догоняет оригинал. Ноги все еще не слушались — они были ватными и чужими, словно налитые свинцовой усталостью, которая после адреналинового всплеска всегда приходит не сразу, а накатывает медленно и тягуче, как нефть, разлитая по холодной воде. Бетон под тонкими подошвами гоночных ботинок казался зыбучим песком: он не просто принимал ее вес — песок засасывал и тянул вниз, к ядру земли, где было бы спокойно и темно, и где не нужно было бы больше никому ничего доказывать. Но Алексия упрямо переставляла ноги, цепляясь взглядом за пятки парня, ведущего монегаску в никуда; за маленькие, почти незаметные трещины на подошвах его ботинок; за каждый микроскопический дефект, который делал его реальным и осязаемым, а не призраком из ее разбитого воображения. Випс ни разу за все время ходьбы не обернулся на Алексию, пока они петляли по этому бесконечному лабиринту из фур, трейлеров и служебных построек, но на каждом повороте и на каждой развилке, на каждом перекрестке этого бетонного чрева его шаг замедлялся почти незаметно, на какую-то долю секунды — эстонец давал время догнать отстающему «пилоту» позади, не признаваясь в этом ни себе, ни ей, ни этой тихой и настороженной ночи. Алексия улавливала жесты своеобразной грубой заботы от парня и догоняла, не ускоряя шаг, а просто сокращая расстояние той же медленной и тягучей поступью, и снова проваливалась назад в безопасные два шага, где его спина была достаточно близко, чтобы служить ориентиром, и достаточно далеко, чтобы не обжигать присутствием. Воздух вокруг них менялся неуловимо, но неумолимо — с каждым пройденным метром он становился плотнее и насыщеннее другими, не гоночными запахами. Шум гаражей таял за спиной и растворялся в темноте, иногда оседая мелкой, назойливой пылью на плечах, от которой хотелось отряхнуться. Свет фонарей редел и тускнел, теряя свою ядовитую желтизну, пока двое напарников одной команды не свернули в узкий, почти незаметный служебный коридор, освещенный только редкими оранжевыми аварийными лампами, которые гудели тихо и монотонно. Здесь пахло совершенно иначе: не маслом и не резиной; не бензиновой гарью и не всем тем, что последние три года было для Алексии синонимом жизни и смысла. Здесь пахло старой бумагой и пылью, десятилетиями оседающей на неиспользуемых стеллажах, и затхлостью помещений, куда редко заходят люди, куда заходят только когда хотят спрятаться — от других, от себя, от неизбежности очередного старта и очередного ледяного взгляда, выстуживающего душу до температуры абсолютного нуля. Алексия шумно шмыгнула носом — звук вырвался неожиданно громким и почти неприличным в этой гулкой и настороженной тишине, и монегаска почти сразу почувствовала, как краска стыда заливает щёки, поднимается от шеи к вискам горячей, пульсирующей волной. Этот жалкий и детский звук выдал ее слабость громче, чем все пролитые за этот вечер слезы; громче, чем сорванный и разбитый крик монегаски; громче, чем эта дурацкая, унизительная дрожь в коленях. Алексия шмыгнула снова, но уже тише и куда осторожнее, пытаясь втянуть в себя эту влагу, которая все еще сочилась из распухшего носа и красных, воспаленных глаз, и Ривере казалось, что она сейчас просто растворится в этом сыром и спертом воздухе. Юри не обернулся, но его плечи, секунду назад напряженные и сведенные невидимой судорогой сдерживаемого желания обернуться, вдруг расслабились и опустились на какой-то миллиметр, и в этом микроскопическом и почти незаметном движении было больше ответов, чем во всех словах, которые эстонец мог бы сказать. Ривера поймала себя на том, что смотрит на его затылок — на тонкие и влажные завитки волос на шее, которые закрутились из-за свойств волос и пота после тяжкой гонки; на маленькую и почти незаметную родинку под левым ухом, о существовании которой Алексия раньше даже не подозревала, хотя они просидели в соседних боксах всю эту долгую и бесконечную предсезонную подготовку. Ривера никогда не рассматривала его так пристально, но не как соперника и не как напарника, даже не как вечно мелькающую на периферии фигуру, а как живое и дышащее, уязвимое существо из плоти и крови, у которого тоже, оказывается, есть родинки и дрожат руки, когда никто не видит. Юри сохранял молчание на протяжении всего пути: он вообще много молчал сегодня — Алексия только сейчас заметила это и вопросительно изогнула свои брови, обращаясь к Випсу немым вопросом. Обычно эстонец трещал без остановки, забивая эфир глупыми шутками, комментируя каждую кочку на трассе и каждую тень в зеркалах, но сегодня он был тихим, как будто тоже что-то потерял по пути к финишу. — Ты не спрашиваешь, — сказала Алексия вдруг, и голос монегаски прозвучал слишком хрипло — тембр голоса не стабилизировался после крика и слез. Алексия даже не поняла, что сказала это вслух, пока слова не повисли между ними в густом пустынном воздухе. Юри, услышав эти слова, нарушающие интимную тишину, обернулся на полкорпуса и вопросительно поднял на монегаску свои глаза: в них не было удивления — только терпеливое и бесконечное ожидание человека, который привык дослушивать до конца. — Спрашиваю, — ответил Юри максимально просто и топорно, словно не желал нагружать девушку сейчас своей бессмысленной болтовней, — Просто не вслух, Лекси, — прошептал последние слова парень и моментально отвел взгляд в сторону, направив его куда-то в бетон, словно пытался зарыться туда с головой как страус. Алексия видела, как дернулся кадык на его шее — эстонец нервно сглатывал, пытаясь затолкать обратно то, что только что выпустил наружу. Алексия вопросительно смотрела на него: на эти дурацкие вихры его волос, которые переманивали все внимание девушки; на влажную ткань термобелья, которая переманивала все внимание и концентрацию на рельеф его плеч и лопаток спины; на тонкую линию челюсти, которая сейчас была напряжена не от злости, а от сдерживания. Ривера неоднозначно открыла рот, пытаясь задать вопрос, но на мгновенье зависла в ожидании, словно формировала вопрос прямо на ходу, чтоб не показаться глупой: — И что ты спрашиваешь? — голос Алексии сорвался на интимный шепот, который ударялся о стенки трейлеров и пролетал далее по коридорам, теряясь за углами. Ривера слегка наклонила свою голову в бок, изображая озадаченность, и пухловатые губы девушки слегка сжались в бантик, а взгляд практически моментально потупился. Эстонец не отводил свой уставший и одновременно озадаченный взор от монегаски, устремив его прямиком в глаза девушки без стеснения. — Спрашиваю, кто, Ривера. Спрашиваю, почему ты не послала его сразу, — эстонец даже не дернулся и не вздрогнул от такого напора, он просто развернул шею на сорок пять градусов, которые отделяли его профиль от полного взгляда, и его ресницы дрогнули один раз, затем другой: тени от них метнулись по скулам, спутались и мгновенно исчезли в очертании лица Випса и в этой темноте, — Спрашиваю, сколько раз это было до сегодня, — пальцы Випса с трудом сжали ремешок комбинезона, что костяшки побелели так резко и практически мгновенно, как будто он пытался задушить эту чертову лямку. Кожа руки парня натянулась до прозрачности, проступили мелкие вены, синие извилистые линии под тонкой и обветренной кожей, — Спрашиваю, что ты чувствуешь сейчас, когда смотришь на меня, — каждое слово Юри падало в тишину так тяжело, как падают камни в глубокий колодец, ожидая в окончании лишь громкий хлопок о воду. Юри словно ждал эха, но его не было — было только его собственное сбитое и прерывистое дыхание, и этот проклятый, немигающий взгляд, смотрящий прямо в душу эстонцу. — И что ты слышишь? — Алексия старалась не дышать, смотря на лицо уже близкого ей напарника, который всегда находил момент подшутить над дебютанткой, подменив ей напиток или шлем в куче стикеров с пони, а сейчас он казался совершенно чужим — Ривере казалось, что любой вдох был слишком громкий и слишком заметный, слишком живой для такой мрачной атмосферы, что он разорвет эту тишину, в которой только что родилось что-то огромное и хрупкое, не имеющее названия; что это нечто разлетится на тысячу осколков, и монегаска никогда не сможет собрать их обратно. Голос монегаски сорвался в дрожи. Алексия ненавидела себя за эту дрожь; за эту детскую и предательскую неуверенность и за то, что не может контролировать собственное тело — пальцы, которые вцепились в собственный манжет комбинезона так, что ногти побелели; губы, которые никак не перестанут дрожать; ресницы, мокрые от слез, которые она думала, что выплакала все до капли. — Слышу, что боишься, — осмелился сказать эстонец низким тембром голоса, отведя свой взгляд куда-то правее, чем плечо Алексии. Его взгляд был направлен куда-то в глубину, ныряя за поворот трейлера и теряясь на фоне. Наступила неловкая и очень тяжелая пауза, повисшая между двумя напарниками в перерыве между фразами эстонца, — Себя, — Алексия нелепо смотрела на свои руки, пытаясь переварить все сказанное эстонцем: тонкие пальцы девушки смотрелись особенно нелепо на фоне бетона и по сравнению с Юри. Синие и извилистые, похожие на карту рек, которую она видела в школьном учебнике географии, выступающие вены, что остались после напряжения гонки; мозоли на ладонях — твердые и желтоватые, следы сотни часов в перчатках — особенно выделялись с белоснежной кожей Алексии. Кожа вокруг ногтей обкусана — это дурная привычка, от которой мать пыталась отучить монегаску с четырнадцати лет. Эти руки час назад сжимали рулевой штурвал во время дебютного заезда в Формуле-2 с такой силой, что она чувствовала свое сердцебиение сквозь карбон, где каждый удар ощущался отдельно и отчетливо, как метроном. Сейчас эти руки дрожали противно, мелко и непрерывно. Окончив фразу, эстонец медленно развернулся на сто восемьдесят градусов и пошел вновь вперед.***
