Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

𝟭𝟭. звук расслабления.

Настройки

𓂃🖌

      День пятый. День, когда до меня наконец-то дошло, что если я не вывезу отсюда хоть пару листов, по которым видно, что я не просто валял дурака и принимал в себя немецкий член (пока ещё только метафорически, но кто его знает), Дарина меня лично закопает под плитами «Ткачей». И не рядом с мольбертом, а где-нибудь в техническом колодце, чтоб не воняло. Жара, блять, не думала отступать. Она висела в воздухе густым, раскалённым сиропом. Даже в тени шатра было нечем дышать. Уголь в руке таял и лип к пальцам, как дерьмо. Но я был полон решимости. Или отчаяния. Какая, в сущности, разница.       Я разделся. До шорт. Проблема была в том, что свои я, по своей же идиотской гордости, не взял («кеды и джинсы — моя униформа, ёпта»). Пришлось одолжить у Феликса. Шорты оказались на меня, конечно, велики. Тёмно-серые, из какой-то техно-ткани, с кучей карманов и, что самое унизительное, со шнурком на поясе. Чтобы затянуть их на своих тощих, питерских бёдрах, мне пришлось стянуть этот шнурок на максимум, отчего шорты собрались впереди дурацкими складочками, но хоть не сваливались. Я чувствовал себя полным идиотом. Как подросток, который нарядился в папины трусы.       Я поставил мольберт у входа в шатёр, где падала хоть какая-то тень, зажал между пальцев кусок самого мягкого угля и уставился на единственный, достойный внимания объект в радиусе километра — на ту самую, ебучую корягу, которую Феликс притащил вчера. Она лежала на песке, извиваясь, как чёрный, высохший кишечник какого-то каменного червя. «Ну, что, уродец, — мысленно обратился я к ней. — Давай, порадуй меня. Покажи, на что ты способна». И я начал. Сперва контур — яростный, рваный, передающий не форму, а усилие, с которым эта хрень пробивалась сквозь камень когда-то. Потом тени. Глубокие, чёрные, как провалы в память. Потом фактуру — тут я выкладывался по полной, царапая бумагу боком угля, передавая каждую щербавость, каждую трещину. Работал я с такой озлобленной концентрацией, что забыл про всё. Про жару. Про неудобные шорты. Про… него. Пока не услышал сзади тихий, почти неслышный звук. Щелчок. Я обернулся. Феликс стоял в трёх метрах, прижав к лицу свою чёрную, блестящую «мыльницу». На его лице была та самая, сосредоточенная, хищная внимательность, с которой он слушал мир. Только сейчас он видел. Меня. — Ты что, блять, делаешь? — рявкнул я, но без настоящей злости. Больше от смущения. Потому что я стоял полуголый, в его дурацких шортах, весь в поту и угольной пыли, которая, наверное, лежала на мне чёткими, грязными разводами. — Фотографирую процесс, — ответил он просто, не опуская камеру. — Свет…он ложится на твои мышцы спины очень интересно. Контрастно. Ты весь в напряжении. Как тетива. От этих слов по моей спине, будто в подтверждение, пробежал холодок, несмотря на жар. «Мышцы спины». «Тетива». Сука, он разглядывает меня, как очередной ландшафт. И, что самое пиздецовое, мне это… нравится? Не нравится. Смущает. Дико смущает. Но и щекочет что-то под рёбрами. — Отстань, вуайерист ебаный, — буркнул я, поворачиваясь обратно к холсту, но теперь уже чувствуя его взгляд на своей коже, будто физическое прикосновение. — Мешаешь гению страдать. — Не мешаю, — он сделал ещё пару щелчков, потом, к моему облегчению, опустил камеру. Но не ушёл. Присел на корточки неподалёку, достал свой блокнот и начал что-то быстро набрасывать. Краем глаза я видел движение его руки. Быстрое, уверенное. Я попытался снова сосредоточиться на коряге, но теперь это было невозможно. Каждый мой мускул, каждое движение были под прицелом. Я чувствовал, как пот стекает по позвоночнику. Как шорты оттягиваются на бёдрах этим чёртовым шнурком. Как угольная пыль смешивается с потом на моих рёбрах. Я был выставлен на обозрение. И художник во мне понимал, что это, возможно, и есть самая честная форма — быть объектом, когда сам пытаешься уловить суть другого объекта.       