Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

𝟰. биология, а не гей-порно.

Настройки

𓂃🖌

      Я работал как одержимый. Адреналин, стыд, ярость и этот ёбаный профессиональный азарт сплелись в тугой, жгучий клубок где-то под рёбрами. Уголь летел по бумаге, крошился, я брал новый, ломал и его. Руки были чёрными до локтей, я вытирал пот со лба и размазывал сажу ещё больше. Похуй. Феликс сидел, как каменный идол. Не шелохнулся. Только дышал ровно и глубоко. Его дыхание я слышал. Оно стало частью ритма — ш-ш-ш выдох, скрип угля, ш-ш-ш вдох. Я не рисовал портрет. Я строил картографию. Наносил на бумагу всё, что узнал пальцами: выступ ключицы, где тень должна быть особенно густой и чёрной; упругое напряжение трицепса, поддерживающего вес тела; жёсткий гребень подвздошной кости, упирающийся в край табурета. Я прокладывал маршруты мышц, как реки на топографической карте. Его шрам на лопатке стал не дефектом, а главной точкой притяжения — тёмной, рваной воронкой, вокруг которой всё закручивалось. Я забыл про его дурацкие волосы, про пёструю херню, висящую на плечах. Передо мной была архитектура. Сложная, безупречная и…одинокая. Вот что вылезало из-под угля с каждой минутой. Не торжествующая атлетичность, а какая-то внутренняя собранность. Одиночество скульптуры в пустом зале. — Руку чуть выше, — хрипло бросил я, не отрываясь от листа. — Кисть расслабь, блять. Висит как плеть. Он молча поправил. Мышцы предплечья плавно перераспределили напряжение. Я зафиксировал это изменение парой резких, точных штрихов. Тишина в мастерской была не мёртвой. Она была натянутой, как струна. И вибрировала от концентрации. Моей и его. Он не просто позировал. Он…присутствовал. Полностью. Отдавал себя этому процессу с той же безумной отдачей, с какой я его поглощал. И в какой-то момент, уже ближе к концу, когда основные массы были вылеплены, я поднял глаза от бумаги и просто посмотрел на него. На его профиль, освещённый холодным светом из окна. На сосредоточенное, серьёзное лицо, на котором не осталось и следа от привычной идиотской улыбки. И меня, блять, пронзила мысль: а он-то кто? Кто этот парень, который приехал из другой страны, вломился в мою жизнь с криками о синестезии, сыплет фруктами, а теперь сидит тут голый и позволяет мне, циничному ублюдку, разбирать его по косточкам? Не благодетель. Не фанат. Не просто «яркий парень». Что-то…сложнее. Что-то столь же безумное, как и я сам, только с другого полюса безумия. — Ладно, — выдохнул я, откладывая уголь. Рука дрожала от напряжения. — Всё. Свободен. Можно чесаться. Он медленно, будто выходя из транса, повернул голову. Потянулся, и все нарисованные мной мышцы плавно сыграли под кожей. Зрелище было на редкость удовлетворяющее. — Можно посмотреть? — спросил он тихо. Я кивнул, отходя от мольберта, и потянулся за сигаретой. Закурил, стоя к нему спиной, глядя в окно. Слышал, как он встал, как подошёл к рисунку. Потом наступила тишина. Настолько долгая, что я не выдержал и обернулся. Феликс стоял перед рисунком. Он уже натянул футболку, но выглядел по-прежнему…обнажённым. Его лицо было бледным. Он смотрел на лист с таким выражением, будто увидел призрак. Не себя. Что-то другое. — Ну что? — спросил я, стараясь, чтобы в голосе звучала привычная издевка. — Узнаёшь? Или я тебя слишком уродливым сделал? Он покачал головой. Не отрывая взгляда. — Это…не я. — Вот и я о том же, — хмыкнул я. — Получился какой-то античный герой после тяжёлого дня. Без лица. — Нет, — он наконец посмотрел на меня. Его глаза были огромными и очень серьёзными. — Это…я