Юри резко остановился — так резко, что Алексия, утонувшая в собственных мыслях, не успела среагировать и мягко врезалась в его спину. Она отшатнулась, будто коснулась раскаленного металла, и машинально прижала пальцы к носу, потирая место удара. Взгляд, направленный исподлобья, был обиженный и почти детский. Юри стоял перед неприметной серой дверью с табличкой, имитирующей предупреждение на трех языках — «ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА». Випс томно вздохнул и протянул правую руку к дверной ручке, ухватившись за нее. Ручка сразу же продавилась под давлением эстонца и послышался звук дверного язычка, открывающего дверь, и эстонец толкнул ее. Короткий коридор за дверью растирался на пару десятков метров вперед, окруженный другими дверьми: какие-то были открыты, где-то виднелся склад с какими-то вещами, видимо, необходимыми для маршалов, а где-то было закрыто. Сам коридор был очень слабо освещен тусклым желтоватым светом с верхней лампы-панельки, в нем витали ароматы бензина и кожи от одежды, ударяя в нос резкими перепадами. В конце коридора виднелась еще одна дверь темно-серого цвета с табличкой на одном английском языке — выход. Эстонец шел по коридору так, словно проходил здесь уже не раз, игнорируя другие открытые и приоткрытые двери, откуда неслись странные запахи и шорохи. Алексия принялась сжимать собственную руку за плечо, чувствуя напряжение от этого неприятного места. Через пару мгновений Ривера практически догнала Випса, который слегка замедлил шаг и подошел к тяжелой двери, вновь продавив дверную ручку и отворив единственную преграду, и они вышли наружу. Ночной воздух Бахрейна ударил в лицо — тяжелый и влажный воздух, пахнущий знойной пустыней где-то далеко за горизонтом. Здесь, на задворках автодрома, не было той ослепительной иллюминации, что заливала главные трибуны — только редкие фонари, тусклый свет из окон служебных помещений и длинная вереница машин на парковке для персонала. Юри не оборачиваясь пошел через асфальтовое поле, заставленное рядами автомобилей различных марок, которые принадлежали различным командам или представителям директории гонки или Федерации. Алексия следовала за ним, как привязанная тень, как та самая часть себя, которую она только что похоронила где-то между гаражами и теперь не знала, как воскресить. Эстонец лавировал между машинами уверенно, будто знал этот маршрут наизусть: он обогнул белый пикап службы безопасности, прошел мимо двух такси с дремлющими водителями внутри и с не горящими габаритными огнями и шашкой, и свернул к ряду, где стояли машины подороже — те, что арендуют для пилотов, инженеров или важных гостей с паддок-клуба. Випс остановился у невзрачного, но дорогого темно-синего седана — такие любят в паддоке, чтобы не привлекать внимания, но чтобы внутри было удобно. В таком часто Алексия разъезжала с менеджером еще на предсезонных тестах, когда только-только подписала контракт с командой. Эстонец остановился возле пассажирского переднего сидения, и засунул руку в карман комбинезона, ища какой-то предмет внутри. Парень очень долго копался, перебирая ключи — Алексия слышала их тихий, металлический перезвон в единой связке, которая приглушалась о ткань комбинезона и терялась где-то в глуби. Пальцы монегаски не слушались ее — мелкая дрожь пробегала по всей руке, от запястья до кончиков, и ключи звенели в такт этой дрожи, словно сама Ривера искала связку, а не эстонец. Взгляд Алексии падал на высокую фигуру эстонца, которая закрывала собой свет от луны, падающий на парковку: его широкие спортивные плечи олицетворяли высокую стену, закрываемую монегаску от любого взгляда; по шее у эстонца пробегала красная линия, которая доказывала то, что Юри носил систему защиту шеи и головы во время заезда, и после удара система довольно сильно продавила кожу, оставив покраснение в том месте. Ключи тихо звякнули — металл о металл — и этот звук в ночной тишине парковки прозвучал почти оглушительно, разрезая плотную и густую темноту, которая обволакивала их со всех сторон. Пальцы эстонца скользнули по брелокам и задержались на мгновение, будто он на секунду потерял концентрацию — Алексия видела, как дернулись его плечи, как напряглась спина под мокрой тканью термобелья, — и только потом короткий писк в кармане, а следом за ним громкое, требовательное пиканье сигнализации, от которого монегаска невольно вздрогнула. Фары машины мягко вспыхнули, заливая пространство перед ними теплым желтоватым светом, и на мгновение выхватили из темноты лицо Алексии — ее глаза, широко распахнутые, с легким удивлением и волнением смотрели на парня, не мигая и не отводя взгляда даже от резкой вспышки. Алексия смотрела сквозь свет, сквозь эту внезапную иллюминацию, сквозь собственные ресницы, которые даже не дрогнули, принимая удар, и только через секунду тяжелые веки медленно, почти нехотя опустились — длинные и мокрые после слез ресницы шумно сомкнулись, а потом поднялись снова, механически и автоматически, как у куклы, которую завели и забыли остановить. Юри не оборачивался на девушку, словно ее тут и не было никогда — он стоял и смотрел куда-то в сторону — на капот, на асфальт под ногами, на собственные пальцы, которые все еще сжимали связку ключей с побелевшими костяшками. Алексия видела, как двигается его кадык — он сглатывал раз за разом, пытаясь затолкать обратно что-то, что рвалось наружу и мешало дышать, мешало просто стоять и делать то, что нужно. Эстонец очень медленно поднял свою левую руку, как поднимают руку, когда боятся спугнуть дикое животное — плавно, без резких движений, давая время привыкнуть и словно давая время не испугаться. Его пальцы легли на металлическую, хромированную, холодную даже на вид ручку двери, и замерли на секунду. Алексия смотрела на эту руку: на длинные пальцы с выступающими костяшками; на въевшуюся в складки кожи графитовую пыль — черную, почти незаметную в темноте, но монегаска знала, что она там, потому что видела ее сотни раз, потому что у самой такие же руки, потому что это метка гонщика, которую не смыть ни мылом, ни временем, ни слезами; на маленькую царапину на указательном пальце — свежую, красную, еще не успевшую затянуться после аварии во время заезда; и на то, как дрожит кончик пальца эстонца. Випс мягко нажал на ручку двери автомобиля, и щелчок замка прозвучал слишком тихо и интимно. Дверь открылась плавно, насколько позволяли петли, и наконец показался салон — внутри он был темным, только мягкая подсветка на приборной панели горела тусклым голубоватым светом, обещая прохладу и тишину внутри автомобиля. Юри отступил в сторону на полшага, освобождая проход, чтоб Алексия могла пройти внутрь салона, но достаточно близко, чтобы монегаска чувствовала его присутствие, его запах и его дыхание, и поднял на нее глаза: в темноте они казались черными и бездонными, но Алексия знала, какие они на самом деле — серо-голубые, с вечной насмешкой, которая сейчас куда-то исчезла и испарилась, растворилась в этом тяжелом, влажном воздухе Бахрейна, оставив только усталость и что-то еще. Что-то, что она боялась назвать, и что-то, что делало его взгляд почти невыносимым. — Садись, — сказал Випс хриплым, приглушенным голосом, который никак не строился с силуэтом утреннего Юри Випса — радостного и безрассудного парнишки. Сейчас перед Алексией стоял совсем другой мужчина, который заботился о ней и не игнорировал ее присутствие, лишь нося маску ее напарника по команде. Алексия смотрела на него и на его