Через какое-то время я закончил. Отложил уголь, отступил на шаг. На листе была уже не коряга. Это был портрет сопротивления. Дерева? Или моё собственное? Хуй его знает. Но получилось… живое. Яростное. — Готово? — спросил Феликс, поднимаясь. — Как будто тебе не видно, — я вытер лицо предплечьем, оставив ещё одну чёрную полосу. — Полюбуйся на свой хворост в исполнении слепого крота. Он подошёл, встал рядом. От него пахло солнцем, чистым потом и чем-то ещё, неуловимо своим — красками, можжевельником, безумием. Он смотрел на рисунок долго, молча. — Ого, — сказал он наконец. — Что? — Это не коряга. Это… тень от неё. Или её крик. То, что от неё осталось в мире после того, как её вырвали. Очень сильно. Я посмотрел на свой рисунок его глазами. И понял, что он, как всегда, прав. Я нарисовал не форму, а отсутствие. Отпечаток борьбы. — Да иди ты, — пробормотал я, но похвала, даже в такой странной форме, согрела изнутри сильнее любого солнца. — Руки, — сказал он вдруг. — Чего? — Дай я посмотрю твои руки. Это было не предложение. Это была мягкая команда. И я, заведомо зная, что это плохая идея, протянул ему свои ладони, чёрные, липкие, испачканные углём и потом. Он взял их. Не как в пещере — нежно. А твёрдо, изучающе. Его большие, тёплые пальцы обхватили мои запястья, повернули ладони вверх. Он смотрел на чёрные, въевшиеся в кожу линии, на подушечки пальцев, стёртые углём. — Инструменты, — прошептал он, и его большой палец медленно, с невероятной чуткостью, провёл по моей линии жизни. Ощущение было таким острым, что я вздрогнул. — Они всё помнят. Каждую линию, которую ты провёл. Его палец скользнул к внутренней стороне моих пальцев, к тому месту, где кожа особенно тонкая и чувствительная. И там замер. Я стоял, не дыша, чувствуя, как жар поднимается мне в лицо. Не от солнца. Его прикосновение было на грани профессионального и… чего-то другого. Слишком внимательного. Слишком личного. — Феликс… — начал я, но голос сорвался. Он поднял на меня глаза. Его лицо было серьёзным, но в голубых (серых! всегда серых!) глазах горел тот самый, знакомый огонь исследователя. Только сейчас объектом исследования был я. — Ты весь в угле, — сказал он, и его палец, всё ещё лежащий на моей ладони, слегка надавил. — Здесь, на скуле. И здесь, — он вдруг, не предупреждая, положил свою свободную руку мне на бок, чуть ниже рёбер. Ладонь была шершавой и обжигающе тёплой. — Ты дышишь так, будто только что бежал. Я замер. Его рука на моём боку жгла сквозь тонкий слой пота и пыли. Это был уже не осмотр. Это было вторжение. Мягкое, но неотвратимое. И моё тело, предательская тварь, отозвалось на это прикосновение не отпором, а дрожью. Лёгкой, постыдной, идущей из самого низа живота. — Я… это от жары, — выдавил я, пытаясь отстраниться, но его хватка на моём запястье была непрошибаемой. — Нет, — покачал головой Феликс, и его взгляд упал на мои губы. На секунду. Но я это заметил. — Это не от жары. Это от того, что ты всё время натянут. Как струна. Даже когда рисуешь. Особенно когда рисуешь. Он медленно, будто давая мне время остановить, приблизил своё лицо. Не для поцелуя. Он просто… рассматривал. Его дыхание коснулось моей шеи, и по коже побежали мурашки. — И я