***
Спать не получалось совсем, и тревога одолевала его медленно, как та самая вода, которая поднимается в закрытой комнате — ты знаешь, что она доберётся до потолка, знаешь, что тебе некуда плыть, но продолжаешь сидеть на кровати и смотреть в одну точку, потому что это конец. Босые стопы ступали по тёплому паркету, солнце давно взошло, а он только приходил в себя, и каждое такое пробуждение было хуже бессонницы, потому что сразу возвращалось главное — он здесь один. Тишина в доме не давала покоя, она давила, делала боль отчётливой, почти осязаемой. Плечо ныло целую ночь, не давая заснуть, а обезболивающие не помогали, и Саша уже не был уверен, где именно болит — в пробитой мышце или в том месте внутри, которое называется душой и которое никто никогда не учил перевязывать. Пуля прошла навылет, но рана заживала тяжко. Приходилось снова и снова менять бинты, смотреть на красные пятна, которые проступали сквозь марлю, как будто тело не хотело отпускать пережитое. Пальцы дрожали, когда касались плеча, и в этих движениях не было силы — только усталость и память о том, что когда-то эти руки тянулись к Лёше, удерживали его рядом, а теперь не могли справиться даже с собственной болью. Саша помнил тот момент слишком ясно — шум, безумные крики и угрозы, резкий удар, от которого мир на секунду исчез, и ощущение, что сейчас он упадёт и уже не поднимется. Ощущение, как что-то тёплое и липкое лилось по плечу, заливая одежду и руки, и как сильно, до боли в глазах, хотелось просто закрыть их и провалиться в ту самую темноту, где ничего не болит и не надо ни от кого бежать. Выжить удалось лишь только потому, что тренер его вытащил, не дал истечь кровью и остаться в одной из дубайских подворотен, где всё должно было закончиться, и эта спасённая жизнь теперь ощущалась не подарком, а долгом, который он не знал, как отдавать. Он купил эту виллу как маленький домик для каникул. Этот дом должен был стать местом, куда можно было бы приезжать в отпуск, убегать от стримов, блогерского хаоса, дышать другим воздухом и мечтать о будущем. Местом, где никто на них не смотрит. Этим летом он хотел привезти сюда Лёшу, он уже всё представлял — как они встретят рассвет на этом самом паркете, как будут варить кофе на новой кухне, смеясь в унисон с пением птиц, как Саша покажет ему каждый уголок этого дома с гордостью человека, который наконец-то может подарить что-то своему счастью. Это место должно было быть лишь для них двоих, но теперь их жизнь перевернулась, и этот дом стал Сашиной тюрьмой на неопределённый срок, и каждый уголок здесь напоминал не о радости, а о том, чего никогда не случится. На стене горела еле заметная зелёная лампочка системы безопасности дома, а рядом с кроватью висела кнопка вызова охраны — последняя иллюзия защиты, последний ритуал человека, который давно перестал верить в собственную безопасность и выходить на улицу. Иногда его пустая оболочка стояла у окна или на террасе, всматриваясь в пустынный двор, словно ждал не конкретного человека, а самого момента, когда последствия совершённых им действий наконец догонят его. Он ушёл от Организатора вопреки всем правилам, на полу оборванном разговоре, и этим поступком обрёк себя неумолимо на его гнев, потому что знал лучше, чем кто-либо: такие люди не прощают предательства и подобной наглости. Организатор захочет закончить этот разговор так, как умеет только он — жёстко, без права на апелляцию. Он никогда не оставляет после себя недосказаностей, никогда не позволяет кому-то исчезнуть из его жизни просто так, без объяснения причин, без подписи под приговором. Когда он найдёт Сашу — это лишь вопрос времени, и этот вопрос висел в воздухе каждой секунды, каждого вдоха, каждого удара сердца, которое ещё смело биться. Униженный, побеждённый Сергей — тот, кто грозил на ринге убить, растоптать таких как он, а если Саша будет всё ещё дышать, то дело закончат его верные братья — захочет ли он тоже довести дело до конца? Или его публичное унижение и падение в нокаут окажется причиной залечь на дно? Саша не знал ответа, но он знал другое: Сергей не умеет проигрывать, и каждая его потеря превращается в одержимость, в охоту, в чёрную дыру, которая засасывает всех, кто оказался рядом. Когда наступит расплата, Саша не знал, не мог предугадать ни дня, ни часа, ни того, откуда придёт удар. Но он чувствовал дуновение приближающихся холодных рук мести, что вот-вот должны были сомкнуться на его шее. Дни текли одинаково, тянулись, растворялись друг в друге. Он мог часами сидеть без движения, слушать ветер, далёкий шум моря, чужие голоса, доносящиеся из-за ворот, и всё это казалось слишком живым по сравнению с тем, что происходило внутри него. Иногда он пытался вспомнить себя прежнего, но это только усиливало ощущение утраты. Он больше не знал, кем был тогда, и не понимал, кем остаётся сейчас. И всё же было одно воспоминание, от которого он не мог избавиться. Он не позволял себе задерживаться на нём, но оно возвращалось снова и снова, тихо, почти осторожно, как единственное, что ещё удерживало его от полного падения. Лёша. Однажды ночью, когда стало особенно невыносимо, он вышел из дома и долго шёл, не разбирая дороги, пока не наткнулся на круглосуточный киоск. Купил самый дешёвый номер и мобильный телефон, вставил сим-карту и сразу написал на хорошо знакомый номер. Без объяснений, без слов, которые могли бы что-то выдать. Только короткую фразу — подсказку, единственную нить, которую он решился протянуть к нему через расстояние. Саша не ждал ответа. Сразу после отправки выбросил только что купленный телефон в море, не зная, сколько сообщений придёт в ответ, не зная, что кто-то на другом конце будет продолжать писать туда. Саша желал, хотел до кончиков пальцев, до болезненного сжатия сердца быть найденным Лёшей. Но не был уверен, что после всего, что сделал и кем стал, имеет право быть найденным. В один из следующих вечеров он, не выдержав одиночества, накинул широкую толстовку, надел проводные наушники и, проходя по узкой улице острова мимо небольшого пирсинг-салона, остановился почти против воли. Витрина была залита мягким светом закатного солнца, и среди украшений на маленькой бархатной подушечке лежал камень — тёплый, будто впитавший в себя солнце. Саша подошёл ближе и замер, потому что узнал этот цвет сразу. Точно такой же янтарный, с золотыми отблесками по краям, каким становились глаза Лёши на свету — тот самый оттенок, от которого у него всегда перехватывало дыхание. Он не пытался объяснить это совпадением и не искал в этом логики, потому что в тот момент это казалось чем-то большим, чем случайность, чем-то, что нельзя было просто оставить. Он вошёл внутрь, не задавая себе вопросов, и, указав на камень, тихо попросил мастера проколоть ему одно ухо. Мастер на мгновение удивился, но ничего не сказал, лишь кивнул и принялся за свою работу. Через несколько минут всё было готово. Саша