лицо, освещенное только тусклым светом далеких фонарей и голубоватым сиянием из салона; на скулы, заострившиеся от усталости; на линию челюсти, все еще напряженную, все еще сведенную судорогой сдерживания; на сухие и потрескавшиеся губы, которые он облизнул кончиком языка, когда понял, что Алексия не двигается. И Ривера правда не двигалась — она стояла и смотрела на открытую дверь, и на темное нутро машины, которое ждало и принимало ее, обещало защиту от этого мира, от его взглядов, от его слов и от всего, что случилось сегодня. Взгляд девушки постоянно переползал с открытой двери и холодного салона автомобиля, что приглашал монегаску внутрь себя, и на эстонца, что стоял возле этой самой открытой двери. Этот простой и обыденный жест — то, что делают миллионы мужчин каждый день — открывают дверь перед женщиной, пропускают вперед и помогают сесть, но сейчас, после всего, этот жест показался ей чем-то невероятным. После Макса и его ледяного, пустого взгляда, который смотрел сквозь монегаску, не видя и не замечая, словно не признавая ее существования. И после его слов, которые резали, как скальпель, вскрывая самые глубокие и самые потаенные страхи. После того, как он ушел, не обернувшись, оставив после себя только холод и пустоту. А этот парень все еще стоял перед девушкой и держал дверь. Он смотрел на монегаску так, будто она была кем-то важным, кем-то, что стоило открывать двери перед этой персоной. У Алексии перехватило горло от подобного, забирая последние остатки кислорода в вакууме вокруг нее. Ривера сделала неуверенный шаг вперед, и медленно, очень медленно, как будто каждый сантиметр давался с невероятным трудом, как будто ноги вросли в этот проклятый асфальт и не хотели двигаться, приблизилась к нему вплотную. Так близко, что чувствовала жар, исходящий от его тела после гонки, и так близко, что видела каждую пору на его коже, каждую мелкую царапину, и каждый след усталости. Алексия стояла так близко, что могла бы дотронуться — просто протянуть руку и коснуться его щеки, его плеча и его груди. Но Алексия не дотронулась до парня, просто не решилась на подобное. Ее взгляд, направленный на губы Випса, затерялся где-то в его лице, так и не воплотив все мысли в реальность: рука девушки судорожно дрогнула, резко поднявшись на сантиметр вверх и так же резко опустившись. Просто стояла, глядя ему в глаза, и чувствовала, как внутри тает последний лед ее стенки: Юри не отвел свой взгляд и смотрел на нее в упор, не мигая и не прячась от встречного взора. В его глазах не было того, чего она боялась — жалости, снисхождения и желания спасти. Читалась только готовность стоять здесь всю ночь, держать эту чертову дверь и ждать, пока она решит, что делать дальше. — Спасибо, — прошептала еле слышно Алексия, ступив еще на полшага ближе к салону. Взгляд монегаски практически сразу же отлип от парня и был устремлен куда-то внутрь автомобиля, хватаясь за голубоватую подсветку и мягкое сиденье на пассажирском месте. Ривера встала так, словно ее ноги в один миг были поглощены асфальтом и песком, не в силах двинуться. Ресницы Випса медленно и тяжело дрогнули, как будто каждое веко весило с полкилограмма. Он моргнул раз, другой, и в этом движении не было ничего от обычной человеческой моргалки — рефлекса, защищающего глаза от пыли и яркого света. Это было что-то другое — попытка сбросить наваждение и попытка проснуться, попытка убедить себя, что она действительно здесь, стоит перед ним, смотрит на него этими своими глазами — огромными, красными от слез, но все еще горящими тем внутренним огнем, который он видел в ней с самой первой гонки. Кадык парня невольно дернулся, и Алексия видела, как двигается его горло — короткое, судорожное движение, будто он пытался проглотить не слюну, а собственное сердце, которое вдруг подскочило к самому горлу и застряло там, мешая дышать, мешая говорить, мешая просто стоять и не делать глупостей. Челюсть сжалась до хруста, до белых пятен на скулах, до той грани, за которой зубы начинают крошиться от напряжения. Эстонец бесцельно смотрел в салон, в темноту, которая ждала за открытой дверью, в прохладу, которая манила, обещала покой, обещала тишину, обещала передышку от этого бесконечного, выматывающего дня. Но Алексия видела краем глаза, что он видит не салон — он видит ее отражение в темном стекле приборной панели и ее силуэт, ее плечи и ее руки, которые висели вдоль тела, безвольные и опустошенные, живые только потому что сердце еще билось. — Садись уже, Лекси, — сказал он и голос сел окончательно. Голос человека, который слишком долго молчал, а теперь пытается выдавить из себя слова, и каждое слово выходит с кровью, царапает гортань, режет связки, оставляет после себя саднящую, ноющую боль, — А то я сейчас упаду прямо здесь, и тебе придется меня тащить, — Юри улыбнулся уголками губ так криво и так нелепо, почти виновато. Эта улыбка не имела ничего общего с той дурацкой, вечной усмешкой, к которой она привыкла за время в соседних боксах. Это была улыбка человека, который пытается шутить, потому что не знает, как еще сказать: «Мне страшно, что ты сейчас уйдешь. Страшно, что я останусь один, что этот вечер закончится, и завтра все будет как раньше». Алексия не улыбнулась в ответ, но что-то в груди шевельнулось: там, где еще час назад была только выжженная пустота — черная, безжизненная, как поверхность Луны, — вдруг пробежала крошечная искра. Монегаска не знала, как это назвать: не надежда — надежда была слишком громким словом для того, что происходило между ними, но и не облегчение — облегчение приходит после, а до него еще было далеко. Крошечный очаг посреди ледяной пустыни, в которую превратилась ее душа после разговора с Максом. Ривера отвернулась, чтобы не видеть глаз эстонца, чтобы не видеть эту улыбку, чтобы не дать этой искре разгореться в нечто большее — было слишком опасно и слишком больно. Алексия машинально шагнула в салон сначала правой ногой. Контраст ударил мгновенно и безжалостно, как пощечина. Снаружи была влажная и липкая жара пустыни, которая за три дня успела въесться в кожу, в волосы и в каждую клетку тела. Внутри был сухой и стерильный холод кондиционера, который вгрызся в разгоряченную лодыжку ледяными зубами. Ривера невольно вздрогнула: ее тело дернулось и выгнулось, качнулось вперед, как от удара током. Мурашки побежали по ноге — от щиколотки вверх, по икре, под колено, и направилось еще выше, к бедру, заставляя кожу покрываться миллионом мелких, твердых пупырышков. Тонкая и изношенная ткань комбинезона пропускала этот холод внутрь, и он смешивался там с жаром ее тела, создавая странный, почти болезненный коктейль ощущений. Ривера сглотнула ком в горле — тот самый, который сидел там со вчерашнего вечера, который не растворялся ни от слез, ни от крика — дернулся, царапнул гортань, но не исчез, а только напомнил о себе острой, ноющей болью. Алексия скользнула на сиденье и ее тело опускалось медленно, почти нехотя, как будто каждая клетка сопротивлялась этому движению, как будто они все еще не верили, что можно расслабиться, можно позволить себе упасть, можно перестать держать спину. Прохладная и гладкая кожа сиденья приняла ее вес, обняла монегаску и приласкала. Контраст ощущений был почти неприличным: разгоряченная ткань комбинезона, мокрая от пота, прилипшая к телу как вторая кожа, — и прохлада натуральной кожи, в которую она утопала, которая забирала жар, забирала боль и напряжение. Алексия откинулась назад, позволяя спинке принять вес головы, плеч и позвоночника, который последние два часа был натянут как струна, и закрыла глаза на секунду. И в этой секунде поместилась целая вечность — вечность без мыслей, без боли и без мужчины: только темнота, тишина и это странное, забытое чувство, когда ты просто пассажир, когда не нужно контролировать траекторию, когда можно дышать так, как тебе хочется, а не только на специальных поворотах трассы. Звук закрывающейся двери вырвал монегаску из этого забытья, как будто за ней закрылось не просто дверь автомобиля, а дверь в тот мир, где она была гонщицей, победительницей и одновременно была сломленной девочкой, рыдающей в темном углу. Все осталось там — снаружи, в жаркой пустыне Бахрейна, а здесь, внутри, начиналось что-то новое — что-то, чему она еще не знала названия. Алексия открыла глаза и повернула голову, устремив свой взор в лобовое стекло, где мелькала высокая фигура эстонца: Юри обходил машину спереди, и лунный свет падал на его широкие, спортивные, но сейчас казавшиеся какими-то неправильно сутулыми, сломанными, уставшими до самого дна плечи. Мокрая ткань термобелья, прилипшая к