внутри. Тот, кого никто не видит. Даже я сам. Ты нарисовал не тело, Марк. Ты нарисовал…тишину. Мою тишину. Я затянулся, чтобы скрыть внезапный комок в горле. — Бред сивой кобылы. Я нарисовал то, что ощутил. Кости да мышцы. А твою внутреннюю тишину, если она у тебя есть, я, блять, не трогал. — Трогал, — он ткнул пальцем в центр рисунка, в область солнечного сплетения, где сходились линии напряжения. — Вот она. Здесь. Ты её поймал. Ты услышал. Я подошёл ближе, вновь всматриваясь в свою же работу. И…начал видеть. Не линии. А то, что между ними. Ту самую напряжённую пустоту, которую я бессознательно заложил в позу, в игру света. Он был прав, чёрт его дери. Я нарисовал не просто анатомию. Я нарисовал состояние. Ожидание. Готовность к прыжку. И одиночество в центре всего этого. — Да иди ты, — пробормотал я, но уже беззлобно. — Накаркал. Обычный набросок. А ты тут трагедию разводишь. Он вдруг рассмеялся. Звонко, облегчённо, снимая напряжение. — Это лучший «обычный набросок» в моей жизни. Спасибо. — Не за что, — буркнул я, туша сигарету. — Киви своё забирай. С меня, считай, хватит. Больше никаких фруктов и голых натурщиков. Выдохся я. Он поднял с пола своё киви, бережно положил его обратно на стол, рядом с рисунком. — Оно теперь часть инсталляции. «Натюрморт с гневным бананом и философским киви». И…мной посередине. Я фыркнул. Идиот. Но идиот с идеей. — Ладно, вали уже. Я смертельно устал. И, Феликс… Он остановился у двери, ожидающе. — Если кому-нибудь хоть слово про…этот сеанс, — я сделал многозначительный жест, — я тебя найду. И этот киви засуну туда, куда даже хирурги заглядывают со слезами на глазах. Понял? Он улыбнулся. Той самой, солнечной, безумной улыбкой, которая теперь казалась не такой уж и дурацкой. — Понял. Это наш секрет. До завтра, Марк. Дверь закрылась. Я остался один с двумя фруктами, чёрно-белым рисунком и странным чувством, будто я только что пробежал марафон. И не просто пробежал. А пробежал его вместе с кем-то. И, возможно, даже пришёл к финишу не последним. «Сука, — подумал я, разглядывая мощные, одинокие линии на бумаге. — А ведь получилось. И даже…неплохо». И самое пиздецовое было то, что я уже ждал завтра. Чтобы посмотреть, какую очередную дичь притащит этот немецкий псих. И, признаться себе честно, мне было чертовски интересно.

𓂃🖌

      Прошла неделя. Та самая, хуёвая, до открытия выставки. Дарина носилась как ужаленная, кураторы звонили каждые два часа с идиотскими вопросами вроде «какой оттенок серого вы предпочитаете для табличек?». Я огрызался, отмахивался, но в мастерской сидел реже. Что-то внутри, после того сеанса с Феликсом, переключилось. График был готов, саундскейп — смонтирован, и я чувствовал себя пустой, выжженной скорлупой, которую вот-вот выставят на всеобщее обозрение. Именно в этот момент он, конечно, подошёл со своей очередной авантюрой. Ввалился в мастерскую с каким-то старым, потрёпанным дорожным атласом в руках, глаза горят, будто он только что открыл Америку. — Марк! У меня есть идея! — Поздравляю, — буркнул я, не отрываясь от экрана телефона, где я бесцельно листал чёрно-белые фото архитектуры. — У меня тоже. Идея — выкинуть тебя в окно. Прямо сейчас. — Нет, серьёзно! — Он разложил атлас на столе, поверх моих эскизов. — Нужна поездка. Выход за пределы. Перед выставкой. Очищение. Я поднял взгляд. «Очищение» в его устах звучало опасно. — Я и так каждый день очищаюсь. Сигаретами и крепким кофе. Мне хватает. — Не то. Нужна смена контекста. Ты задохнулся здесь. — Он ткнул пальцем в карту, в какую-то точку в лесах где-то