посмотрел в зеркало и увидел в своём отражении маленький янтарный огонёк, который едва заметно мерцал в такт его дыханию. С этого момента этот свет остался с ним. Каждый вечер, когда солнце медленно уходило за горизонт и комната наполнялась мягким золотым сиянием, он подходил к зеркалу и смотрел на собственные выгоревшие волосы, что снова стали белоснежными, как раньше, на своё лицо, на веснушки, которые под жарким светом стали ярче, заметнее, словно проступили заново. Задерживал взгляд на этом янтарном камне и в эти мгновения ему казалось, что расстояние теряет силу, что сквозь него, сквозь время и всё, что между ними встало, на него всё ещё смотрят те самые глаза. Резкое дуновение ветра подхватило длинные занавески, которые танцевали вместе с ним в открытых ставнях дверей, ведущих на передний двор, а зелёные глаза Саши на мгновение замерли на ловце снов, который от этого же дуновения тоже словно парил в воздухе, не касаясь стены. Калитка открылась и закрылась почти беззвучно, но этого оказалось достаточно, чтобы внутри всё замерло. Он не сразу понял, почему не делает шаг назад, почему не ищет объяснений, почему тело не выбирает привычный путь осторожности. Вместо этого пришло ощущение завершения. В этой тихой, почти неуловимой перемене воздуха Саша понял всё. Он понял, что за ним наконец пришли, что всё это бесконечное ожидание — долгие дни, наполненные тихим отчаянием, — наконец закончится, и он обретёт тот самый покой, который мерещился ему в бессонные ночи как тёмная, тёплая вода, в которую можно войти и больше не просыпаться. Он подумал, что сейчас отправится домой, наверх, туда, где ничего не болит и не надо прятаться, но душа его была отчего-то неспокойна, она не хотела прощаться с этим миром так быстро. Ноги сами вели его во двор, к его любимому широколистному дереву Джекфруту, под которым он так часто сидел в одиночестве, всматриваясь в горизонт. Жаркий воздух обнял его, как будто не отпускал дальше порога. И там, на лужайке, он увидел человека. Имя не прозвучало, но отозвалось внутри так сильно, что стало трудно стоять на ногах. И внутри, где-то там, куда не доходят ни звуки, ни даже свет, отозвалось что-то такое огромное, что у Саши грудную клетку сдавило тяжёлым, невыносимым комом, который не продышать, не проглотить, не выплакать, потому что слёзы застревали где-то на полпути и не хотели облегчать эту боль. Он вдруг понял, что не может сделать вдох — не потому, что нечем, а потому, что между ним и воздухом вдруг оказалось всё, что он чувствовал к этому человеку, всё, что он прятал, закапывал, пытался уберечь от беды и это чувство теперь заполнило его изнутри целиком, не оставляя места ни для кислорода, ни для надежды, ни для спасения. Неужели Лёша нашёл его по одной лишь подсказке, которую он тогда, скуля от боли и одиночества, задыхаясь от невозможности быть рядом, отправил в ночь, почти не веря, что она достигнет цели. Почти не веря, что этот хрупкий, отчаянный жест, который он сам считал своей самой постыдной слабостью, может значить для Лёши так много? Или между ними действительно есть что-то большее, то, чему нет названия и объяснения, что не подчиняется ни времени, ни законам этого мира, ни расстояниям, ни даже самым прочным границам, которые люди ставят между собой, чтобы не сгореть от чувств? Лёша лежал к светловолосому спиной, опёршись на локти, и никак не мог отдышаться, видимо пройдя долгую дорогу под палящим таиландским солнцем, и эта беззащитность его позы, это сбитое дыхание, то, как прерывисто опускались и поднимались его плечи в попытке поймать хоть глоток прохладного воздуха, и тихое, почти беззвучное понимание того, как он спешил сюда, сломали в Саше что-то последнее, что ещё держалось на ржавых петлях. Он опустился на траву сзади так легко и бесшумно, как если бы сам стал ангелом, который наконец догнал ту душу, что так долго искал по свету, и когда его пальцы сами, без всякой мысли, запустились в мягкие тёплые волосы Лёши, время остановилось. Саша снова стал тем, кто приполз на коленях в московскую квартиру к Лёше, кто боялся спугнуть каждое мгновение, кто обещал себе и звёздам, что никогда не отпустит. Почувствовав тепло под пальцами, Саша наклонился к его виску, прижался губами к той самой точке, которую запомнил навсегда, и поцеловал его в висок нежно, долго, чувствуя, как под его губами трепещет тонкая кожа, и сквозь этот поцелуй он услышал, как Лёша выпустил долгий, сдавленный выдох. А вдохнуть уже не мог, и в этой замершей между ними тишине, наполненной жарким ветром и шелестом широких листьев, Саша понял. Лёша вспомнил. Узнал его. И эта секунда, растянувшаяся в вечность, стоит всех скитаний, всех ран, всех потерянных дней и всех молитв о втором шансе, которые он шептал в пустоту, даже когда уже не надеялся на ответ. Медленный поворот головы. И карие вновь встречают зелёные. — Неужели это действительно ты?.. А потом Лёша рванулся к нему — не вставая, не поправляя сбившуюся одежду, не думая о том, как это выглядит со стороны. Он просто бросился вперёд, как бросаются в пропасть, когда за спиной уже не осталось ничего, кроме пустоты, и Саша успел только раскрыть руки, поймать его, прижать к себе так сильно, как будто от этого зависела его жизнь, и, наверное, так оно и было. Лёшино лицо уткнулось ему в плечо — в то самое, простреленное, перевязанное, ноющее, — и Саша почувствовал, как чужие пальцы вцепились в его футболку, как дрожат эти пальцы, как дрожит всё тело, прижавшееся к нему, и как сквозь эту дрожь прорывается наружу тот самый звук, который он никогда не забудет. Лёша выл душой. Это был не звук, который можно было услышать. Не крик, не надрыв, которым люди пытаются перекричать страх или боль. Это было тише, глубже — словно сама душа сорвалась и начала звучать там, где уже не остаётся ни слёз, ни слов. Он выплакал всё по дороге сюда, оставил каждую слезу на раскалённом асфальте, в солёном ветре, в бесконечных шагах, которыми выжигал расстояние между ними. И теперь внутри не осталось ничего, кроме этой тихой, невыносимой боли, которой не существовало названия. Потому что не было такого языка, на котором можно было бы объяснить, что чувствует человек, когда наконец находит того, кого искал так долго, что успел усомниться в его реальности. Когда ты уже почти убедил себя, что он был лишь спасительной иллюзией бессонных ночей, выдумкой, за которую ты держался, чтобы не развалиться окончательно. И в этом молчаливом, невозможном крике, который не прорывался наружу, но разрывал пространство между вдохом и выдохом, Саша вдруг услышал всё сразу. Он услышал каждую ночь, которую Лёша прожил без него. Каждое сомнение, которое медленно съедало его изнутри. Каждый шаг, которым он шёл сюда, не зная, найдёт ли в конце хоть что-то живое. И самое страшное было в том, что он знал, кто сделал этот крик возможным. Он. Это он изменился. Отталкивал всегда только он и оставлял