телу, обрисовывала каждый мускул, каждую впадину и каждое движение парня. Алексия видела, как двигаются его лопатки под тканью — плавно, ритмично, в такт его шагам; как напрягаются мышцы предплечий, когда он поправляет съехавшую лямку комбинезона; как блестит кожа на шее — влажная, разгоряченная кожа молодого и горячего пилота. Эстонец шел медленно, но не потому что устал — хотя устал так, что любое движение давалось с трудом, а скорее потому что знал, что Алексия смотрит. Парень чувствовал спиной, затылком, просто каждой клеткой своего измотанного тела этот тяжелый, вопросительный и ищущий взгляд. Випс наконец дошел до водительской двери, и его рука резко, почти хищно метнулась к ручке: пальцы сомкнулись на холодном металле, и сжали, что побелела кожа на костяшках. Юри резко, с какой-то отчаянной решительностью дернул дверь, как будто боялся, что дверь не откроется, что она захлопнется перед его носом, что этот вечер закончится, не успев начаться. Однако дверь с легкостью поддалась эстонцу: глухой, тяжелый звук пронесся по ночному Бахрейну — металл о металл, резина о кузов. Юри шагнул внутрь салона правой ногой, но не сел сразу, а замер на пороге, согнувшись и упершись одной рукой в руль, а другой — в спинку сиденья. Алексия видела, как вздымается его грудь при каждом вздохе во время этого, как двигаются ребра под тонкой тканью, как кадык ходит вверх-вниз, не останавливаясь. Тело эстонца опустилось на сиденье тяжело и грузно, без какой-либо грации или драматургии. Кожа сиденья скрипнула под весом парня и приняла его с легким звуком. Юри откинулся назад, запрокинув голову в ту же сторону, и моментально закрыл глаза, устремив свой нос в крышу машины. На секунду Ривере показалось, что он сейчас просто вырубится — уснет прямо здесь, с открытой дверью, с ключами в руке и с этим бесконечным напряжением на лице, но Випс не уснул — он открыл глаза и повернул голову в направлении своего пассажира, стрельнув в того взглядом. В темноте салона его глаза казались черными, но Алексия знала, какие они на самом деле — серо-голубые и с вечной искрой безумства. С той самой насмешкой, которая сейчас куда-то исчезла и растворилась, оставив только усталость и что-то еще — что-то, от чего у нее внутри все переворачивалось от одной лишь мысли. Через пару мгновений Юри протянул руку к дверце, не отводя взгляда от девушки. Губы парня были сомкнуты в одну линию, не нарушая молчания между ними в салоне автомобиля. Медленно пальцы парня сомкнулись на внутренней ручке, и он потянул на себя. Дверь грузно захлопнулась, нарушив то самое молчание среди двух напарников — тот же глухой и тяжелый звук, только теперь он прозвучал приглушенно и интимно, как будто машина спрятала от всего мира. Алексия слышала его негромкое, но чуть учащенное дыхание, и в тишине салона оно казалось почти осязаемым. Воздух выходил из его легких глубже обычного, размеренно, но с легкой тяжестью, будто каждый вдох требовал усилия. Юри смотрел строго на руль, будто боялся поднять взгляд и встретиться с глазами монегаски. Вторая рука эстонца спокойно легла на кожаную обивку баранки, а пальцы медленно сжались, и кожа тихо потрескивала под нажимом. Костяшки побелели от напряжения, а сухожилия проступили под кожей, и в этом напряжении было больше, чем просто усталость после гонки. Сиденье под Випсом едва слышно поскрипывало каждый раз, когда он слегка менял положение, будто тело не могло найти покоя, и этот звук был глухим и глубоким, почти интимным, потому что она слышала его слишком отчетливо в такой тишине. Даже часы на приборной панели тикали навязчиво громко, отмеряя секунды их близости, которую невозможно было назвать случайной и которую невозможно было игнорировать. Юри резко потянулся к ремню безопасности, заведя левую руку за спину: движение вышло немного неловким, словно мышцы еще не до конца слушались его. Ладонь парня невольно скользнула по спинке сиденья, затем направилась ниже, и пальцы вслепую искали металлическую пряжку. Юри нащупал пряжку не сразу: кончики пальцев коснулись холодного металла и сразу же задержались на ней, сжавшись еще крепче. Ремень вытянулся с характерным шуршанием, и ткань прошла через его руку и легла поперек груди, пересекая плечо парня. Под тонким термобельем четко обозначилось движение мышц, когда эстонец потянул ленту сильнее, прижимая ее к телу. Грудная клетка расширилась на вдохе, отчего ремень физиологически натянулся, повторяя это движение, словно подчеркивая каждое биение сердца парня. Випс вставил пряжку в карабин почти на ощупь, не обращая внимания и собственного взгляда в ту область: раздался сухой и отчетливый щелчок, и этот звук разнесся по салону так ясно, будто поставил точку в молчании, которое между ними росло с каждой секундой. Юри повернул голову к Алексии не сразу: сначала его взгляд соскользнул с дороги на приборную панель, потом на лобовое стекло, будто он проверял что-то несуществующее, лишь бы выиграть секунду времени перед монегаской. И только потом его взор медленно скользнул по салону к ней. Свет панели подсвечивал его лицо снизу, и от этого черты казались резче, чем были на самом деле: тень легла под скулу, губы были плотно сжаты, а дыхание было отчетливо слышно и глубоко терялось где-то на задних сидениях, утопая в идиллии тишины. Эстонец смотрел так, будто пытался прочитать состояние Алексии без слов. — Ты пристегнулась? — спросил Випс неожиданно, но он не говорил строго, и не говорил мягко. Его вопрос прозвучал осторожно, как если бы этот вопрос мог задеть больше, чем просто отсутствие ремня. Алексия поняла, что все это время не дышала нормально: она следила за ним слишком внимательно, за тем, как поднимается и опускается его грудь; за тем, как его пальцы слегка подрагивают на руле и за тем, как напряжен его подбородок. Ривера перевела взгляд на свои руки, где ее пальцы лежали на коленях неподвижно, но она чувствовала, как внутри них ритмично пульсирует кровь толчками в такт сердцу, которое колотилось где-то в горле, а не в груди. — Нет, — сказала Алексия, и слово прозвучало тише, чем она ожидала — настолько тише, что монегаска сама испугалась этого чужого, тонкого и почти детского звука. Зрачки Риверы предательски расширились почти мгновенно, реагируя на собственный голос и на его непривычную высоту, на ту беспомощность, которая вдруг вылезла наружу без спроса, — Я не… Я просто смотрела, — запнулась девушка, словно споткнулась о пустоту между словами и провалилась в паузу, которую не умела заполнять. Губы Алексии дернулись, пытаясь продолжить, но язык прилип к безжизненному небу. Ривера почувствовала, как внутри поднимается что-то горячее и липкое — стыд, но не за то, что смотрела, а за то, что попалась с поличным перед Юри. Стыд был за то, что именно он увидел, и за то, что теперь знает страшнейшую тайну Алексии. Пальцы монегаски судорожно сжались в кулаки сами до боли в ногтях, впившихся в ладони. Ривера вцепилась в эту боль, как в якорь — в единственное, что еще держало ее в реальности. Костяшки мгновенно побелели, а кожа натянулась до прозрачности и проступили тонкие синие вены. Она давила сильнее и глубже, разрешая этой боли заполнить пустоту, которую должны были занять слова. Юри не отвел глаз от девушки, вопросительно изгибая собственные брови в форме «домика» с вопросительной интонацией лица. Его взгляд не сдвигался ни на миллиметр и ни на долю секунды. Эстонец держал монегаску так же крепко, как ремни держат в кокпите — жестко и без права на побег. Алексия видела в этом взгляде отражение собственных фар: две маленькие точки света, пляшущие в зрачках, и понимала, что он смотрит сквозь них куда-то глубже — туда, куда она сама боялась заглядывать. — На что? — спросил Випс. Вопрос был почти шепотом и почти дыханием, которое растворялось в задней части автомобиля, теряясь в воздухе. Он упал между ними невесомо, но приземлился тяжело и грузно, как мокрый снег на провода в Монако. Алексия нервно сглотнула от напряжения и стыда, подступившего к ее лицу так же ярко, как наступает момент кульминации. Горло резко и болезненно дернулось, и ком, который сидел там со вчерашнего вечера, царапнул гортань и напомнил о себе острой и ноющей болью. Сказать «на тебя» означало перейти грань, оно означало признать и разрушить последний барьер, за которым они оба прятались весь этот бесконечный вечер. — На тебя, — через десяток секунд ответила Алексия, произнеся эту фразу на выдохе, прикрыв глаза, словно пыталась скрыться от эстонца куда подальше. Слова повисли в салоне густым туманом, который закрывал все то, что происходило на парковке в лобовом стекле. Слова не растворились в