хочу знать, — прошептал он так тихо, что я почти не расслышал, — каким будет звук, когда ты наконец расслабишься. После этих слов он отпустил мои руки. Резко. Как будто обжёгся. И отступил на шаг, оставив меня стоять с раскалёнными щеками, дрожащими коленями и диким, первобытным замешательством где-то в районе солнечного сплетения. — Ладно, — сказал он, и его голос снова стал обычным, деловым, только чуть хрипловатым. — Я пойду помогу Ахмеду с ужином. И он ушёл. Оставив меня одного с законченной работой, с полусползшими шортами и с полной, абсолютной, вселенской кашей в голове. И с одним ясным, кристальным ощущением на коже — там, где секунду назад лежала его ладонь. Оно горело. Как клеймо. «Расслабься, Шилов!», — эхом прозвучало у меня в голове. И я с диким, идиотским смехом осознал, что единственный способ расслабиться в этой ситуации — это, блять, либо сбежать обратно в Питер, либо… позволить этому сумасшедшему немцу сделать то, что он явно задумал. А что он задумал — я боялся даже представить. Потому что от одной этой мысли становилось не просто жарко. Становилось невозможно жарко. И, что самое пиздецовое, страшно интересно.

𓂃🖌

      Вечер пятого дня выдался неожиданно… человеческим. Небеса, видимо, решили, что с нас хватит, и жара спала, уступив место тёплому, бархатному воздуху, который пахнул дымом, печёной картошкой и свободой. Ахмед растворился где-то в темноте, оставив нас у потрескивающего костра с видом на бесконечные, теперь уже тёмно-серые дюны. Мы сидели на расстеленном брезенте, потрёпанном и пропахшем пустыней. Феликс, развалившись, жарил на палке какие-то лепёшки, которые Ахмед назвал «шарак». Я, поджав ноги, пил из походной кружки что-то тёплое и горькое — чай на травах, от которого слегка кружилась голова, но в хорошем смысле. Разговор лился легко, как дым от костра. Без той давящей интимности, что висела в воздухе днём. Мы спорили о бредовом. Он утверждал, что звук падающей звезды должен быть похож на хрустальный звон. Я парировал, что это, блять, просто космический мусор сгорает, и звука там никакого нет, кроме тихого «пшик» в вакууме. Он смеялся, его лицо, освещённое оранжевым (ну, тёплым жёлто-серым) пламенем, казалось мягким, почти мальчишеским. На нём была та же потрёпанная рубашка с закатанными рукавами, открывавшая загорелые, сильные предплечья. — Ты просто не слышишь, — дразнил он, протягивая мне обгоревшую лепёшку. — Я много чего не вижу и не слышу, — огрызнулся я, отламывая кусок. — Зато я вижу, что ты эту хлебную болванку до уголька спалил. Гений кулинарии. Он только фыркнул и принялся жарить следующую. Тишина снова стала комфортной. Мы просто сидели. Смотрели на огонь. Я чувствовал, как усталость от дня, от работы, от всей этой внутренней круговерти медленно отступает, сменяясь странным, непривычным покоем. Может, это был чай. А может — его присутствие. Это спокойное, ненавязчивое, как дыхание пустыни ночью. И вот, когда огонь начал потихоньку угасать, превращаясь в груду багровых (тёмно-красных, почти чёрных) углей, он отложил свою палку. Вытер руки о брюки. И посмотрел на меня. Взгляд был не таким, как днём — не исследующим, не голодным. Он был… тихим. И очень серьёзным. — Марк, — сказал он, и его голос прозвучал чуть глуше, перекрывая тихий треск углей. — М? — я оторвался от созерцания огня. — Можно я подойду поближе? Вопрос повис в воздухе. Простой. Прямой. Без намёков, без лишних слов. «Можно подойти поближе». Не «можно поцеловать». Не «можно раздеть». Просто — подойти. Сократить эти полтора метра между нами до нуля. Всё внутри меня на секунду замерло. Циник