тоже. Ни раз решал за них обоих как будет правильно, как безопаснее, что так они смогут выжить, не разрушив всё окончательно. Он убеждал себя, что спасает, что берёт удар на себя, что отрезает только одну часть, чтобы сохранить остальное. Но сейчас, глядя на Лёшу, чувствуя, как тот дышит так, будто заново учится жить, он понимал правду, от которой уже нельзя было отвернуться. Он не спас. Он разорвал. Разорвал их обоих на части, оставив каждого по отдельности истекать кровью, проживать то, что никогда не должно было случиться. И теперь эти части, обожжённые, изломанные, едва живые, сходились здесь, на траве, под чужим небом, в слезах их обоих о прошлой жизни, которую уже не вернуть, в прикосновении, от которого невозможно было отдышаться, потому что в нём было слишком много всего — боли, вины, любви, которая пережила всё, что должна была уничтожить её. — Я думал, что не найду тебя, — прошептал Лёша, уткнувшись ему в шею, и голос его звучал так хрипло и надломлено, что каждое слово отзывалось внутри болью. — После того сообщения я писал тебе каждый день. Каждый. Я не мог остановиться. Не мог перестать искать тебя, даже когда не знал, куда идти. Саша провёл рукой по его волосам, медленно, почти благоговейно, боясь, что тот исчезнет, боясь, что он просто сошёл с ума от одиночества за столько дней в собственной тюрьме под этим жарким солнцем и что никакого Лёши на самом деле перед ним нет. Но под пальцами были тёплые пряди, и ткань на груди пропитывалась чужими слезами, настоящими, тяжёлыми, теми, которые уже не пытаются скрыть. — Ты ведь сказал мне тогда «всего один день», — голос дрогнул, и вместе с ним дрогнула эта вымученная, почти сломанная улыбка сквозь слёзы, которые не успевали высыхать на щеках. Красные, опухшие глаза не отрывались от него, будто искали в его лице хоть какое-то опровержение, хоть малейшую надежду, что всё было не так. — Ты смотрел на меня и говорил, что прилетишь завтра… но ты уже тогда знал, что не вернёшься. Ты ведь знал это, да? Саша на мгновение закрыл глаза, не выдержав этого взгляда. Он действительно знал. Уже тогда, когда произносил эту тихую ложь, понимал, что зашёл слишком далеко и назад дороги нет, что ему придётся исчезнуть на неопределённый срок, лишь надеясь, что его и тех, кто ему дорог, не тронут, не втянут в то, что уже начинало затягивать его самого. Он выбрал молчание, так как любое честное слово разрушило бы Лёшу ещё сильнее, потому что знал — тот не останется, а последует за ним даже к смерти. И теперь Саша ясно видел, что именно этой недосказанностью и тайнами он и разрушил всё сильнее всего. — Я не знал, как попрощаться, — тихо выдохнул он, и голос сорвался, предавая его. — Я думал, если расскажу всю правду, ты захочешь полететь со мной в Дубай, а я прекрасно знал, что там будет опасно, поэтому решил, что правильнее — не говорить тебе ничего. Я не имел права тащить тебя туда, где миром правят алчность, насилие и грязные деньги. Я боялся, что Организатор затянет тебя в торговлю запрещёнкой так же, как затянул меня в бои. Поэтому в какой-то момент начал отталкивать тебя… и вместе с этим пытался отгородить от всего этого. Он на секунду замолчал, будто споткнувшись о собственные мысли, и тише добавил: — Насильно убеждал себя, что так правильно… но сейчас уже не знаю, спасал ли я тебя… или просто разрушил нас обоих. Взгляд Лёши медленно опустился ниже, словно сам не выдержал тяжести услышанного. Он остановился на перевязанном плече, на белой ткани, под которой проступало едва заметное красное пятно. И в эту секунду в его глазах что-то изменилось — боль стала осязаемой, почти физической, как будто рана была не под бинтами Саши, а внутри него самого. — Они не оставят тебя в покое, да? Они ищут тебя? Саша на секунду замер, и в его глазах отразилась та самая боль, которую невозможно спрятать или объяснить словами. Он медленно кивнул, не отрывая взгляда от блестящих глаз напротив, и смотрел на Лёшу так, будто пытался заново запомнить каждую его черту — с той осторожностью и почти отчаянной внимательностью, с какой смотрит человек, уже однажды потерявший и больше не верящий, что ему позволено держать это снова. — Прости меня, — сказал он уже не шёпотом, глубже, срываясь на каждом слове. — Я бежал не от тебя. Я бежал от того, во что превратился. Поэтому я не прошу… я молю тебя о прощении. Но рядом со мной тебе опасно. Кареглазый на мгновение замолчал, будто эти слова не сразу дошли до него, будто он пропустил их через себя, до самого дна, где уже не остаётся ни страха, ни сомнений. — Тогда мы будем вместе, когда это случится, — тихо ответил он, и в его голосе не было ни дрожи, ни попытки убедить — только спокойная, упрямая уверенность. — Ты правда думаешь, что после всего я просто уйду? Саша болезненно улыбнулся, качнув головой, но в этой улыбке уже не было прежней уверенности, только усталость и что-то ломающееся внутри. — Я не хочу, чтобы ты платил за мои ошибки. — Поздно, — так же тихо ответил Лёша. — Я уже заплатил. Всем, что у меня было. Эти слова ударили сильнее любого удара. Саша вдохнул, но воздух словно застрял в груди. — Я не умею без тебя, — признался Лёша наконец, и голос его стал почти невесомым, будто каждое слово давалось через усилие, через боль, которую уже невозможно было скрывать. — Я пытался научиться, правда пытался… но каждый день без тебя ощущался как пустота, которая не заполняется ничем, как будто внутри всё постепенно перестаёт иметь смысл, и ты просто продолжаешь существовать по привычке, а не потому, что живёшь. Он на мгновение замолчал, будто боялся разрушить то хрупкое, что только что сказал, и всё же продолжил, глядя так, словно в этом взгляде держалась вся его правда. — Я не позволю никому забрать тебя у меня. Прошу… позволь мне остаться рядом. Потому что я не умею, не могу жить без тебя. Саша смотрел на него долго, не моргая, с момента встречи ещё ни разу не отпустив ни на секунду. Сжав его бёдра сильнее, он срывается и проникает языком ему в рот, выпуская бархатистый стон Лёше прямо в губы, как дарят последний глоток воздуха тому, кто тонет, зная, что самому, может быть, уже нечем будет дышать, но это не имеет значения, потому что Лёша — важнее, потому что он — это всё, потому что без него этот воздух не нужен. В этом поцелуе не было осторожности. В нём была вся дорога, которую они прошли друг к другу, вся боль, которая не исчезла, весь страх, что это может закончиться так же внезапно, как началось. Лёша отвечает тем же, сплетая их языки вместе — жадно, отчаянно, не спрашивая разрешения, потому что спрашивать было уже некогда и нечем. Он отдавал ему себя всего — без остатка, вкладывал в этот поцелуй всё, что чувствовал за всё время разлуки. Гладя его плечи, нежно обхватывая ладонями его лицо, он говорил ему: «Забери меня, все мои силы, если будет нужно. Стань частью меня и спрячься в моём сердце. Стань моим дыханием. Потому что