тишине и не утонули в мягком гуле кондиционера: они остались висеть между ними — плотные, осязаемые и почти видимые в полумраке. От них пауза стала живой, имеющей собственное сердцебиение, которое собиралось из сердцебиения Алексии и Випса. Ривера отчетливо видела, как его зрачки медленно, почти незаметно расширяются, как рассвет в пустыне. Зрачки съедали радужку и делали глаза черными и бездонными. Юри шумно вдохнул, и ремень на его груди натянулся и врезался в ткань термобелья, обозначая каждое движение ребер и каждый миллиметр расширяющейся грудной клетки. Алексия в растерянности стреляла глазами и не знала, куда деть взгляд: они метались по салону, перечисляя в уме все, что видели перед собой — приборная панель автомобиля, рычаг переключения передач, руки эстонца на руле и темнота за лобовым стеклом в ночной парковке, — но всегда возвращались к нему и к его лицу, к этому проклятому взгляду, который держал ее крепче любых ремней. Ривера неловко сжала пальцы в кулаки, и ногти впились в ладони до боли. Монегаска позволила этой боли заполнить пустоту, потому что пустота была хуже, чем эта неловкая атмосфера, повисшая между ними густым химикатом в салоне. В пустоте слишком громко звучало то, что она не могла контролировать. Взгляд Юри был прикован к девушке, а радужка все так же терялась на фоне темноты. Эстонец просто сидел рядом и молчал, и в этом молчании было столько всего, что Алексии хотелось закрыть уши, закрыть глаза, спрятаться под сиденье, лишь бы не чувствовать этого давления. Его дыхание было слишком ровным для такой ситуации, и слишком спокойным для того, что только что произошло. Ривера слышала каждый вдох и каждый выдох, каждую микроскопическую паузу между ними, и это до ужаса бесило, потому что ее собственное дыхание сбилось окончательно — короткие, поверхностные вдохи, которые никак не могли насытить легкие насыщали и пьянили разум Алексии, возводя девушку в новую степень неловкости. Красная краска подступила к лицу Алексии окончательно, утвердив уже закономерные места на лице — щеки, переносица и лоб, заполнив их розоватым оттенком. Ривера судорожно перевела взгляд на руки парня: пальцы лежали на руле и не двигались, застывшие, как будто он боялся пошевелиться и разрушить этот момент. Алексия смотрела на эти руки и думала о том, что они делали несколько минут назад: как они тянули ремень, как касались рулевого колеса, как задержались на собственной талии парня и его комбинезоне, и ей стало жарко. Алексия нервно дернула плечом — это движение скорее напоминало судорогу, резко схватившую уже пожилую женщину. Ткань комбинезона Алексии предательски скрипнула, и звук прозвучал слишком громко в этой головокружительной тишине. Юри даже не пошевелился на этот жест, словно проигнорировал его и само существования такого понятия, как смущение и неловкость. Парень даже не моргнул, словно его глаза не испытывали иссушения. — Ты чего? — спросил он тихо своим низким и хриплым голосом. Его вопрос был слишком осторожным для такой тишины — он разрезал эту тишину на двое, нарушая все правила этикета. Эстонец вопросительно наклонил голову в сторону, переводя взгляд с глаз Алексии на ее губы и ключицы, скрытые под термобельем, и затем возвращал все назад. Кадык парня предательски дрожал, словно эстонец вечно переваривал недосказанные фразы в желании все выдать. — Ничего, — слово вылетело раньше, чем Алексия успела его смягчить. Голос монегаски прозвучал чуть громче, чем нужно, и она сама услышала, как в нем звенит напряжение. Тишина вернулась мгновенно: она не просто повисла в салоне — она разлилась как густая жидкость, медленно заполняя каждый угол. В этой тишине слышалось все: его дыхание — глубокое и размеренное, но не до конца спокойное, и ее собственное — неровное, но с паузами на секундное молчание. Алексия отвернулась к боковому окну так резко, что локоны ее вьющихся от пота волос дерзко подпрыгнули, почти демонстративно. За стеклом тянулись фонари парковки: желтые круги света вспыхивали и исчезали, освещая пустые ряды машин, серые столбы и потертую разметку. Ривера судорожно начала считать каждый свет фонаря, который могла увидеть, лишь бы успокоить собственные нервы и голову, чтоб не превратить ситуацию в что-то более глобальное и проблематичное, чтоб не чувствовать эстонца рядом хотя бы в мыслях. Но Алексия чувствовала его собственной кожей: каждым миллиметром спины, каждым волоском на затылке и каждой клеткой измотанного тела. Эстонец был рядом, и это знание пульсировало где-то в груди в такт сердцу. В голове проносились цифры: «Пять, шесть, семь», но вскоре они пропали, словно кто-то отключил монитор и пропало изображение. Алексия сбилась со счету, потому что в боковом стекле, поверх отражения фонарей, проступило его лицо в темноте. Размытое, призрачное, но неоспоримо реальное лицо эстонца, что смотрел на нее. Алексия видела это в отражении — его темные, бездонные глаза, прикованные к затылку Алексии, словно сверлили его и пытались проникнуть в мозг, прочитать все, что хранится в базе данных молодой дебютантки. Алексия замерла в оцепенении, и дышать стало трудно, потому что каждое движение груди теперь было под прицелом. Ривера прекрасно чувствовала, как поднимаются и опускаются ребра, как ткань комбинезона трется о кожу, как ремень давит на ключицу — там, где несколько минут назад задержались собственные пальцы. Монегаска медленно и неохотно сдалась, выдохнув последнюю кучку воздуха. Воздух застревал где-то в горле, не доходя до груди, и от этого кружилась голова. Алексия медленно повернула голову в сторону парня, но сначала только чуть-чуть — так, чтобы видеть краем глаза его силуэт. Алексия медленно повернула голову в сторону парня окончательно и резко, отчего промокшие локоны волос Риверы нервно дернулись и подпрыгнули, а несколько тяжелых от пота прядей упали на лицо, прилипли к виску и закрыли уголок глаза, но монегаска не убирала их. Взгляд Алексии томно упал на лицо эстонца, прожигая его до основания: она смотрела на него впервые за долгое время не краем глаза, не в отражение, и даже не украдкой, а вживую — прямо и открыто, и от этого открытого взгляда внутри все переворачивалось. Темные брови эстонца, прямая линия носа, фигурные скулы, заострившиеся от усталости и его сухие, потрескавшиеся, с маленькой ссадиной в уголке, губы, которая осталась после сегодняшней аварии. Щеки Алексии, залитые красной краской, переливались в свете ночного фонаря, расположенного прямиком над машиной: фонарь давал ровный желтоватый свет, который падал сверху, через лобовое стекло, высвечивая каждую деталь: блеск пота на висках Алексии, влажные волосы, прилипшие ко лбу, дрожащие пальцы и сжимающие собственную руку за плечо. Глаза Алексии судорожно заметались по салону автомобиля после нескольких секунд направленного взгляда в лицо Випса, так и не выдержав конкуренции. Ривера не могла смотреть в них дольше — было слишком много всего, что отражалось в его глазах, и слишком много всего, что поднималось в ней самой. Взгляд монегаски упал на приборную панель: тускло светящиеся цифры, выбивающие точное время в этой пустыне. Взгляд девушки скользил по приборной торпеде, прочитывая каждую циферку и символ в уме, и плавно перекатывался на хромированный с потертостями на пластике рычаг переключения передач. Алексия осматривала рычаг так долго, что ей самой становилось неловко, и в груди поднималась маленькая буря, требующая отвести взгляд еще куда-то, и Ривера послушалась этому зову: взгляд упал на собственные колени девушки, обтянутые мокрым комбинезоном, и прокатился на дрожащие пальцы. Алексия смотрела куда угодно, только не в его глаза, ловя себя на этом шаг за шагом. Губы Випса дрогнули в одно мгновенье, словно он желал что-то сказать сейчас ей, но не решался набрать эти слова в цельное предложение. Они приоткрылись — совсем чуть-чуть, на миллиметр — и сжались обратно с такой же скорость, а потом снова приоткрылись. Воздух выходил сквозь них с легким свистом — он дышал, и в этом дыхании чувствовалось усилие. Юри продолжал смотреть в лицо покрасневшей Алексии, которая судорожно искала глазами место спасения, лишь бы не смотреть тому в лицо в ответ, а она чувствовала этот взгляд каждой клеткой, как он скользил по щекам, по лбу, по ее губам и по шее, возвращался к глазам, которые отчаянно пытались спрятаться. И от этого пронзительного взгляда хотелось сжаться в комок и стать маленькой, исчезнув. — Ты долго еще будешь так сидеть? — спросил вдруг Юри. Голос прозвучал так низко и хрипло, с той особенной интонацией, которая бывает у людей, когда они слишком долго молчали и связки