Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

𝟯. изучение формы.

Настройки

𓂃🖌

      Блять. Блять, блять, тысячу раз блять. Я, кажется, совершил стратегическую ошибку колоссального масштаба. Я пустил этого немца слишком близко. И теперь это аукается не просто разговорами о цвете. Теперь это аукается…неловкостью. А я, сука, ненавижу неловкость больше, чем жалость.       Всё началось с дурацкого жеста. После того вечера с пивом и «зелёным запахом» я, видимо, окончательно повредился умом. На следующий день, зайдя в мастерскую, я увидел на своём столе…яблоко. Одно, идеальной формы, лежащее на чистом листе бумаги. Обычное яблоко. В моём мире — шар с переменной тональностью серого. Рядом лежала записка, написанная тем самым корявым, детским почерком: «Марк, это для практики. Если захочешь. Ф.» Я долго смотрел на эту хуйню. Потом взял яблоко, поднёс к носу. Пахло. Чем-то сладковатым, свежим, нейтральным. Никакого «зелёного запаха». Просто яблоко. Я швырнул его в угол, где оно покатилось под стол. Но через час всё равно полез доставать. Положил обратно. Стоял и тупил в этот идиотский предмет, как будто в нём был зашифрован ответ на все вопросы. Это было начало. Потом пошли «случайные» встречи в столовой «Ткачей». Я всегда сидел один, в углу, уткнувшись в телефон (чёрные буквы на светлом), жуя безвкусный салат. И он, этот живой маяк, неизменно находил меня. Не спрашивая, садился напротив со своим подносом, заваленным какими-то яркими (судя по форме и текстуре) овощами. — Привет! Как мастерская? — начинал он. — Как гроб, — бурчал я. — Тихо и одиноко. Как и должно быть. — У меня сегодня шумно, — говорил он, и начинал рассказывать про какую-то свою идею с проекцией и эхо. Я слушал вполуха, но…слушал. И однажды, блядь, даже вставил ремарку насчёт акустики в цеху. Он так обрадовался, что чуть не опрокинул стакан с морсом.       Но самое пиздецовое случилось вчера. Я работал над эскизом, в наушниках, в своём мире. И так увлёкся, что не заметил, как он вошёл. Очнулся от ощущения, что на меня смотрят. Поднял голову — а он стоит в двух метрах, прислонившись к косяку, и…рисует. Меня. В свой скетчбук. У меня внутри всё оборвалось. Не гнев. Не раздражение. А какая-то дикая, первобытная неловкость. Как будто меня поймали голым. — Что ты, блять, делаешь? — вырвалось у меня, и я сорвал наушники. — Эскиз, — ответил он, не отрываясь. — Ты, когда работаешь… у тебя очень конкретный силуэт. Напряжённый. Как струна. — Я не натурщик, сука! — я вскочил, и стул с грохотом упал назад. — Прекрати это немедленно! Он послушно закрыл скетчбук. — Извини. Ты был слишком сконцентрирован. Это было интересно. Ты не похож на себя, когда рисуешь. — А на кого я похож? — я всё ещё стоял, чувствуя, как горит лицо. От злости. Наверное, от злости. — На человека, который ведёт тяжёлую, невидимую борьбу с холстом. Или с чем-то внутри него. Это красиво. «Красиво». Слово повисло в воздухе, ядовитое и нелепое. Никто не называл меня красивым с тех пор, как мир потух. И уж точно не в таком контексте. — Завали, — прошипел я, отворачиваясь, чтобы поднять стул. Руки дрожали. — И если я ещё раз увижу тебя с этим скетчбуком в радиусе километра от себя, я изорву его и скормлю тебе через задницу. Он не испугался. Он, блядь, улыбнулся. Той своей солнечной, всепрощающей улыбкой. — Хорошо. Больше не буду. Но ты зря. Получилось очень выразительно. Он ушёл. А я остался стоять посреди мастерской, сжав кулаки, с диким желанием разбить что-нибудь. Но не из-за злости. А из-за этой ебучей, смущающей уязвимости. Он видит меня. Не Марка Шилова, трагического художника-инвалида. А какую-то другую версию. Силуэт. Напряжённую струну. Он видит процесс. Боль. И находит это…«выразительным». «Интересным». Это было хуже любой жалости. Жалость можно было отшивать цинизмом. А это…это пробивало броню. Потому что исходило не от поклонника, не от журналиста. Оно исходило от коллеги. От того, кто и сам что-то понимает в этом деле. И это признание — пусть и в такой долбаной форме — било точно в цель.       