под Лугой. — Вот. Деревня Заречье. Там ничего нет. Только лес, река, старые дома. И тишина. Настоящая. — В Питере тоже тишина, — возразил я. — Особенно в моей голове после общения с тобой. — Не та тишина. Там тишина без урбанистического гула. Без этих стен. Без памяти. Нейтральная территория. Я прищурился. Подвох чувствовался за версту. — И зачем, блять, мне твоя нейтральная территория? Чтобы медитировать на берегу, слушая, как комары звенят? — Чтобы рисовать, — сказал он просто. — Не Петербург. Не интерьеры. Не натюрморты. Что-то другое. Что ты там увидишь. Или почувствуешь. Без прошлого. С чистого листа. «С чистого листа». Фраза резанула, как нож. Мой чистый лист уже три года как залит чёрной тушью. Или серой краской. Хуй его знает. — У меня нет машины, — отмахнулся я последним, самым жалким аргументом. — У меня есть! — радостно воскликнул он. — Я арендовал. Внедорожник. Большой. Поместим все материалы. Блядь. Он продумал всё. Это была не спонтанная идея. Это был план. — Послушай, Феликс, — я встал, чувствуя, как нарастает раздражение. — Я не мальчик для битья и не подопытный кролик для твоих художественных экспериментов. У меня через неделю пиздец, простите, вернисаж. Я не могу просто взять и смотаться в какую-то дыру! — Именно поэтому — можешь, — он не отступал. Его упрямство было тихим, но стальным. — Ты здесь перегоришь. Ты будешь ненавидеть каждую свою работу, каждый взгляд на неё. Нужен перерыв. Один день. Туда и обратно. Мы выезжаем на рассвете, возвращаемся к вечеру. Я молчал, глядя на него. На его искреннее, озабоченное лицо. Он беспокоился. Не о выставке. Обо мне. Эта мысль была одновременно тёплой и раздражающей. — А что там рисовать-то? — спросил я наконец, капитулируя, но не желая это показывать. — Пейзаж? Я пейзажи не пишу. Вернее, не писал. С тех пор как…ну, ты понял. — Всё, что захочешь. Камень. Ствол дерева. Воду. Небо. Не для галереи. Для себя. Чтобы вспомнить, зачем ты это делаешь. Когда никто не смотрит. Последняя фраза добила. «Когда никто не смотрит». Вот уже три года на меня смотрели все. С жалостью, с интересом, с ожиданием. Искусство превратилось в публичную исповедь, в терапию на виду у всех. А когда я в последний раз рисовал что-то просто потому, что не мог не рисовать? Не помнил. — Ладно, — выдохнул я, сдаваясь окончательно. — Один день. Но если там будет хоть намёк на дурацкие «тимбилдинг» или хороводы у костра, я тебя в той речке утоплю. И машину твою спалю. Его лицо озарилось победной улыбкой. — Договорились! Завтра в пять утра я за тобой. Одевайся теплее. И возьми уголь и бумагу. Просто на всякий случай.

𓂃🖌

      На следующее утро в пять, когда серое небо только-только начинало светлеть до грязно-молочного оттенка, под окном моей халупы действительно урчал здоровенный внедорожник. Феликс, одетый в какую-то утилитарную, не пёструю куртку, уже сидел за рулём.       Дорога заняла два часа. Я молчал, курил, смотрел в окно на мелькающие чёрно-белые пятна леса, полей, покосившихся изб. Он включал какую-то странную, атмосферную музыку без слов — просто гулы, шумы, скрипы. Саундскейп для путешествия. Ядрёна вошь, но подходящий.       