если нас хотят разделить, если они хотят забрать тебя у меня, то пусть попробуют сделать это, когда мы станем одним целым». И Саша чувствовал это — каждую дрожь, каждый выдох, каждое движение языка, который рисовал на его нёбе карту всех тех мест, где Лёша скучал по нему так, что хотелось выть. Снова повалив Лёшу на землю, они целовались так, будто завтра не существует. Будто мир за пределами этой лужайки, этой травы, этого их укрытия с широкими листьями просто перестал быть реальным. Были только они — двое, которые слишком долго шли друг к другу, чтобы теперь отпустить, и этот поцелуй был не просто поцелуем, а обещанием, написанным не на бумаге, а прямо на губах, кровью и слезами, и подписанным двумя сердцами, которые бились в унисон — слишком громко, слишком быстро, слишком отчаянно, потому что они не знали, сколько таких ударов им ещё отпущено. Когда они оторвались, чтобы вдохнуть — первый настоящий, глубокий вдох за все эти дни, — их взгляды снова встретились. Лёша медленно провёл пальцами от его скул к волосам, касаясь кожи так нежно, будто боялся повредить что-то хрупкое, но вдруг Лёша почувствовал, как его правую руку царапнуло что-то острое и прохладное — не больно, а скорее неожиданно. Он на мгновение замер, а затем, повинуясь какому-то внутреннему любопытству, нежно заправил отросшие белоснежные волосы за ухо Саши, открывая то, что скрывалось за ними. И тогда взгляд его карих глаз, тёплый, влажный, ещё полный непролитых слёз, встретился с янтарём. С тем самым камнем, переливающимся на солнце всеми оттенками золота, который Лёша знал так хорошо, потому что каждый день видел этот цвет в зеркале, потому что этот цвет был цветом его собственных глаз, когда на них падал свет. И теперь этот же самый свет — маленький, живой, почти дышащий — мерцал в мочке уха Саши, пойманный, запертый в прозрачной оправе, носимый на себе как драгоценность, которую нельзя снять, потому что она стала частью тела, частью его собственной души. — Ты… — прошептал Лёша, и голос его сорвался, потому что слова кончились, а чувств было так много, что они выплёскивались через край, не находя выхода. — Ты серьёзно? Ты проколол себе ухо? Саша не ответил. Он просто смотрел на Лёшу, и в его глазах было столько любви, столько боли, столько сожалений и надежды, что этого взгляда хватило бы, чтобы растопить лёд в самых холодных сердцах. Он не стал объяснять, как стоял перед витриной и не мог отвести глаз от камня, который напомнил ему о том солнце, что светило в карих глазах. Он просто позволил Лёше смотреть, позволил ему трогать, позволил ему касаться пальцами этого маленького янтарного огонька, который теперь всегда будет с ним — на каждом новом месте, под каждым новым небом, каким бы чужим оно ни было. Лёша провёл большим пальцем по мочке его уха, по самому камню, и улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Саши всегда слабели колени, даже когда он притворялся, что ничего не чувствует. — Больше никогда не исчезай, — сказал брюнет тихо, и в этой тишине было больше силы, чем в самом громком крике. — Я не переживу ещё раз. — Если ты останешься… я больше никогда тебя не оставлю, — выдохнул он, и голос всё равно дрогнул, как бы он ни пытался удержать его ровным. — Клянусь. Всем, что у меня осталось после этого. Каждым утром, когда я просыпался и не понимал, зачем. И каждой ночью без тебя. Он замолчал на секунду, чувствуя, как чужие волосы щекочут его щёку, как Лёша дышит — ровно, глубоко, и в этом дыхании было столько жизни, что Саша вдруг понял, что, наверное, никогда не слышал ничего более прекрасного. А потом тихо, почти беззвучно, как секрет, который нельзя произносить громко, потому что он слишком хрупкий для их мира для двоих, добавил: — Потому что я люблю тебя. Так сильно, что каждый раз, когда он рядом, Саше казалось, что он мог бы дышать полной грудью, даже если бы пуля всё ещё сидела в плече, даже если бы рана кровоточила под бинтами, даже если бы за порогом их ждали те, кто хотел забрать у него всё, включая право на это счастье. Лёша молчал. Но его рука, всё ещё лежащая на затылке Саши, дрожала. И в этой дрожи было всё, что он не мог произнести в ответ — потому что некоторые вещи не нуждаются в словах, они живут между вдохами и между ударами сердца, в той самой тишине, которая наконец перестала быть пустой. Саша продолжал держать его, не отпуская, и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, болезненное, огромное, что не влезает в грудину и просится наружу. Он любил так, что, если бы ему сказали: откажись от этого чувства, и мы сохраним тебе жизнь, — он бы отказался от жизни. Не задумываясь. Не торгуясь. Потому что без этой любви, без его глаз, без его улыбки, без его тёплых рук, которые сейчас держали его так крепко, будто он был единственным, что имело значение в этом мире, — жизнь ему была не нужна. Ни здесь, ни в Москве, ни на каком другом краю земли, где можно было бы спрятаться от всего, но не от самого себя. И тогда Лёша поднял лицо. Оно было раскрасневшимся, с взъерошенными волосами от Сашиных рук, с припухшими веками и дрожащими губами, и он посмотрел на него так, будто видел впервые. Будто всё это время шёл к нему сквозь тьму, преодолевая трясину, не зная, выйдет ли когда-нибудь к свету, и вот наконец этот свет упал на его лицо, — и оказался таким тёплым, таким родным, что невозможно было смотреть без слёз. Он мечтал об этих словах во снах, просыпался с ними на губах, шептал их в пустоту, когда никто не слышал, — а теперь слышит их наяву, и это оказалось и страшнее, и прекраснее, чем он мог себе представить. — Дурак, — прошептал Лёша, и в этом слове не было обиды — только нежность, такая огромная, что она не помещалась в одном слоге, расплескивалась, оседала на губах солёным привкусом, смешанным со смехом, который никак не мог родиться, потому что горло сжимало спазмом. — Ты даже не представляешь, как долго я ждал, чтобы ты сказал это. Как я надеялся. Как я боялся, что ты никогда не скажешь. Он перевёл дыхание, собираясь с силами, и его пальцы, всё ещё лежащие на затылке Саши, слегка сжались, будто он хотел убедиться, что это не сон, что этот человек действительно здесь, что он действительно произнёс эти слова, и они не растают, как утренняя дымка. — Я люблю тебя, — ответил Лёша, и эти слова упали между ними как камешки в воду — тихо, но оставляя круги, которые расходились всё дальше, заполняя собой каждую трещинку, каждую рану, каждую секунду разлуки, что они прожили врозь. — Я люблю тебя, и я не знаю, что с этим делать, потому что вокруг нас ад. Он замолчал на мгновение, и его голос, когда он заговорил снова, был спокойным — той особенной спокойной тишиной, которая приходит, когда человек уже принял свою судьбу и перестал с ней бороться. — Нам не вернуться домой. Тебя ищут. Я не знаю всех имён, не знаю всех лиц, но я знаю одно: я оказался быстрее них и, к счастью, я могу теперь закрыть