Весь сегодняшний день я ходил как на иголках. Ждал, что дверь откроется и в неё просунутся эти пёстрые волосы. Но его не было. И это, сука, было ещё хуже. Потому что я, конченый идиот, начал к этому привыкать. К его вторжениям. К его дурацким подношениям. К его разговорам, которые, как наждачная бумага, стачивали острые края моего одиночества. Под вечер я не выдержал. Вышел покурить на крыльцо. Моросил тот самый противный питерский дождь, который не льёт, а висит в воздухе серой, холодной пылью. И тут я его увидел. Он сидел на скамейке под каплями с водостока, в той же короткой куртке, и что-то быстро, увлечённо рисовал в том самом скетчбуке. Я стоял и смотрел, затягиваясь сигаретой. Он был полностью поглощён процессом. Его огромная фигура казалась сосредоточенной и мирной. В этом была какая-то своя, идиотская грация. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, я поймал себя на мысли: а каким цветом он всё это видит? Какими красками в его голове горит этот унылый, серый вечер? Мысль была настолько чужой, настолько выламывающейся из моей системы координат, что я поперхнулся дымом. Он услышал кашель, поднял голову. Увидел меня. И снова улыбнулся. Не широко, а как-то…понимающе. Будто все это время знал, что я здесь. Стою и смотрю. Я резко развернулся и зашёл внутрь, швырнув недокуренную сигарету в лужу. Сердце колотилось, как у школяра, подглядевшего за раздевалкой. — Ты совсем ебнулся, Шилов, — сказал я себе строго, шагая по пустому коридору. — Совсем. Следующий шаг — ты начнёшь спрашивать его, а какого цвета твои, блять, глаза. Но хуже всего было то, что этот следующий шаг уже не казался таким уж невозможным. И от этого становилось по-настоящему, до тошноты, страшно. И…смущающе интересно.

𓂃🖌

      На следующий день я проснулся с твёрдым решением. Решением взрослого, адекватного мужчины. Я, Марк Шилов, поставлю точку в этом идиотском фарсе под названием «дружба с немецким радужным единорогом». Всё зашло слишком далеко. Смущение, ночные мысли про цвета…это пиздец, товарищи. Пора возвращать субординацию. А субординация в моём мире проста: я — угрюмый гений в башне из слоновой кости (ну, из графита и тушёвки), а все остальные — назойливые мухи снаружи. План был железный: прийти в «Ткачи», игнорировать любые попытки контакта, работать, уйти. Если он попытается заговорить — послать на три весёлые буквы. Жестоко, но справедливо. Я даже отрепетировал в голове ледяное: «Феликс, мне некогда.»       Я зашёл в мастерскую, повесил пальто. На столе, на том самом чистом листе, лежало…не яблоко. Лежал банан. Один, жёлтый (я знал, что он жёлтый, потому что бананы, блять, жёлтые), уже с парой тёмных пятен. И записка: «Марк, это сложнее. Удачи. F.» Я уставился на этот фрукт, чувствуя, как мой грандиозный план даёт первую трещину. Банан. Это был уже не просто жест. Это был троллинг высшей лиги. Сложнее? Конечно сложнее, ты ебаный умник! Яблоко хоть условно шарообразное. А тут…изогнутая хуйня с градациями! Как, блять, передать тушью фактуру банановой кожуры, когда я не вижу разницы между спелым и переспелым? Это же провокация! Я схватил банан, намереваясь швырнуть его в стену. Но остановился. Потому что представил, как эта желтая дура (в моём воображении — серая, но очень смешная) шлёпнется и размажется по бетону. И вдруг меня пробрал неконтролируемый хохот. Тихий, давящий, но настоящий. Я стоял посреди мастерской, трясясь от смеха, с бананом в руке. Это было так по-идиотски, так нелепо, что даже моё запредельное самомнение не выдержало. — Шилов, ты законченный клоун, — выдохнул я, вытирая слезу (от смеха, блять, точно от смеха). В этот момент в дверь постучали. Точно по плану. Я нахмурился, приготовив своё ледяное «некогда». Но вместо Феликса в дверь просунулась голова Гоши, моего старого друга-реставратора, угрюмого, как печной кирпич. — Шилов, ты тут? — Гоша вошёл, огляделся. Его взгляд упал на банан в моей руке. На моё, вероятно, всё ещё идиотски улыбающееся лицо. Его брови поползли к линии волос. — Что это? Новая диета? Или…перформанс? — Это…учебное пособие, — буркнул я, пряча банан за спину. — Чего надо? — Да так, зашёл проведать. Слышал, ты тут с каким-то немцем в тандеме играешь. Правда, что он для тебя звуки записывает? — Не в тандеме, — огрызнулся я. — Он…навязчивая служба доставки фруктов и аудио-помощник. Идиот. — Идиот с миллионом подписчиков, — заметил Гоша, садясь и закуривая, не спрашивая