Заречье оказалось не деревней, а её призраком. Пара десятков домов, половина — заброшены, с пустыми глазницами окон. Центр жизни — покрашенная в тёмный (синий? зелёный?) цвет церквушка на взгорке и мост через неширокую, но быструю речку. Машина остановилась на окраине, у старой, полуразрушенной мельницы. Феликс выключил двигатель. И наступила она. Та самая тишина. Не полная. В ней был шелест голых веток, бормотание воды, далёкий крик птицы. Но не было того вечного, низкочастотного гула города, к которому я привык, как к собственному пульсу. Здесь тишина была…объёмной. Она обволакивала, как холодный воздух. — Ну? — спросил Феликс, вылезая из машины. — Что чувствуешь? Я вышел следом, закурил, оглядываясь. — Чувствую, что замёрзну нахуй, если будем тут долго стоять. И что ты, конечно, псих. Зачем мы сюда приехали? Он указал пальцем на мельницу. — Вот. Нарисуй её. Я посмотрел. Развалюха. Гнилые брёвна, провалившаяся крыша, колесо, заросшее каким-то тёмным мхом. В моём мире — сложная композиция из бесчисленных оттенков серого, от выбеленных солнцем плах до чёрной тени внутри. — Скучно, — отрезал я. — Тогда не её, — он повернул меня за плечи к реке. — Вот. Нарисуй воду. Вода была не гладкой. Она бежала по камням, пенилась, разбивалась на миллионы мелких, брызжущих струй. Передать это движение углём…задача была чудовищная. И дьявольски интересная. — Ты издеваешься? — спросил я, но уже чувствовал, как пальцы сами собой сжимаются, вспоминая ощущение угля. — Нет. Я предлагаю вызов. Сложнее банана. Сложнее меня, — он вытащил из багажника мой складной стульчик и ящик с материалами. — Я пойду поброжу. Рисуй. Или не рисуй. Как захочешь. И он ушёл, оставив меня одного на берегу, с ящиком и видом на эту бурлящую, неудержимую хрень. Я стоял минут десять, просто смотрел. Потом, сплюнув окурок в траву (серую, пожухлую), раскрыл стульчик, достал большой лист бумаги и самый мягкий, податливый уголь. И начал. Не с контура. С хаоса. С клубка бешеных, пересекающихся линий, которые должны были передать это безумие воды, разбивающейся о камни. Я не пытался скопировать. Я пытался поймать ритм. Шум воды вливался в уши, заменяя городской гул. Рука двигалась почти сама, ведомая этим ритмом. Я не помнил, сколько времени прошло. Минут сорок, может, час. Я закончил, откинулся на спинку стульчика и выдохнул облако пара. Рисунок был абстрактным, диким, полным ярости и энергии. Он не был похож на воду. Но он был похож на ощущение этой воды. Холодной, живой, неукротимой. — Получилось, — сказал голос позади. Я вздрогнул. Не слышал, как он подошёл. Феликс стоял, смотрел через мое плечо. — Хуйня, — буркнул я, но без убедительности. — Нет. Это правда. Ты нарисовал не то, что видишь. Ты нарисовал то, что слышишь. И чувствуешь кожей. Брызги, холод, движение. Он был прав, чёрт его побери. Опять прав. — Ладно, — я сложил рисунок, чувствуя странную, непривычную лёгкость. Как будто сбросил с плеч тяжёлый, невидимый груз. — Поехали обратно. Я продрог до костей. Он кивнул. Помог собрать вещи. Перед тем как сесть в машину, я в последний раз оглянулся на речку, на мельницу, на это серое, безлюдное пространство. — Спасибо, — сказал я неожиданно для себя, уже внутри салона. — За что? — удивился он, заводил мотор. — За то, что вытащил. На эту…нейтральную территорию. Он улыбнулся, глядя на дорогу. — Не за что. Теперь у тебя есть новое место для побега. Когда эти стены снова начнут давить.       Мы ехали обратно под начинающийся снег — первые, редкие, белые (ну, светло-серые) хлопья. И я думал о том, что, возможно, мир не так уж и тесен. Даже в чёрно-белом варианте. В нём всё ещё есть куда сбежать. И есть кто-то, кто может туда позвать. Даже если он делает это с помощью идиотских фруктов и поездок в глушь. «Нейтральная территория», — повторил я про себя. Может, это именно то, что мне было нужно. Место, где я не «слепой художник Марк Шилов». А просто человек с углём в руках, который пытается поймать шум реки.