отвыкли работать. В этом голосе не было насмешки — только усталость и что-то еще: что-то, от чего у Алексии внутри все сжалось в тугой узел. Вопрос разрезал тишину вокруг как густой туман утром после дождя: он вошел в него остро и так чисто, оставляя за собой лишь один след, но не разрушил тишину, а просто добавил новую текстуру. Тишина стала другой — более плотной, более живой и более наполненной в жарком салоне автомобиля. Услышав уже близкий ей голос, Алексия ритмично дернулась. Все тело отреагировало раньше, чем мозг успел обработать информацию. Мышцы плеча сократились, дернули руку, плечо взлетело вверх и опустилось быстрее, чем нужно. Движение вышло нервным и неуправляемым — так дергаются во сне, когда снится падение, и так вздрагивают от резкого звука за спиной. Комбинезон, натянутый на ноги девушки, предательски скрипнул под ее собственным весом, соприкасаясь с кожей в салоне автомобиля. Синтетическое волокно терлось о синтетическое волокно, издавая высокий, почти писклявый звук. Звук этот прозвучал жалобно и почти по-детски — как жалоба и мольба, как признание в собственной уязвимости. Алексия мгновенно замерла с взглядом, направленным на руль автомобиля. Стыд затопил ее с головой горячей волной, которая поднялась откуда-то из груди, ударяла в шею, в щеки и в уши. В голове девушки проносились вечные упреки, преследующие ту на протяжении всей жизни: «Глупо, все это глупо. Какая разница, скрипит комбинезон или нет? Какая разница, дергается плечо или нет?». Но разница была, потому что он видел все движения Алексии, и анализировал их, ведь он тоже пилот, который считывает любое изменение. — Я не сижу, — ответила Алексия наконец, и ее голос прозвучал так тихо, почти шепотом. В нем не было уверенности — была только попытка защититься, жалкая пародия на нормальный ответ. Глаза Алексии наконец вернулись на лицо эстонца, просматривая каждую складку на его коже. Слово будто пришлось протолкнуть через горло. Подбородок у Риверы чуть дрогнул, но она все равно держала его высоко, словно этим жестом могла удержать и себя. Плечи монегаски были напряжены так, что под тканью термобелья проступили резкие линии ключиц и окантовка груди. Юри медленно перевел взгляд на свою пассажирку, даже не повернувшись всем телом, только глаза нашли ее лицо. Випс смотрел не вызывающе и не холодно, а так, будто пытался понять, где именно она сейчас находится — рядом с ним или уже где-то внутри себя — и молчал. В машине было парадоксально тепло, не смотря на этот неловкий и холодный диалог. Воздух мягко циркулировал из вентиляции, а кондиционер гудел ровно, почти усыпляюще, обволакивая собственными потоками ноги Алексии, забираясь все выше и выше по ее телу, словно хватаясь за складки термобелья. Однако Алексию все равно знобило, и дрожь начиналась где-то в груди, пульсируя где-то внутри дешушки, отдавая волнообразными мурашками и легким тяготением, из-за чего из-под термобелья повыскакивали твердые окружности. Дрожь предательски спускалась к животу и расходилась к пальцам, руки Алексии лежали на коленях, и она заметила, как ногти едва заметно стучали друг о друга. — Ты дрожишь, — голос эстонца прозвучал поразительно спокойно и без той спасительной интонации, которая позволила бы Алексии спрятаться за привычной самозащитой. Алексия замерла в ожидании, смотря на парня испуганными глазами, однако страх Риверы не был животным или чрезвычайным — он напоминал тот страх, когда монегаску в детстве схватила с поличным собственная мать, когда маленькая Ривера «одалживала» сладости до обеда с верхней полки на кухне. Взгляд эстонца скользнул вниз по силуэту Алексии, направляясь к ее рукам, и она физически почувствовала это прикосновение — невесомое, но обжигающее прикосновение взгляда, которое она так часто ощущала во время гран-при. Пальцы, сжимающие собственную ладонь, действительно дрожали, и эта дрожь поднималась выше, к запястьям, и пряталась в локтевых сгибах, уходя в плечи. Юри проследил за этим движением с той особенной внимательностью, с какой смотрят на что-то действительно важное, и медленно поднял глаза, начиная неторопливое путешествие по ее телу. Взгляд эстонца двигался лениво и тягуче, будто у него была вся ночь в запасе. Сначала взгляд парня задержался на тонких кистях, потом поднялся к запястьям, где пульс бился часто и неровно, выдавая ее состояние с математической точностью. Предплечья девушки, напряженные до состояния камня, и ее собственные мышцы, проступившие под кожей выдавали легкое напряжение между ними, словно они и были инициаторами той дрожи. А локти с легкой испариной с секундной периодичностью напрягались, выдавая мышцы в локтевом суставе, и сразу же расслаблялись. Плечи Алексии, которые она непроизвольно вжала в сиденье, напоминали уже заднее антикрыло болида — такие же фигурные и расправленные в разные стороны. Взгляд Юри не останавливался, прогуливаясь по телу Алексии, однако в нем не было ни похоти, ни презрения. Этот взгляд напоминал оценку, которую она уже видела у Макса в глазах, и от этого ощущения Алексия лишь сильнее вжалась в кожаное сиденье, предательски проскрипев кожей под собой. Выступающие ключицы Алексии особо заинтересовали эстонца — острые изгибы с ямочкой посередине, где пульсировала кровь выглядели абсолютно обыденными, не имеющими собственной изюминки — простые физиологически женские ключицы. Юри вздохнул шумно, словно поставил точку в этом спектакле, и только потом он опустился ниже к плоскому животу, который туго обтягивала ткань комбинезона — каждый сантиметр и каждое движение мышц под синтетикой он замечал, хотя его собственный взгляд был плохо виден в свете подсветки торпеды автомобиля. Алексия втянула живот рефлекторно, как она обычно делала в моменты, когда ее рассматривал кто-то из зевак-болельщиков, но тут же пожалела, потому что движение привлекло еще больше внимания. Ткань натянулась сильнее, обозначив переход к тонкой и острой талии, переходящей в изгиб бедер, которые угадывались под складками комбинезона. Взгляд Юри инстинктивно задержался там, где начиналась грудь: термобелье обтягивало ее плотно, повторяя каждую линию и каждый изгиб. Ткань поднималась и опускалась в такт частому, но такому неровному дыханию. Сквозь тонкую синтетику проступало то, что невозможно было скрыть — твердые окружности затвердели от холода кондиционера и напряжения от этого взгляда. Эстонец смотрел прямо туда, не отводя глаз, но и не делая вид, что не замечает, и в этом взгляде не было пошлости — было что-то первобытное и голодное, но не хищное — что-то, от чего внутри все сжималось в тугой, болезненный узел. Випс почти сразу поднял глаза обратно к ее лицу поняв, что Алексии это явно не понравилось. Его взгляд был растерян и испуган, словно он не хотел Алексию обидеть подобным жестом. Алексия в свою очередь лишь стыдливо опустила глаза, и пальцы действительно дрожали. Монегаску раздражало, что эстонец это увидел, и она медленно сжала руки и переплела их, прижав к бедрам, будто могла таким образом остановить предательство собственного тела. — Холодно, — слово выскочило раньше, чем она успела подумать, и моментально повисло в воздухе между ними, застряло там, не находя выхода наружу. Алексия сама не поверила в него, но было уже поздно. Ривера лишь хотела разрядить обстановку, хотела сделать что-то, что вернет их в нормальность, в безопасность, туда, где она снова сможет дышать, но вместо этого получилось только хуже, потому что «холодно» было глупой и детской ложью, за которой невозможно спрятаться. Юри медленно повернул голову в сторону приборной торпеды автомобиля. Сначала только глаза скользнули в сторону, а он даже не шевельнулся, только зрачки сместились, проверяя достоверность информации. Потом, выдержав паузу, эстонец перевел взгляд на панель управления климатом на маленьком дисплее: там горели неоспоримые цифры с температурой в салоне. Голубоватый свет от приборов лег на лицо Випса снизу, скользнув по подбородку и высветлив скулы. На секунду — всего на секунду — Юри стал кем-то другим, не тем парнем, который вечно подкалывал ее в гараже, и не напарником, не вечно улыбающимся идиотом с дурацкими вихрами — кем-то старше, кем-то, кого она никогда не видела за все эти месяцы. — Здесь +21, Лекс, — голос парня на мгновенье прозвучал совершенно чуждо — он был куда старше, куда басистее. Алексии на мгновенье показалось, что с ней по радио вновь связался Франц или Макс, где-то в отголосках сознания пронесся образ ее отца, который всегда был спокоен и говорил точно таким же голосом. От воспоминания и собственных мыслей Алексия невольно вздрогнула и нахмурила собственные