тебя собой. И это всё, что имеет значение сейчас. Потому что без тебя, Саша, — тоже ад. Только уже без единого проблеска света. Он замолчал, собираясь с мыслями, а потом добавил тише, почти беззвучно, будто боялся, что даже стены этого дома услышат его и выдадут их тайну: — Илья и Горрилыч тоже прилетели. Они ещё не знают, что ты нашёлся. Что ты сейчас в моих руках. Саша замер. В его глазах, ещё влажных от недавних слёз, мелькнуло что-то — удивление, страх, надежда, недоверие, всё вместе, перемешанное, неразборчивое, как отражение в мутной воде после дождя, когда не поймёшь, где небо, где земля, а где просто рябь, которая не даёт разглядеть главное. — Они… на острове? Илья и Данила? — Нет, они сейчас на Кротании, — отрицательно кивнул, не отпуская его лица, держа ладонь у его щеки. — Они ждут моей весточки. Они не спали эти ночи, так же как я. Илья постоянно выдвигал гипотезы о том, где ты можешь быть, а Горрилыч молчал, но глаза у него были такие, что лучше бы он говорил. Потому что в его молчании было страшнее. — Пойдём в дом. Нужно дать знать им, что я здесь, но сделать это осторожно, — сказал он наконец, и голос его звучал глухо, устало, но в этой усталости было что-то живое, настоящее. — Мне нужно умыться. Я… я не могу сейчас быть на улице. Слишком много всего. Хочешь пить? Лёша кивнул, не задавая лишних вопросов. Он обнял Сашу за плечи, осторожно, стараясь не задеть раненое плечо, и они медленно двинулись к дому — по траве, по тёплым камням дорожки, через открытые ставни, где до сих пор танцевали на ветру длинные занавески, пойманные тем самым порывом, который принёс сюда Лёшу. Внутри было прохладно. Тени ложились на стены мягкими, размытыми пятнами, и после уличной жары эта прохлада казалась почти нереальной — как глоток свежей воды после долгого пути по пустыне. Они оба прошли на кухню, вдоволь напились воды, не чувствуя вкуса, только влагу, которая скользила по горлу, смывая остатки слёз и боли. Потом умылись — холодной водой, прямо из-под крана, проводя мокрыми ладонями по лицу, по закрытым глазам, по губам, которые всё ещё помнили вкус поцелуев. — Слушай, — сказал Лёша наконец, когда Саша выключил воду и повернулся к нему, с каплями, стекающими по щекам. — А что, если я скину Даниле не геолокацию самого дома, а адрес магазина неподалёку? Того, что на пересечении двух улиц, с красной вывеской. Встречу их там и приведу сюда. А ты останешься здесь. В безопасности? Саша колебался. Он так давно не видел своих лучших друзей. Внутри всё дрожало от желания — почти физического, почти болезненного — увидеть их и наконец обнять. Илью, который когда-то изменил его жизнь, появился неожиданно и стал одним из самых близких людей. Данилу, чьи советы и наставления не раз вытаскивали его из самых глубоких ям, человеку, за маской смешного парня которого скрывалась безграничная душа. Он хотел посмотреть им в глаза, сказать спасибо, объяснить, почему исчез, попросить прощения за то, что заставил их волноваться и искать. Но страх — не за себя, за них — сжимал горло. За то, что если он ошибётся, если решение окажется неверным, если всё пойдёт не по плану — он подставит их снова. И тогда никакие «прости» не будут иметь значения. И Саша стоял на месте, не в силах двинуться, лишь слушая, как ветер колышет занавески. — Это может сработать, — тихо сказал Саша, чувствуя, как внутри что-то постепенно отпускает, уступая место осторожной, ещё хрупкой надежде. — Возможно, так будет безопаснее. Но как бы мне ни хотелось не отпускать тебя одного… пешком ты точно не пойдёшь. Возьми мою машину. — Что...? — с неприкрытым удивлением произнёс брюнет, поднимая брови. — У тебя даже есть машина на этом небольшом острове? — Он только кажется таким, — уголки губ Саши дрогнули в подобии улыбки. — Я обязательно устрою тебе экскурсию. Только немного позже. Он бросил ключи от своего белого Фольксвагена, и Лёша поймал их на лету, даже не глядя, потому что его взгляд был прикован к Саше — к этому человеку, который всего несколько минут назад прятал свой покрасневший взгляд в изгибе его плеча, шептал слова любви, а теперь стоял перед ним приглашая в своё укрытие, предлагая машину, обещая экскурсию, обещая потом, и это «потом» звучало как самое прекрасное слово на свете, потому что оно означало, что они оба верят в него. — Водитель лодки уже выехал за ними, — увидев ответ в своём телефоне, Лёша улыбнулся экрану. — Потом они вместе приплывут сюда, к указанной мной точке. Никому не открывай, ни с кем не разговаривай. Даже если покажется, что это я вернулся слишком быстро. Дождись нас. — Хорошо, — выдохнув, это слово прозвучало тяжелее, чем должно было. — Только… возвращайся поскорее. Лёша кивнул, а затем на секунду прижался губами к его лбу — коротко, почти незаметно, но так тепло, что у Саши внутри что-то болезненно разжалось после долгого напряжения. И без лишних слов он направился к выходу. У самой двери он остановился, обернулся. Его взгляд задержался на Саше — на растрёпанных белых волосах, на веснушках, на маленьком янтарном камне, — и тихо сказал: — Мы скоро. Жди. Сердце пропустило удар, потом ещё один, а потом забилось так быстро, что стало трудно дышать. Ему вдруг захотелось схватить Лёшу за руку, закричать, остановить его, сказать, чтобы он срочно удалил геолокацию, чтобы никуда не ходил, чтобы остался здесь, с ним, но вместо этого он просто застыл на месте, не в силах сказать ни слова. Голос отказал, горло сжала невидимая рука, а ноги будто приросли к полу, и единственное, что он мог сделать, — это смотреть, как Лёша уходит. Как его силуэт тает в вечернем солнце, как последний луч падает на его плечи, освещая их золотом, как дверь калитки медленно закрывается за ним. Это действие будет иметь последствия (?)***
Солнце давно скрылось за горизонтом, оставив после себя только лиловые сумерки, которые медленно таяли в наступившей темноте. Саша сидел в гостиной, в прохладной тишине, которая казалась такой спасительной днём и такой давящей теперь, когда за окнами сгустилась ночь. Саша жил здесь без телефона и даже не мог никому написать. У него был небольшой ноутбук в спальне, но он не устанавливал туда никаких приложений для звонков или переписок. А потом он услышал. Сначала далёкий звук мотора, потом хлопок двери, потом шаги — несколько пар, торопливые, сбивчивые, такие живые после этой бесконечной тишины. Саша вскочил, не помня себя, и через мгновение дверь распахнулась, и они ворвались внутрь — все трое. Лёша вошёл первым, почти не задерживаясь на пороге, за ним — Илья и Данила, и по их лицам Саша сразу понял: они уже знают всё. Кареглазый успел рассказать по дороге. Илья не сказал ни слова. Он просто рванул вперёд, не разбирая дороги, и врезался в грудь Саши с такой силой, что у того перехватило дыхание. Обнял горестную пропажу крепко, до боли в мышцах, чтобы тот понял, как сильно Илья скучал за своим лучшим другом и как он рад