𓂃🖌

      Ирония, блять, высшей пробы. Только что думал про «нейтральную территорию» и побег от всего, как эта территория решила нас не отпускать. Внедорожник Феликса (эта здоровая, навороченная немецкая бандура) просто вздохнула, судорожно дёрнулась и замерла посреди лесной дороги, в десяти километрах от ближайшего намёка на жильё. — Что за хуйня? — процедил я, глядя на приборную панель, где загорелось сразу несколько жёлтых (ну, светло-серых) иконок. — Не знаю, — Феликс попытался снова завести. В ответ — только жалобный, протяжный скрежет стартера. — Кажется, проблема. — Вот это, блять, открытие, — я швырнул сигарету в пепельницу и вылез из машины. Холод сразу впился в кожу, как иголками. Снег шёл чаще, уже не таял, ложился тонким, скрипучим слоем на землю и на крышу нашего металлического гроба. Феликс копошился под капотом. Я подошёл, заглянул. Для меня это было просто нагромождение тёмных и светлых форм. — Ну? Доктор, что с пациентом? — Я не механик, — пробормотал он, и в его голосе впервые за всё время прозвучала растерянность. — Может, датчик. Может, топливо. Не знаю. Он достал телефон. Лицо его в голубоватом (сером!) свете экрана стало напряжённым. — Нет сети. Ничего. Вот так. В два счёта. Цивилизация кончилась. Мы были одни в этом белом (сером, блять, СЕРОМ!) лесу, с мёртвой машиной, ящиком художественных принадлежностей и бутылкой воды. — Превосходно, — сказал я с ледяным спокойствием, которое предшествует истерике. — Просто превосходно. Ты, гений логистики, привез меня в ебучую глушь без связи и с говняной машиной. Поздравляю. Мы обречены. — Не обречены, — он захлопнул капот с таким видом, будто хоронил близкого родственника. — Мы просто…застряли. Нужно идти к дороге. Искать помощь. — Идти? — я посмотрел на свои ботинки, на тонкий, но уже предательский снег. — В этой тьме ебучей? Ты видел карту? Мы тут, блять, в пятнадцати километрах от асфальта! И снег усиливается! Он посмотрел на небо, на падающие хлопья, и его обычно беззаботное лицо стало серьёзным, взрослым. — Тогда остаёмся в машине. Ночь в лесу — плохая идея. У нас есть немного воды. И…грелка в машине. Электрическая. Но без двигателя она не работает. Великолепно. Просто ахуенно. Сидеть в металлической коробке, которая с каждым часом будет остывать, пока мы не превратимся в два ледяных говна. Мы залезли обратно. Тишина снаружи, теперь уже не умиротворяющая, а зловещая, давила на уши. Снег шуршал по крыше. Я закурил последнюю сигарету, пытаясь заглушить панику, которая подбиралась к горлу холодными щупальцами. — Извини, — тихо сказал Феликс, глядя в лобовое стекло. — Это моя вина. — Ага, — кивнул я. — И что теперь? Будем рассказывать друг другу страшилки, чтобы согреться? Или ты начнёшь расписывать, какого цвета этот снег в твоей голове? Он повернулся ко мне. Его лицо в полумраке было странно спокойным. — Он не белый. Он синий. Очень тихий, холодный синий. Почти фиолетовый в тени. А звук…звук падающего снега — это самый тихий звук на свете. Как шёпот. Я замер с сигаретой у губ. Этот идиот. В такой ситуации — и про цвета. — Заткнись, — беззлобно прошипел я. — Не надо. Но он не заткнулся. — Ты боишься? — Нет, я, блять, в восторге! — сорвался я. — Мечта любого художника: подохнуть от переохлаждения рядом с новым «лучшим» другом в лесу под Лугой! Это будет прекрасная концовка для моей трагической биографии. Он помолчал. — Мы не подохнем. Утром пойдём. Или найдём кого-то. — Утром нас здесь уже найдут замёрзшими в позе «два чудака в внедорожнике», — пробормотал я, но паника потихоньку отступала, сменяясь привычной, циничной озлобленностью. — Ладно. План «Б». Греемся дыханием и ненавистью. У тебя есть что поесть? — Нет, — честно признался он. — Чудесно. Значит, будем жевать твои надежды на спасение. Я откинул сиденье, пытаясь устроиться поудобнее. Холод уже пробирался сквозь одежду. Через полчаса я начал слегка дрожать. Через час — уже откровенно стучать зубами. — Марк, — позвал он тихо. — Чё? — Дай руку. Я обернулся к нему, не понимая. — Чё? — Руку. Быстрее. Я, тупо повинуясь, протянул