брови, словно это была отчаянная попытка взять ситуацию в свои руки и поставить точку. — Тогда не холодно, — по-детски ответила Алексия, словно она вредничала перед родственником, который был старше нее. Девушка сразу же отвела взгляд в окно автомобиля, устремив свой взор куда-то вдаль, но видела не то, что там происходило, а свое отражение. Ряды машин тянулись в темноту одна за другой — темные силуэты, поблескивающие хромом и стеклом, застывшие в ожидании утра. Где-то вдалеке, у самого выезда, дремали таксисты — их головы были опущены на рули, и в этом было что-то бесконечно усталое. Всеми забытый белый пикап службы безопасности сиротливо стоял у шлагбаума. Желтый фонарь висел прямо напротив машины — старый столб с облупившейся краской, каких много на задворках автодромов. Свет фонаря падал вниз ровным кругом, вырезая из темноты идеальный овал, и машина оказалась прямо в этом круге — задние сиденья были в тени, капот был практически идеально освещен, а лобовое стекло блестело, как зеркало. Свет проходил через стекло пассажирской двери и падал на лицо Алексии, которая сидела в этой полосе света, и от этого казалась еще бледнее и более фарфоровой, как те статуэтки, что стояли у матери в гостиной, готовые разбиться от одного неловкого движения. Голубоватые прожилки вен проступали на висках и пульсировали в такт сердцу. Темные круги под глазами делали взгляд еще беззащитнее, и влажные пряди волос прилипли ко лбу и щекам. — Лекси… — послышалось со спины Алексии. Ривера медленно повернулась в сторону звука, устремив свой взгляд на Юри, который наконец вынырнул из темноты и попал под освещение фонаря. Его взгляд был куда дружелюбнее и более ласковым — таким, какой она всегда помнила, особенно перед сегодняшним заездом. Випс произнес имя монегаски негромко, скорее это прозвучало осторожно. Алексия, услышав свое имя, сразу же нахмурилась, ведь этот жест всегда предполагал какую-то глупую авантюру или вопрос. — Я не знаю, что ты от меня хочешь, Юри Если ты сейчас опять начнешь… — слова посыпались быстрее, чем она успевала их обдумать: голос Алексии предательски дрогнул, и она сама это услышала. Это разозлило ее еще больше, ведь монегаска не хотела звучать уязвимой перед Випсом. Алексия только разомкнула свои губы, готовясь продолжить фразу, как вдруг Юри сразу же опередил ее. — Я ничего не начинал, — эстонец перебил Алексию так спокойно, даже мягче, чем она ожидала. Алексия удивленно хлопала собственными ресницами, явно не ожидая от него такой смелости и наглости. Обычно Юри всегда дослушивал Алексию, не перебивая ее — то ли уважение к девушке, то ли воспитание эстонца, однако сейчас он был куда серьезнее, чем раньше. Тишина после этой фразы стала более плотной, и в ней слышалось их дыхание. Юри провел своей ладонью по своему лицу медленным жестом: его пальцы прошлись по переносице и задержались на губах, словно он пытался удержать слова, которые могли вырваться в тишину. — Я просто… — Випс машинально сделал паузу перед фразой, и посмотрел вперед, в темноту за лобовым стеклом, — Я не понимал, почему ты смотрела на меня так, будто я тебя сейчас сломаю, — руки Юри начали слегка подрагивать, но это была лишь разовая акция. Алексия вопросительно изогнула правую бровь и наклонила голову влево на пару градусов, пытаясь переварить его слова внутри себя. Когда до Алексии дошло осознание — ее собственное сердце болезненно ударилось о ребра, вызывая гулкую боль внутри: — Потому что ты мог, — прошептала тихо монегаска, не обвиняя парня, но вызывая свою честную реакцию на эту ситуацию. Алексия моментально потупила взгляд и опустила его на рычаг переключения передач, лишь бы не смотреть на эстонца в такой момент. Юри же замер в оцепенении, даже пальцы на руле перестали двигаться хаотично, даже дыхание стало чуть тише обычного. — Я не хотел, — процедил сквозь губы Юри, и в его словах не было ни защиты, ни оправдания. Даже привычной иронии не пронеслось в словах, читалась лишь легкая обида на Алексию — обида на то, что она могла подумать о нем такое. Юри серьезно нахмурил брови и резко поднял взгляд на Алексию, устремив свой взор в ее радужку глаз, показывая собственную решительность. Взгляд Алексии тоже поднялся на лицо эстонца, но в нем читалось сомнение. Их взгляды встретились не впервые за вечер, но в таком настроении они были точно в первый раз и теперь оба не уклонялись. — Тогда не смотри так, Юри, — Брови выразительно поднялись, а уголки губ дрогнули в улыбке, которая больше напоминала отчаяние — то самое, что преследовало ее весь вечер, смешанное с досадой и усталостью. Голос стал мягче, почти шелковым, и в этой мягкости таилось столько всего, что воздух между ними сделался плотнее, тяжелее, почти осязаемым. Юри, услышав эту фразу, повернулся к ней всем корпусом — медленно и плавно, словно каждое движение теперь требовало осознанности, и его плечо ушло назад, а грудная клетка открылась, и он смотрел ей прямо в глаза, не мигая и не отводя взгляда. В его глазах читался немой вопрос — тот самый, который он готовился задать с того самого момента, как она села в машину, тот, что висел между ними все эти минуты, не находя выхода. Эстонец ждал момента, пока девушка станет мягче и позволит задать вопрос. — Как? — наконец задал вопрос Юри, наклонив голову в бок на пару градусов. Он ехидно ухмыльнулся, смотря на Алексию сверху — вниз. Лицо парня вновь приобретало то самодовольное и игривое настроение, с которым Алексия и запомнила Юри. Алексия открыла рот, собираясь ответить, но слова застряли где-то в горле, спутавшись в тугой, неподатливый комок. Взгляд ее скользнул по его лицу — по напряженной линии челюсти, по губам, сжатым так, будто он боялся сказать лишнее, по скулам, выступающим острыми углами в тусклом свете приборной панели. — Так, как будто тебе не все равно, дурак, — слова монегаски выходили медленно, тяжело, каждое приходилось вытаскивать из себя, как занозу. И с каждым словом Алексия почти физически чувствовала, как что-то внутри нее становится открытым и доступным — словно она снимала с себя слои одежды, оставляя только кожу и только дрожащее, обнаженное сердце. Юри выдохнул так, словно все это время задерживал дыхание и только сейчас позволил себе выпустить воздух наружу. Его грудь под термобельем стремительно опустилась, и вместе с этим движением ушло что-то, что напрягало его плечи, его шею и челюсть. Расслабление было недолгим — всего секунда, — но Алексия успела его заметить своими глазами, направленными на него и следящими за тем, какие движения делает парень: его рука медленно потянулась к ключу, вставленному в замок зажигания. Пальцы эстонца осторожно коснулись ключа и обхватили его за карбоновое основание, но не повернули сам ключ, а мертвенно замерли на секунду, словно парень давал себе шанс передумать делать это в данный момент. — Мы поедем, — проговорил тихо Юри, отвернувшись от Алексии. Его взгляд устремился в лобовое стекло, словно он рассматривал кого-то в нем, — Пока я не сказал что-нибудь еще глупее, — в голосе Випса не было усмешки и самодовольства за такой красивый эпитет. Слышалась только усталость и та особенная, горькая честность, которая появляется у людей после полуночи, когда защиты сняты и маски валяются где-то в углу. Эстонец резко повернул ключ, и двигатель ожил низкими и вибрирующими порывами. Звук работающих поршней заполнил салон, но не разрушил тишину, а лишь стал ее частью, слившись со всеми звуками и запахами воедино. Машина едва заметно дрогнула всем корпусом, и эта вибрация прошла через сиденья в ткань комбинезона, отдавшись мощными порывами через спину Алексии. Ривера почувствовала покалывания в пояснице — сказывались неудобные часы сидения в кокпите, где место пилота не располагало к удобству — там, где позвоночник уходит в крестец, где мышцы после гонки были напряжены до предела. И вибрация вошла в это место мягко, почти ласково, заставляя тело расслабиться чуть больше, чем позволяла ситуация в настоящий момент. Монегаска шумно выдохнула, мечтательно прикрыв собственные глаза, и продолжала сохранять молчание. Машина выехала с парковки предательски медленно, словно эта ночная синева на парковке хватала корпус автомобиля своими цепкими руками и не отпускала. Фары автомобиля выхватили из темноты сначала асфальт, потом шлагбаум красно-белого цвета в поднятом положении, и затем пустую дорогу, уводящую взгляд куда-то вдаль. Свет фонарей начал скользить по салону желтыми и теплыми полосами, переливаясь вместе с подсветкой автомобильной торпеды. Лицо Алексии то появлялось в светлой полосе, то исчезало в тени, чередуясь между собой. Монегаска