видеть его на самом деле. — Ты придурок, ты знаешь об этом? — прошептал Илья с той самой его особенной улыбкой в тридцать два. — Как ты мог оставить нас, Саня? Мы думали… мы не знали… мы искали тебя везде по этой грёбаной жаре! Лёша стоял чуть поодаль, наблюдая за этой встречей, слушая разговор, и в его глазах тоже блестело что-то влажное, но он не мешал, давая им эти минуты, которые они заслужили. Илья отстранился ровно настолько, чтобы заглянуть Саше в лицо. Илья всматривался в него так, будто не верил своим глазам, будто боялся, что это подделка, что кто-то подставил вместо Саши другого человека, лишь бы успокоить их. А когда отстранился, вытер лицо тыльной стороной ладони и, пытаясь разрядить тяжесть, нависшую в воздухе, обвёл взглядом комнату — высокие потолки, мягкий свет, новую мебель, панорамные окна, за которыми угадывался тропический сад. — Ого, вот это дом! Можно представить, сколько тут стоит аренда. Саша невольно усмехнулся. — Нисколько, — ответил он, и чуть было не добавил «это теперь наш дом», кивнув на Лёшу, но вовремя прикусил язык, проглотил слово. — Я купил его. Как запасной вариант. Данила стоял позади всех. Каменная глыба. Лицо — без единой эмоции, без намёка на улыбку, без того тёплого огонька, который обычно загорался в его глазах при виде Саши. Он просто смотрел — пристально, тяжело, не моргая, будто сканировал, проверял, оценивал. Илья и Лёша переглянулись, и в их взглядах мелькнула тревога. Лёша открыл рот, чтобы что-то сказать, но не успел. Данила обошёл ребят — медленно, как хищник, который не торопится, потому что уверен в своей силе. Подошёл к Саше вплотную, навис над ним, закрывая своим массивным телом свет лампы, заставляя блондина пятиться назад. — Пошли, — сказал он глухо, и в его голосе не было никаких эмоций, только приказ. — Давай-давай. Он махнул головой в сторону свободной комнаты, которую заметил ещё на входе — пустую, с приоткрытой дверью, идеально подходящую для разговора, в котором не будет свидетелей. — Топай, блять. Услышав тон голоса здоровяка, Илья взволнованно забормотал что-то позади, делая шаг вперёд. Лёша тоже напрягся, его тело подобралось, готовое броситься между ними в любой момент: — Горрилыч, спокойно. Давай просто поговорим, без… Но Саша лишь отмахнулся, остановил их жестом. Он посмотрел на Данилу — в эти холодные, ничего не выражающие глаза — и вдруг понял. Это не злость. Это боль. Самая настоящая, глубокая боль человека, который не умеет её показывать, но которая вырывается наружу вот так — обрывистыми грубыми фразами и тяжестью. Здоровяк вздохнул и, собрав остатки сил, выдавил из себя нечто похожее на улыбку — доброжелательную, почти извиняющуюся, такую, какой он не улыбался уже долгое время. — Да расслабьтесь, чё вы. Ничего я с ним не сделаю. Мы просто дружелюбно поболтаем. Он сделал шаг вперёд, в ту самую пустую комнату, и Данила двинулся следом, закрывая за собой дверь, оставляя Илью и Лёшу в напряжённом ожидании, с единственной надеждой на то, что этот разговор действительно окажется дружелюбным. Гориллыч стоял напротив Саши так, будто между ними больше не было дружбы, только тяжёлое, выстраданное понимание того, что сейчас нельзя молчать. Его лицо было каменным, но в глазах — злость, усталость и боль, которые он даже не пытался скрыть. Он сделал шаг ближе, и голос его прозвучал глухо, сдержанно, но каждый слог резал сильнее осколка. — Захотел подзаработать и кулаками помахаться? Ощутить себя властным над чьей-то жизнью, потому что собственную не мог наладить? Голос Горрилыча прозвучал глухо, с металлической ноткой, от которой у Саши пробежали мурашки по спине. Он сделал шаг вперёд, и комната будто стала меньше. — Ну и как тебе адреналин, а? Оно стоило того? — его губы скривились в усмешке, но глаза оставались холодными, как лёд. — Вместо того чтобы пойти со мной в зал, в легальный спорт, ты захотел азарта в подпольных боях. Знаешь, я мог ожидать от тебя всего, что угодно, и я понимаю, что люди не все идеальны и все мы делаем ошибки, но этого… Этого я не мог принять. Не потому, что ты выбрал грязь вместо чистоты. А потому, что ты не пришёл ко мне. Ты не сказал: «Дань, мне тяжело, помоги». Ты просто исчез. Решил, что справишься сам. Решил, что мы тебе не нужны. Саша молчал. Не потому, что ему было нечего сказать, а потому что всё, что говорил Данила, было правдой. Сашино сердце уже давно наелось чужой кровью, удовлетворило низменные желания, вот только теперь расплачиваться приходилось кровью уже своей. — Он не говорил неделю, — голос дрогнул, и Саша вдруг понял, что этот каменный человек, который никогда не показывает слабость, сейчас на пределе. — С того момента в аэропорту, когда мы все поняли, что тебя нет. Я никогда не забуду Лёхино лицо. Никогда. Он отвернулся на мгновение, сглотнул, и когда снова посмотрел на Сашу, в его глазах стояли слёзы — те самые, которые он, наверное, не показывал никому годами. — Как и никогда не прощу тебе, что ты сделал с ним. — его голос сорвался, но он быстро взял себя в руки, сжал челюсть так, что заиграли желваки. — Я бы с удовольствием разукрасил тебе сейчас твоё красивое личико. Разбил бы в кровь, чтобы ты почувствовал хотя бы десятую часть того, что он чувствовал. Он шагнул ещё ближе, и Саша инстинктивно напрягся, но не отступил. — Но не стану этого делать. Лишь по одной причине: я не хочу причинять боли Лёше больше, чем ты ему причинил. Он и так настрадался. Хватит. Он развернулся и вышел из комнаты, не оглядываясь, оставляя Сашу одного с этой правдой, которая была тяжелее любой пули.***
Вечер тянулся медленно, но тепло. Они ужинали все вместе — сидели за большим столом, Саша заказал доставку на всех, потому что на готовку уже не было ни сил, ни времени. Но застолье, вопреки всем опасениям, вышло тихим, почти домашним, тем самым, которое запоминается не едой, а состоянием. Говорили о том, как всё будет развиваться дальше. Илья затрагивал рабочие вопросы, связанные с рестораном, в котором он был партнёром, и рассуждал о туманном будущем их сквада. Даже Данила, который большую часть времени молчал, съел свою порцию, а потом, будто немного смягчившись, стал менее напряжённым. После ужина Горрилыч и Илья остались ночевать. Саша постелил им в гостевых комнатах — просторных, с белыми простынями и прохладным кондиционером, который гудел ровно и убаюкивающе. Илья пожелал спокойной ночи, Данила лишь кивнул, коротко, почти незаметно, но в этом кивке было что-то такое, что позволило Саше выдохнуть с облегчением. Не прощение — нет. Но, может быть, первый шаг к нему.***