ему правую руку. Он схватил её своими обеими ладонями и начал интенсивно тереть. Его руки были тёплыми, сильными. Грубоватыми от работы. Через минуту к моим замёрзшим пальцам вернулось ощущение. — Теперь другую, — скомандовал он. Я молча подал левую. Он проделал то же самое. Процедура была клинически эффективной и чертовски смущающей. Но когда кровь начала снова циркулировать, стало легче. — Спасибо, — пробормотал я, отводя взгляд. — Теперь ты мне, — сказал он, протягивая свои руки. Я вздохнул, взял его большие ладони в свои и начал тереть. Это было…странно. Тактильный контакт, но уже не профессиональный, как тогда в мастерской. А вынужденный, человеческий, интимный в своей простоте. — Ты не видишь цвета, — вдруг сказал он, пока я растирал его костяшки. — Но ты чувствуешь температуру. Тепло, холод. Это ведь тоже информация. Другого рода. — Информация о том, что мы скоро окочуримся, — хмыкнул я. — Очень ценная. — Нет. Информация о жизни. Холодная кожа — это одно. Тёплая — другое. Ты можешь это чувствовать. И передать. На бумаге. Разницу температур. Как разницу тонов. Я перестал тереть. Смотрел на наши сплетённые руки в полумраке. На контраст — его светлая кожа, моя — темнее, в угольной пыли. — Ты никогда не сдаёшься, да? — спросил я с какой-то не свойственной мне усталостью. — Даже тут, в этой ледяной консервной банке, ты пытаешься меня чему-то научить. — Не научить. Напомнить, — поправил он. — Что твой мир не сломан. Он иной. И в нём тоже есть градации. Не только чёрное и белое. Я выпустил его руки, откинулся на сиденье. Дрожь отступила. Ненадолго, но отступила. — Ладно, профессор. Задолбал. Давай лучше спать. Или делать вид, что спим. Мы сидели в темноте, прижавшись к дверям, чтобы сохранить хоть какое-то личное пространство. Мороз скрипел по кузову. И вдруг я осознал, что тишина больше не давит. Она просто есть. А Феликс…он рядом. Не как спасатель. Не как тренер. А как…попутчик. Такой же ебнутый, застрявший в этой хуёвой ситуации. — Знаешь что, немец? — тихо сказал я в темноту. — М? — Если мы выберемся отсюда живыми…я, наверное, куплю тебе пива. Одну кружку. Не больше. Из темноты донёсся его сдавленный смешок. — Это звучит как высшая награда. Я буду ждать. Я закрыл глаза. Было холодно, неудобно и страшно. Но почему-то уже не так одиноко. И в этом, блять, заключалась самая большая и самая необъяснимая хуйня из всего, что со мной происходило за последние три года.

𓂃🖌

      Темнота сгустилась до состояния дегтя. Мороз, этот ебучий художник-абстракционист, уже не просто скрипел по металлу, а впивался ледяными иглами сквозь стекло и обивку сидений. Дрожь стала постоянной, ритмичной, как маятник. Я сидел, сжавшись в комок, и думал о том, как идиотично будет умереть здесь — не от высокого искусства или красивой скорби, а от банальной простуды почек, подхваченной в лесу с двухметровым радужным немцем. Феликс тоже молчал. Только его дыхание было слышно — ровное, но с легкой предательской дрожью на выдохе. Этот звук раздражал. Потому что напоминал, что он тоже живой, тоже страдает, и вся эта хуйня — моя вина в квадрате, раз я вообще согласился на эту авантюру. — Марк, — его голос прозвучал хрипло, прорезав ледяную тишину. — Чё опять? — буркнул я, даже не поворачивая головы. Шея затекла. — Так не выйдет. Мы замерзнем. Открытие, блять, века. Я ждал продолжения. Какого-нибудь гениального плана с использованием угля и бумаги для разжигания костра. — Заднее сиденье, — сказал он. — Оно шире. Мы можем…прижаться друг к другу. Сохранять тепло. Моему промерзшему, атрофированному от холода мозгу потребовалось несколько секунд, чтобы обработать эту информацию. Когда она наконец просочилась сквозь лёд, я фыркнул. Слабый, беззвучный смешок, больше похожий на предсмертный хрип. — Ты совсем, сука, с катушек слетел? — прошипел я. — «Прижаться»? Ты хочешь, чтобы мы, два взрослых мужика, сидели здесь в обнимку, как ёбаные пингвины в Антарктиде? — Да, — ответил он с убийственной, немецкой прямотой. — Именно как пингвины. Они так выживают. Это биология, а не гей-порно, если