видела это в отражении правого бокового зеркала заднего вида: сейчас кожа девушки казалась золотистой, а глаза были синевато-темными. Губы монегаски шелушились сухими и потрескавшимися волнами, сказывался горячий воздух Бахрейна и песчаная зыбь. Через секунду в зеркале мелькнул только силуэт и только очертания Алексии, скрыв ее уставшую физиономию в тени. Юри в свою очередь смотрел на дорогу, но его внимание не было полностью там: Алексия прекрасно чувствовала это и видела собственными глазами, иногда стреляя взглядом в сторону эстонца — по тому, как его пальцы время от времени крепче сжимали руль без причины и необходимости; по тому, как он чуть заметно поворачивал голову, будто собирался что-то сказать, и в последний момент передумывал, сомнительно сжимая губы в одну-единственную тонкую линию, словно заклеил собственный рот. Его правая рука плавно опускалась на коробку передач, ухватываясь за рычаг переключения, и замирала периодично, как будто он боялся, что резкое движение спугнет не только Алексию, но и его самого. Расслабленные, но готовые сжаться в любой момент пальцы касались пластика, нагретого от долгого простоя под солнцем. Взгляд монегаски невольно притянулся к его руке — к этим длинным пальцам, к выступающим венам, и к тому, как свет от фонарей скользил по коже, подчеркивая каждую линию и каждую микроскопическую царапину после аварии на трассе. Алексия прекрасно понимала, что между его пальцами и ее коленом оставалось всего несколько сантиметров, и девушка невольно расслабила левую ногу, позволив ей «утонуть» глубже, отчего колено монегаски оказалось еще ближе к его руке. Расстояние было крошечным: таким, что можно было бы преодолеть одним движением — одним решением и одной секундой безумия — но в то же время расстояние оказывалось и непреодолимым, как пропасть. Алексия продолжала смотреть на его руку и чувствовала, как жар поднимается откуда-то изнутри, но это был не тот жар, что был после гонки, и не тот, что от кондиционера — это был другой: тягучий и медленный жар, разливающийся по телу волнами, и заставляя кожу гореть в самых неожиданных местах. — Ты злилась на меня? — спросил он неожиданно, нарушив уже привычную тишину. Голос эстонца был подозрительно низким и ровным, словно он что-то задумал — такое случалось слишком часто: иногда Юри дразнил Алексию или подшучивал над ней, предварительно готовясь к своему коварному плану. К примеру, во время предсезонных тестов Юри облил Алексию бутылкой воды после тренировочного заезда из ее собственной бутылки, когда та только вылезла с болида. И ведь именно этот голос предшествовал очередной пакости от эстонца. Однако Випс даже не повернул головы — парень продолжал смотреть на дорогу и на бегущую под колеса темноту. Алексия не ответила сразу. Она будто позволила его вопросу осесть в салоне, раствориться в тихом гуле двигателя и в редком шорохе шин по асфальту. Монегаска медленно повернула голову и пристально посмотрела на его профиль. Свет уличных фонарей скользил по его лицу рывками, высвечивая то скулу, то край губ, то резкую линию челюсти. Эта линия чуть дрогнула в тот самый момент, когда он задал вопрос, и движение было почти незаметным, но она уловила его. Как будто внутри него что-то сжалось и тут же было подавлено. Ее взгляд опустился ниже, к его рукам: пальцы Юри лежали на руле уверенно и довольно привычно, но в одном коротком мгновении они сжались сильнее — кожа на костяшках натянулась, суставы побелели, и кожаная обивка под ладонью тихо скрипнула. Это длилось долю секунды, почти неуловимо, но для Алексии этого было достаточно. Ривера видела напряжение, которое он не позволял себе показать лицом. — Да, — сказала Алексия наконец, и ее голос прозвучал спокойно и сдержанно. Он прорезал тишину точно и аккуратно, как тонкое лезвие — не разрушая ее полностью, но оставляя четкую линию разреза. В этом «да» было больше, чем согласие — там была попытка сохранить дистанцию и попытка удержать границы, которые уже начали стираться. Юри не повернул головы и его взгляд остался прикован к дороге, к темной ленте асфальта впереди. Но Алексия видела, как напряглись его плечи: они едва заметно поднялись, будто он сделал более глубокий вдох, и под тонкой тканью термобелья естественно обозначились мышцы от внутреннего усилия. Ткань натянулась по линии спины и груди и выдала ту жесткость, которую он пытался скрыть. Монегаска чувствовала, как в машине стало теснее: пространство будто сжалось вокруг них, и именно это делало тишину после почти невыносимой. — За что? — Юри произнес это ровно без скрытой защиты, и в его голосе не звучало ни раздражения, ни попытки оправдаться. Это был действительно открытый, почти спокойный вопрос, словно он был готов услышать любой ответ. Випс не отвел взгляда от дороги, но в том, как он замедлил вдох, как едва заметно приподнялся его подбородок, читалось напряженное ожидание. Алексия коротко усмехнулась, и звук получился тихим, почти растворившимся в гуле мотора. Он не был похож на смех, ведь в нем не было привычной девичьей легкости — это была та ирония, которая рождается из бессилия, когда понимаешь, что ситуация глупа, что все можно было бы решить проще, но именно простота и оказалась невозможна. Ривера чуть качнула головой, не глядя на него, и на секунду прикрыла глаза, будто признавая собственную слабость: — За то, что ты не уходил, — слова прозвучали спокойно, даже слишком спокойно для их веса. Тишина после них километрово растянулась: она не обрушилась сразу, а медленно заполнила пространство, словно вода, поднимающаяся все выше в тонущей машине. Дорога тянулась перед ними ровной темной лентой, а фонари появлялись и исчезали, их свет на долю секунды скользил по стеклу, по его рукам, по ее коленям, и снова растворялся в ночи. Вдалеке уже виднелись мягкие и теплые огни отеля — они казались чем-то стабильным, обещающим покой, границу и конец этого невыносимого пути. Пальцы эстонца на коробке передач напряглись, и Алексия заметила это сразу. Она вообще замечала в нем все, что он пытался скрыть: вены на тыльной стороне ладони проступили четче, кожа натянулась, а костяшки побелели. Випс сжал рычаг сильнее, чем нужно было для простой фиксации передачи, словно ему требовалась физическая точка опоры, чтобы удержать равновесие внутри. Мышцы на его предплечье обозначились под тканью. Эстонец не повернулся к ней и не произнес ни слова, но в этом молчаливом усилии было больше реакции, чем в любом ответе. Алексия смотрела на его руку слишком долго, ведь понимала, что это не просто жест — это был способ не протянуть эту руку к ней, способ не разрушить то хрупкое расстояние, которое еще оставалось между ними. И от этого осознания в груди у монегаски стало тесно. — Я мог остановиться, — сказал он тихим, почти беззвучным голосом, который звучал как констатация, как факт, который он положил между ними, как карту на стол. Алексия резко повернулась к нему всем корпусом: движение вышло быстрым, почти резким, в ее привычной манере — когда эмоция опережала мысль. Плечо с силой уперлось в спинку сиденья, а ремень безопасности натянулся поперек груди, обхватив женственные округлости, словно подчеркивая их. Волосы монегаски болезненно хлестнули по щеке, и это даже кольнуло кожу, но она не обратила внимания. А ткань комбинезона тихо скрипнула под ее движением, нарушив гул машины. Алексия смотрела на него в упор: на его профиль, который казался слишком спокойным; на линию челюсти, сжатую чуть сильнее обычного; на руки, которые все еще лежали на руле и рычаге, будто не имеющие права дрогнуть; и на эту упрямую невозможную спину. Брови Алексии сошлись, и в складке между ними появилась хмурая тень, а ее губы непроизвольно сложились в обиженный изгиб, почти детский, но в этом было столько негодования, что воздух в салоне стал плотнее. — Нет, — горячо пролепетала Ривера в быстром темпе. Ее голос прозвучал громче, чем все, что она говорила до этого, и он прорезал пространство без колебаний. В этом «нет» было не отрицание возможности — в нем было требование, даже почти мольба, спрятанная под упрямством. Ривера недовольно качнула головой, не отводя взгляда от его лица, и резко выдохнула через нос, как будто пыталась остудить себя, — Не мог, — повторила Ривера уже тише. Слово стало мягче, будто она испугалась собственной громкости и боялась, что если скажет это слишком уверенно, оно станет правдой, с которой придется что-то делать. Алексия медленно отвернулась к окну и стала молча смотреть в окно, которое демонстрировало темную ночь в пустыне и приглушенные огни с автодрома, доносящиеся обрывками в зеркалах заднего вида.