Утром Саша проснулся от света, который пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Он чувствовал себя разбитым — после всех слёз, после всех объятий, после того тяжёлого разговора с Данилой, который вытянул из него последние силы. Лёша уже не спал. Он сидел на краю кровати, одетый, собранный, и смотрел на Сашу с такой нежностью, что у того защемило сердце. — Доброе утро, — прошептал Лёша, наклоняясь и зарываясь носом в его взъерошенные волосы — мягко, но так тепло, что Саша почувствовал, как внутри разливается что-то тёплое и долгожданное. — Я отвезу ребят на причал. Им нужно ехать на свою виллу, а потом улетать домой, в Москву. Саша кивнул, чувствуя, как внутри поднимается переживание, которое он пытался подавить, но голова казалась каменной и отказывалась подниматься с подушки. — И я заодно заберу свои вещи с той виллы, где мы жили с пацанами, — продолжил Лёша, проводя рукой по его волосам, разглаживая утренний беспорядок. — Потом сразу же вернусь к тебе. Так быстро, как смогу. Он задержал взгляд на Саше — на его красивом, безмятежном лице, поцелованное сном, на оголённой спине, по которой скользили резвые солнечные лучи. Он смотрел на то, как Саша идеально смотрелся на белоснежных простынях, как ангел на больших мягких одеялах-облаках, который даже не подозревает, что на земле его любят и боятся даже дышать громче, лишь бы не спугнуть эту хрупкую, драгоценную красоту. — Снова оставляешь меня…,— ответил Саша, сжимая его руку и не отпуская. Брюнет лишь улыбнулся и вышел из комнаты, оставляя Сашу одного в постели, ещё хранящей тепло его тела, с единственным обещанием, которое держало его на плаву: он вернётся. И он вернулся. Так быстро, как только мог — быстрее ветра, быстрее собственной тени. Кинув свою сумку у входа, даже не заботясь о том, как она упала, он наконец, словно впервые, без суматохи, без лихорадочной спешки, осмотрел дом. Каким он был. Босые ноги бесшумно ступали по прохладному полу, ведя его в спальню Саши. Он толкнул дверь, ожидая увидеть его там — может быть, спящим, может быть, просто сидящим на краю кровати в ожидании. Но комната оказалась пуста. Только смятые простыни хранили следы недавнего сна, только открытое окно впускало внутрь вечернюю прохладу, и слабый отголосок ветра бегал по его босым ногам, как напоминание о том, что он ещё не нашёл то, что искал. Лёша подошёл ближе к кровати, его взгляд скользнул по тумбочке — и замер. На ней стояла рамка для фото. Стояла не пустая, прислонённая к светильнику, и тот, кто оставил её так, явно хотел заполнить её чем-то важным, чтобы видеть постоянно. В рамку был помещён обрывок фотографии — маленький, неровный по краям, и когда взгляд Лёши осознал, кто на нём изображён, его тело остолбенело. Это был потерянный кусочек полароида. Тот самый. Который он так отчаянно искал в своей квартире, перерывая ящики и углы, желая восстановить фотографию, которую считал утерянной навсегда. На крошечном обрывке была его собственная фигура — худощавая, расслабленная, загорелая, и его лицо, счастливое, беззаботное, с глазами, устремлёнными на кого-то, кто остался на другом обрывке фотографии. Сердце заколотилось где-то в горле. Лёша выбежал назад в коридор, упал на колени перед своей сумкой, лихорадочно расстегнул карман и вытащил недостающий кусок — тот, который он хранил как зеницу ока, тот, который вёз с собой через моря и острова, боясь потерять. Дрожащими руками он сложил два обрывка вместе, и на свет явилась фотография — целая, законченная, живая. Солнце. Пальма, склонившая свои широкие листья над ними. Бамбуковый бильярдный бар, где они смеялись. И они двое с Сашей — загорелые, счастливые, беззаботные, пойманные объективом в тот самый промежуток времени, когда всё было хорошо. Когда они просто были рядом, не подозревая, как бесценна каждая секунда, проведённая вместе. Губы выпустили облегчённый выдох. Главное — теперь они были вместе. Не только на бумажном снимке, но и здесь. В эту минуту. Он бережно положил фотографию на тумбочку, прислонив к рамке — так, чтобы Саша, когда вернётся, увидел её сразу. И снова отправился на поиски. Выйдя из спальни в коридор, он услышал шум воды. Как она шумно ударяется о камень, разбиваясь на тысячи мельчайших брызг. Лёша завернул за угол и замер. Небольшая гостевая комната оказалась открыта, а за стеклянными стенами, за которыми угадывался открытый душ — без потолка, под открытым небом, где утренний воздух смешивался с паром и запахом влажного камня, — под струями воды стоял Саша. Его волосы, мокрые, тяжёлые, были зачёсаны назад и прилипли к шее, вода стекала по веснушчатым щекам, по оголённому подкачанному телу, по груди, по шрамам, которые он больше не пытался прятать, как и красное пятнышко на левом плече, которое было видно даже отсюда — свежая рана, ещё не зажившая до конца, как клеймо, напоминающее о том, что ему пришлось пережить. Лёша стоял неподвижно, наблюдая как будто за произведением искусства, которое нельзя потревожить, нельзя спугнуть, можно только смотреть и растворяться в каждом движении, в каждой капле, стекающей с его кожи. Саша подставил лицо солнцу, закрыл глаза, и его руки медленно скользили по телу, разглаживая гель для душа по груди и животу, а потом вдруг опустились ниже. И в этот момент ноги Лёши сами пошли ближе, не спрашивая разрешения, подчиняясь чему-то древнему, глубинному, что не знает преград. Саша всё ещё его не видел, погружённый в себя, как будто находился в медитации — там, где только горячая вода, только это мгновение и его собственные пальцы, которые блуждали по телу. Он позволял горячей воде стекать по волосам, по лицу, по шее, что вызывала у него мурашки, которые Лёша мог видеть на его руках — мелкие, живые, бегущие по влажной коже. А потом Саша взял свой член в руку и начал ласкать, медленно, не торопясь, всё ещё прибывая где-то глубоко в своих мыслях. Заметив то, что делал Саша, Лёша сглотнул. Горло пересохло, сердце пропустило удар, потом ещё один, и он замер на месте, не зная, как поступить. Но когда он увидел, как Саша поднимает голову и его глаза — зелёные, влажные, затуманенные желанием, устремляются прямо на него, эти сомнения исчезли в одну секунду. Сгорели дотла. Саша, не прекращая двигать рукой, надрачивая себе с той же размеренной, почти ленивой уверенностью, другой рукой позвал его к себе — простое движение, лёгкое колебание пальцев, а затем шаг назад, освобождающий место под струями воды. Не теряя ни секунды, брюнет сбросил с себя майку, потом шорты вместе с нижним бельём, одним движением, не думая. Он шагнул вперёд, входя во влажный, тёплый воздух, который окутал его со всех сторон, становясь под струи воды, что сделали его волосы моментально мокрыми, прилипшими ко лбу и щекам. Вода была горячей, почти обжигающей, но он не чувствовал ничего, кроме собственного сердца, которое колотилось где-то в горле, и взгляда Саши, который не отпускал его ни на секунду. Их губы встретились вместе под этими каплями воды — так идеально и естественно, что между их телами не осталось ни миллиметра дистанции. Где-то глубоко внутри мелькнула мысль о том, что это могло случиться раньше. Тогда, тем тёплым летним днём в Москве после стрима, когда дождь настиг их внезапно, и они стояли промокшие до нитки, слишком