ты об этом. Последняя фраза выбила у меня из-под ног последнюю почву. Гей-порно. Да, конечно. В такой ситуации моё заплесневелое эго цеплялось именно за эту дурацкую, никому не нужную скромность. Мы могли превратиться в ледышки, но сохранить, блять, дистанцию. — Я лучше замёрзну в одиночестве, с достоинством, — пробормотал я, но даже мне самому это прозвучало жалко. — Нет, не лучше, — его голос приобрёл стальные нотки. Тон, которым, наверное, командуют в горах, когда один идиот хочет сорваться в пропасть. — Ты художник. Твои руки не должны отмёрзнуть. И ты мне нужен живым, чтобы купить то пиво. Чёрт. Он использовал моё же дурацкое обещание против меня. Я сидел, чувствуя, как холод медленно, но верно парализует волю. Мысли стали вязкими, медленными. А его предложение…оно начинало казаться не похабным, а единственно разумным. Просто физикой. Теплообмен. Выживание. — Блядь, — выдохнул я, сдаваясь. — Ладно. Но только ради тепла. И никаких, блять, лишних телодвижений. Я открыл дверь. Ледяной ветер ударил в лицо, вышибив последние сомнения. Мы оба, ковыляя и спотыкаясь, выбрались и перебрались на заднее сиденье. Пространства было больше, но и холода тоже. — Как…как это делается? — тупо спросил я, стоя на коленях на сиденье. — Сними куртку, — скомандовал он. — Ты совсем, блять… — Сними! Она снаружи холодная и не греет. Мы укроемся ей сверху. Логично. Чёртовски логично. Я, скрипя зубами, стянул свою дублёнку. Он сделал то же самое со своей утеплённой курткой. Под ней оказался тонкий свитер. В одних свитерах и джинсах мы выглядели и чувствовали себя ещё более уязвимыми и идиотскими. — Ложись, — сказал он, укладываясь на длинное сиденье спиной к спинке. — Ко мне спиной. Я лег. Неловко, скованно. Спиной к его груди. Между нами было сантиметров десять ледяного воздуха. — Ближе, — приказал он. — Это не работает. Я, сжавшись внутренне от унижения, отодвинулся назад, пока моя спина не упёрлась в его грудь. Он был…тёплым. Не горячим, но живым источником тепла в этом ледяном ящике. — Теперь я, — сказал он, и его руки обхватили меня с двух сторон, прижав к себе плотнее. Он укрыл нас сверху обеими куртками, создав некое подобие кокона. И тут случилось это. Тепло. Оно не хлынуло потоком. Оно начало медленно, неотвратимо растекаться от точек контакта. От его груди в мою спину. От его ног, прижатых к моим. От его рук, сцепленных на моей груди. Я замер. Всё моё существо сфокусировалось на этом ощущении. Это было…невыносимо интимно. И чертовски эффективно. Дрожь стала утихать. Сквозь слои одежды я чувствовал ритм его сердца. Немного учащённый, но ровный. — Всё ещё думаешь, что это гей-порно? — его голос прозвучал прямо у моего уха, тихо, без насмешки. — Заткнись, — прошипел я, но уже без злости. Просто потому, что нужно было что-то сказать. — И не дыши мне в шею. Он рассмеялся. Смех вибрировал у меня в спине. — Хорошо. Спокойной ночи, Марк. Он замолчал. Дыхание его выровнялось, стало глубже. Он, похоже, действительно собирался спать. А я…я лежал, прикованный к источнику тепла и жизни, и чувствовал, как отступает не только холод, но и что-то ещё. Какая-то вечная, ледяная скорлупа внутри. (это твоя гетеросексуальность, дорогой. — катабасис). Это было хуже всего. Хуже холода, хуже страха. Это была жуткая, неконтролируемая близость. Не та, что в мастерской, когда я изучал его как объект. А настоящая. Животная. Спасительная. Я закрыл глаза, пытаясь думать о чём-то отвлечённом. О выставке. О красках. О чём угодно. Но мозг выдавал только одно: тепло. Человеческое тепло. Которого мне так не хватало. Которое я так яростно отрицал все эти годы. «Блядь, Шилов, — подумал я, чувствуя, как тело против воли расслабляется в этих объятиях. — Ну ты и конченный. Докатился». Но внутри, под всеми слоями цинизма и страха, тихо теплилась одна, простая мысль: мы, наверное, не умрём. Потому что он не позволит. Этот дурак. Этот настырный, пёстрый, невыносимый немец. Он не позволит. И, к своему величайшему изумлению, я этому верил.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (8)