разрешения. — И, говорят, талантливый. Наташа из третьей мастерской видела его работы. Говорит, «оргазм для сетчатки». Хотя, тебе-то похуй, да? — Именно что похуй, — подтвердил я, всё ещё держа банан за спиной. Рука начинала затекать. — Ну смотри, — Гоша выпустил струйку дыма. — Чтобы этот оргазм для сетчатки тебя в итоге не натянул. Ты ж у нас ранимый, после травмы. — Я тебя сейчас этим бананом, блять, натяну! — рявкнул я. Гоша хмыкнул и встал. — Ладно, не кипятись. И с бананом не шути, — и он ушёл, оставив меня в компании фрукта и нарастающего ощущения полнейшего абсурда. И нахера заходил? Я положил банан обратно на стол. Сел напротив. Уставился. «Сложная форма». Ещё какая. Это была не просто провокация. Это был вызов. Типа: «Справишься, старина? Или твоя чёрно-белая вселенная ограничивается только яблоками?» — Ну хорошо, ублюдок, — сказал я банану. — Ты хочешь сложности? Получишь. Я взял лист бумаги, самый дешёвый, грубый. Взял уголь. И начал. Не рисовать банан. А рисовать идею банана. Его кривизну, которая намекает на что-то неприличное. Его тупые концы. Те самые пятна — не как дефект, а как знаки времени, как татуировки на жёлтой (серой!) коже. Я вёл линию так яростно, что уголь ломался. Закрашивал тени с такой силой, что бумага начинала скрипеть. Это был не натюрморт. Это была карикатура. Бунт против банана. Я так увлёкся, что не заметил, как дверь тихо открылась. Почувствовал присутствие только по тому, как изменилось давление в комнате. Поднял голову. Феликс стоял на пороге, скрестив руки на груди, и смотрел то на меня, то на банан, то на мой рисунок. На его лице играла палитра эмоций: любопытство, удивление, а потом…неподдельное, детское восхищение. — Wow, — выдохнул он. — Это же гневный банан. Я посмотрел на свой рисунок. Да, чёрт возьми. Это был самый гневный, самый мощный и самый уродливый банан в истории искусства. — Нет, — поправил я его, чувствуя, как саркастическая ухмылка расползается по лицу. — Это — философский банан в экзистенциальном кризисе. Он понял, что он всего лишь банан. И ему это не нравится. Феликс засмеялся. Громко, от души. Его смех заполнил мастерскую, и на этот раз он не резал слух. Было…заразно. — Это гениально! — сказал он, подходя ближе и рассматривая рисунок. — Ты взял мою глупую провокацию и сделал из неё…манифест. — Не манифест, — отмахнулся я, но внутри что-то ёкнуло от похвалы. — Просто банан. Только настоящий. Он посмотрел на меня, и его глаза (голубые, наверное, или серые — хуй его знает) сверкали. — Марк, а ты не хотел бы нарисовать меня? Таким. В твоей технике. Вопрос повис в воздухе. Нелепый. Неожиданный. Смущающий. Я посмотрел на его пёструю куртку, на светлые волосы, на эту вечную, глупую улыбку. Как, блять, изобразить э-т-о в чёрно-белом графическом стиле? Как передать эту невыносимую яркость? — Ты шутишь? — спросил я наконец. — Ты хочешь, чтобы я превратил тебя в «гневного банана»? Или, может, в «философский клоун в экзистенциальном ступоре»? — Да! — с искренним энтузиазмом ответил он. — Именно! Покажи, как ты меня видишь. Не цветного Феликса. А того, кто стоит перед тобой сейчас. Я долго молчал, разглядывая его. Этот дурак. Он не понимал, на что подписывается. Потому что если я возьмусь, то не буду щадить. Я вытащу наружу всё это навязчивое сияние, эту неуёмную энергию, эту…человечность. И превращу её в графику. В уголь и тушь. Это будет жестоко. И, возможно, слишком откровенно. — Это будет стоить тебе, — сказал я наконец, голос прозвучал хрипло. — Не денег. А…нового фрукта. Сложнее банана. Киви, например. С ебучей ворсистой фактурой. Его лицо озарилось такой улыбкой, будто я только что предложил ему совместную экспедицию на Марс. — Договорились! Киви! Я принесу завтра! Он выскочил из мастерской, оставив меня наедине с философским бананом и диким, непонятным ощущением, что я только что заключил сделку с самой нелепой, самой яркой и, чёрт побери, самой интересной силой во всей этой ебаной вселенной. «Киви», — с тоской подумал я, глядя на свой рисунок. — «С ворсистой фактурой. Ну всё, Шилов, ты окончательно и бесповоротно поехал кукухой». Но почему-то мысль о завтрашнем дне уже не вызывала желания строить баррикады. Скорее…туповатое, смущённое любопытство. И это было хуже всего.