близко, слишком живые, но ещё не решившиеся сделать тот самый шаг навстречу друг другу. Если бы тогда их губы встретились, может быть, всё сложилось бы иначе. Может быть, не было бы всех этих дорог, разлук и боли. А может, они просто пришли бы к этому же моменту чуть раньше — потому что, как бы ни складывалась их история, она всё равно вела их сюда. Горячие поцелуи смешивались со стонами, вода всё так же лилась сверху, окутывая их паром и влагой, и в этом тропическом ливне не было ничего, кроме их двоих — мокрых, голых, наконец-то настоящих. Губы снова и снова находили друг друга, жадно, отчаянно, будто они боялись, что это мгновение может закончиться, если хотя бы на секунду прервать эту связь. Саша оторвался от желанных губ — с трудом, нехотя, потому что дышать чужим дыханием стало важнее собственного воздуха, — и принялся целовать шею, ключицы, каждый сантиметр влажной кожи, который мог достать. А потом, когда начал опускаться, поднял зелёный взгляд вверх. Так он следил за реакцией Лёши, за каждым его вздохом, за каждым движением ресниц, пока сам опускался всё ниже. — Что… что ты собрался делать? Голос Лёши прозвучал сбито, в полной растерянности, потому что он не понимал, почему этот ангел вдруг стоит перед ним на коленях. Сашина рука обхватила его член, который уже до этого стоял так сильно, что головка была прижата к животу, и сделала пару ленивых, дразнящих движений, прежде чем блондин наклонился вперёд и взял его в рот. Благо размер позволял принять его полностью, и Саша сделал пару глубоких, медленных движений навстречу, следя из-под полуопущенных век за тем, как Лёша от этого теряет равновесие, как его рука хватает его за волосы — не оттолкнуть, а удержаться, не упасть в этом водовороте чувств, когда Саша водил языком по всей длине. Лёша не мог ни напиться, ни надышаться им. От этой картины перед собой — Саша на коленях, мокрые волосы, прилипшие к вискам, широкие плечи, зелёные глаза, смотрящие снизу вверх с таким обожанием, что у Лёши всё внутри переворачивалось, — было невозможно не толкнуться ему в рот, не зарыться пальцами в эти светлые пряди, не потерять себя окончательно и бесповоротно в каждом движении, каждом вздохе, каждом тихом, приглушённом водой звуке, который вырывался из глубины их глоток. Ещё раз взяв во всю длину, Саша выпустил из рта покрасневшую головку, измазанную его слюной, и почувствовал, как собственный ноющий член требует внимания, пульсирует в такт сердцу, напоминая о себе острой, почти болезненной потребностью. Он поднялся на ноги, медленно, словно нехотя отрываясь от этой сладости, и прижал Лёшу к каменной кладке, делая так, что оба вышли из-под тропического ливня в тень, где прохладный воздух осел на разгорячённой коже, а потом развернул его и подошёл сзади. Когда Лёша почувствовал, как тот входит на половину, мир перед глазами замер — ни звука, ни времени, только этот тихий, сдавленный вздох, который он выпустил, не в силах его сдержать. Он потянулся своей рукой к своему члену, желая наступления такой долгожданной разрядки, но Саша, целуя изгиб его шеи и прижимая к своему животу ещё ближе, перехватил его руку, останавливая. — Нет. — голос Саши прозвучал тягуче, почти мурлыкающе, и Лёша почувствовал, как вибрация от этого звука проходит сквозь него. — Не трогай себя. Хочу увидеть, как ты кончишь без рук. Только оттого, что я внутри. В этот момент Лёша почувствовал, как Саша вошёл во всю длину — резко, полностью, так, что перед глазами поплыли звёзды, рассыпаясь на тысячи осколков. Он вцепился в камни перед собой, задыхаясь от горячего дыхания Саши у уха, от того, как приятно его руки блуждают по его коже, скользят по животу, гладят, дразнят, от того, как он вбивается в него с такой силой, что мир вокруг теряет очертания. Саша брал его сзади, рыча и прикусывая за плечи, оставляя следы, которые Лёша чувствовал каждой клеточкой тела, и его дыхание опаляло кожу, заставляя покрываться мурашками. Лёша готов был поклясться всем, что у него есть: никогда в жизни он не чувствовал ничего подобного. Никогда ещё не желал человека так сильно — до болезненного ощущения в груди, до дрожи в коленях, до того состояния, когда хочется отдать ему всё — свои чувства, своё тело, себя самого, без остатка, без страха, без надежды на что-то взамен. Когда Саша изменил угол толчков и начал двигаться быстрее, обхватив его за живот, прижимая к себе так, что между ними не осталось ни миллиметра пустоты, Лёша почувствовал накрывающее его наслаждение. Он кончил без рук, как и было велено. Просто от того, что Саша рядом, от его ритма, от его дыхания, от того, как он шептал что-то на ухо, слов не разобрать, только интонацию — ласковую, властную, любящую. Он излился на каменную стену перед собой, и в этом освобождении было что-то болезненное и сладкое одновременно, что-то, от чего подкашивались ноги. Саша прижался щекой к его щеке, наблюдая за этим — за тем, как Лёша ловит ртом воздух, как дрожит, как рассыпается на части в его руках, но не падает, потому что Саша держит его, не даёт упасть, не даёт разбиться. А затем он сделал ещё два глубоких, медленных толчка и кончил внутрь, чувствуя, как мышцы сжимаются вокруг него, как Лёша вздрагивает от пульсирующего члена внутри. Лёша чувствовал всё — каждое движение, каждую пульсацию, каждую каплю, но главное, что покрывало его с головой, что окутывало теплее любой воды, — это безопасность. И покой. Тот самый, который он потерял, когда Саша исчез, и который теперь возвращался, сворачивался клубком где-то в груди, согревая изнутри. Тот самый, который он ощущал только рядом с этим человеком — сложным, сломанным, ошибавшимся, но таким ему нужным. Потому что сейчас, здесь, под открытым небом, в тени каменных стен, под шум воды, которая всё так же лилась где-то рядом, — у них было только это. Только они. Только этот момент, украденный у времени, у страха и у всего мира. Саша не убрал рук. Не отстранился. Он остался так — сзади, прижимаясь губами к мокрой шее Лёши, слушая, как успокаивается его сердце, и чувствуя, как собственное замедляется, подстраиваясь под чужой ритм. Они вышли из-под душа давно, но они всё ещё были мокрыми: от пота, от влажного воздуха, от близости друг друга. Лёша развернулся в его руках, не спеша, потому что теперь торопиться было некуда, и уткнулся лицом в его грудь, прямо в то самое место, где билось сердце. — Я так скучал, — прошептал Лёша куда-то в ключицы, и его голос был умиротворённым и уставшим. — Не представляешь, как. — Я сильнее. Саша поцеловал его в макушку, вдыхая его запах, аромат листвы, цветение цветов на заднем дворе, что доносилось к ним из-за отсутствия крыши в душе, и то неуловимое, родное, что невозможно забыть, даже если проживёшь сто жизней. Что-то, что пахнет домом, покоем, обещанием завтрашнего дня, в котором они будут вместе. Оставалось только его удержать. И не отпускать. Никогда больше не отпускать.