𓂃🖌

      Следующий день я встретил в состоянии, близком к боевому. Нервный, собранный, готовый к атаке. На столе лежало киви. Маленькое, яйцевидное, с той самой «ебучей ворсистой фактурой». Я его не трогал. Оно лежало там, как обвинение. И как напоминание о моём собственном идиотизме. Потому что сегодня была назначена дата. День, когда я, Марк Шилов, должен был рисовать живого, трепещущего немца. К полудню моя решимость испарилась, сменившись тупой паникой. Что, блять, я вообще думал? Рисовать его? Его — это ходячий карнавал, взрыв на фабрике красок, визуальный шум? Как это превратить в графику? Это всё равно что пытаться нотной грамотой записать грохот метро. В дверь постучали ровно в три. Тот самый, чёртовски пунктуальный, немецкий стук. — Входи, — хрипло сказал я, сжав в кулаке кусок угля. Он вошёл. И сходу всё пошло по пизде. Он был один. Нес в руках не скетчбук, а небольшую холщовую сумку. Улыбался, но как-то…сосредоточенно. Не той своей солнечной улыбкой, а деловой, почти строгой. — Привет, Марк. Я готов. — Готов к чему? — тупо спросил я, хотя прекрасно понимал. — К сеансу. Ты же должен видеть форму. Настоящую. Без помех. И тут он поставил сумку на пол. И начал раздеваться. У меня отвисла челюсть. Буквально. Я стоял, не в силах издать ни звука, и наблюдал, как он снимает эту дурацкую пёструю куртку. Потом футболку с каким-то принтом. Потом…потом он расшнуровал кроссовки, скинул носки, стянул джинсы. Передо мной стоял Феликс. В одних чёрных трусах. Ну, в моём мире — тёмно-серых. Я отключился. Мозг, отчаянно пытаясь обработать информацию, выдал белый шум. Потом — паническую мысль: «А вдруг и трусы пёстрые?». Потом — более трезвую: «Он, блять, идеально сложен». Атлетически. Без капли лишнего жира. Мускулатура чёткая, рельефная, не как у качка, а как у…скалолаза. Или греческого бога, сошедшего с фрески и решившего покрасить волосы в кислотный цвет. — Что ты, сука, делаешь? — наконец выдавил я. Голос прозвучал чужим, на октаву выше. — Я — объект, — спокойно ответил он, как будто объяснял теорему. — Одежда скрывает форму. Искажает её. Тебе нужно видеть контуры. Кости, мышцы. Как они работают. Как свет ложится на кожу. — Я вижу кожу, блять, — процедил я, отводя взгляд на свой мольберт, чувствуя, как горит лицо и шея. — И контуры вижу. Хватит с меня. Одевайся, придурок. — Не хватит, — возразил он с той же невозмутимостью. — Ты видишь плоскость. А нужно понять объём. Ты должен потрогать. В мастерской воцарилась такая тишина, что я услышал, как гудит лампа над головой. — Ты…что? — я обернулся к нему, уверенный, что ослышался. — Потрогать, — повторил он, делая шаг вперёд. Его тело в полумраке мастерской казалось скульптурой из разных оттенков серого — от светлого на груди до более тёмного в углублениях мышц. — Рукой. Чтобы почувствовать рельеф. Ключицу. Изгиб бицепса. Лопатку. Ты же не видишь объём цветом. Тебе нужны тактильные ощущения. Чтобы передать их на бумаге. Он говорил это с такой искренней, клинической отстранённостью, что у меня даже не возникло намёка на похабные мысли. Хотя сама ситуация была насквозь похабной. Это было…анатомично. Художественно. И абсолютно, безумно неловко. — Я не слепой, блять, массажист! — заорал я, чтобы заглушить собственное смущение. — Я художник! Я вижу! Пусть и в сером! — Ты видишь плоскую картинку, — настаивал он. Его голубые (серые! серые, чёрт побери!) глаза смотрели на меня без тени смущения. — А я — трёхмерный объект. С фактурой. Кожа — не гладкая. На плечах — шрамы от скалолазания. Руки…потрогай мои руки. Он протянул ко мне руку. Ладонь вверх. Я смотрел на неё, как кролик на удава. Это была рука. Большая, с длинными пальцами, с мозолями на ладони. В моём мире — сложный узор из светлых и тёмных участков. — Феликс, я тебя убью, — тихо пообещал я. — Честное слово. Задушу. — Потрогай сначала, потом убьёшь, — он не убирал руку. В его тоне сквозило непоколебимое упрямство учёного, который готов на всё ради эксперимента. Я понял, что не отверчусь. Этот псих будет стоять здесь голый до посинения, пока я не сдамся. С проклятием на устах я сделал шаг вперёд. Медленно, будто подходя к краю пропасти, протянул руку. Мои пальцы, чёрные от угля, дрожали. Я коснулся его ладони. Кожа была…тёплой. Сухой. Шероховатой на подушечках. Я провёл кончиками пальцев по линии жизни (или как там эта хуйня называется), ощущая рваный край мозоли. Это был не просто серый силуэт. Это была информация. Фактура. История. — Теперь бицепс, — тихо скомандовал он. Я, заворожённый, поднял руку, коснулся его плеча. Мышца под пальцами была твёрдой, упругой, но не каменной. Живой. Я обвёл контур, почувствовал, как она переходит в дельту. Провёл пальцем по ключице — чёткой, выступающей кости. — Видишь? — прошептал он. Его дыхание стало чуть слышнее. — Это не линия. Это объём. Ты должен это знать, чтобы нарисовать. Я кивнул, не в силах говорить. Я водил руками по его плечевому поясу, по груди, нащупывая рёбра, грудину. Это был самый странный, самый смущающий и самый профессиональный опыт в моей жизни. Я изучал его, как слепой изучает лицо. Не как человека. Как форму. Но под пальцами эта форма была тёплой, дышащей, пульсирующей кровью. И где-то на заднем плане сознания, сквозь туман неловкости, пробивалось острое, почти болезненное понимание: он прав. Абсолютно прав. Я никогда так не чувствовал натуру. Я всегда полагался на глаз. А теперь глаз меня подвёл. И остались только пальцы. И эта…близость. Когда я дотронулся до шрама на его лопатке — длинного, неровного, — он слегка вздрогнул. — Скала, — коротко объяснил он. — Год назад. Я отдернул руку, будто обжёгся. Осознание нахлынуло, смывая профессиональный транс. Я стоял в полуметре от почти голого мужчины, в своей мастерской, и гладил его шрамы. Боже, какой же я идиот. — Всё, — сипло сказал я, отступая и упираясь в край стола. — Всё, я понял. Садись. Или стой. Как хочешь. Только…блять, прикройся чем-нибудь. Он, к моему облегчению, не стал спорить. Поднял с пола свою футболку и накинул её на плечи, не надевая. Сел на табурет в той же позе, что предлагал изначально — боком, с опорой на одну руку. Тень от окна легла на его торс, разделив его на идеальные зоны света и тени. Я схватил уголь. Рука всё ещё дрожала, но уже не от паники. От адреналина. От нового, странного знания. Я смотрел на него и уже не видел «пёстрого уродца». Я видел конструкцию. Каркас. Играющую под кожей мышечную механику. И я помнил, как это чувствуется под пальцами. Первую линию я провёл с такой силой, что бумага едва не порвалась. Но она была уверенной. Живой. Она знала, куда идти. — Не двигайся, — пробормотал я. — И не смей, блять, говорить. Он молча кивнул. И замер. И в его позе, в его молчании, внезапно проступило нечто…монументальное. И чертовски одинокое. Я водил углём по бумаге, и с каждым штрихом неловкость отступала, сменяясь сосредоточенной яростью творца. Я должен был поймать это. Не его улыбку. Не его дурацкие волосы. А ту самую, обнажённую до костей, форму. Ту самую правду, которую он так нагло, так бесцеремонно выставил передо мной. «Ну держись, немец, — думал я, закладывая тени в углублениях мышц. — Сейчас я тебя по-настоящему раздену. До скелета. До самой сути. Посмотрим, каким ты выйдешь из-под моего угля». И впервые за долгие годы я чувствовал не утрату. А вызов. Дикий, неудобный, почти неприличный вызов. И я, блять, был намерен его принять.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (7)