завопил: «Вот оно, начало конца! Сейчас начнётся пошлятина!». Трус дёрнулся: «Отшутись, скажи что-нибудь язвительное!». Но было и третье. Что-то уставшее от борьбы. Что-то, что помнило тепло его руки на боку днём и холодок звёзд на спине прошлой ночью. Что-то, что просто хотело… перестать сопротивляться. Я не сказал ничего. Я просто кивнул. Один раз. Коротко. Голова двинулась сама, будто не по моей воле. Я видел, как в его глазах, отражающих огонь, что-то вспыхнуло и тут же погасло, сменившись той самой, невыносимой нежностью. Он медленно, не делая резких движений, поднялся. Сделал два шага. И опустился на брезент рядом со мной. Не вплотную. Но так близко, что я почувствовал исходящее от него тепло, отличное от тепла костра. Оно было живым, пульсирующим. Пахло им — дымом, чабрецом из чая, чистым потом и чем-то неуловимо-мужским. Я сидел, не двигаясь, глядя прямо перед собой, на догорающие угли. Сердце колотилось где-то в горле. Он тоже не двигался. Просто был рядом. Его плечо почти касалось моего. Я чувствовал его дыхание. Потом он осторожно, будто боялся спугнуть дикого зверя, положил свою руку на брезент между нами. Ладонью вверх. Открытую. Повторяя жест из пещеры, из-под звёзд. Я посмотрел на эту руку. На знакомые шрамы от скал, на длинные, сильные пальцы, теперь расслабленные. И снова, без мыслей, почти рефлекторно, я положил свою поверх. Мои пальцы, тонкие, чёрные от въевшегося угля, легли на его светлую, шершавую кожу. На этот раз он не просто сомкнул пальцы. Он медленно, с невероятной чуткостью, повернул свою руку, чтобы наши ладони соприкоснулись. Кожа к коже. Его пальцы начали движение. Медленное, гипнотическое. Он не сжимал, не гладил. Он исследовал. Каждую костяшку, каждый сустав, линию жизни, линию судьбы — все те чёрточки, которые он целовал в темноте шатра. Его прикосновение было таким лёгким, почти невесомым, но от него по всему моему телу пробегали разряды. Мурашки запылали по спине, по рукам, к горлу подступил тёплый, глупый комок. Я сидел, затаив дыхание, и позволял. Позволял этому безумному немцу читать мою ладонь, как карту моей же, ебучей, сломанной жизни. И в этом не было ничего сексуального. Было что-то… большее. Более интимное. Как будто он касался не кожи, а самой моей души, той оголённой, дрожащей сути, которую я три года прятал ото всех, включая себя. Потом его пальцы скользнули выше. К моему запястью. К тонкой, чувствительной коже на внутренней стороне. Там, где проступал пульс. Он прижал туда подушечку большого пальца, и я вздрогнул — так отчётливо он почувствовал дикую, неритмичную дробь моего сердца. — Ты дрожишь, — прошептал он, и его голос был прямо у моего уха. Тёплое дыхание коснулось кожи, вызвав новый виток мурашек. — От… от холода, — соврал я хрипло, хотя ночь была тёплой. — Врёшь, — он тихо рассмеялся, и этот смех вибрировал где-то у меня в груди. — Но ничего. Можно врать. Его рука оставила моё запястье. И тут же, не давая опомниться, коснулась моего лица. Сначала тыльной стороной пальцев. Он провёл ими по моей щеке, по щетине, которая отросла за эти дни до состояния колючего коврика. Прикосновение было таким бережным, таким полным благоговения, что у меня перехватило дыхание. Я зажмурился. — Открой глаза, — попросил он тихо. — Я хочу видеть. Я заставил себя открыть. В темноте, в свете умирающих углей, его лицо было очень близко. Его глаза смотрели прямо в мои, и в них не было ни насмешки, ни жалости. Было… понимание. И какая-то дикая, всепоглощающая нежность, от которой становилось страшно. Страшно, потому что я знал — против этого у меня нет защиты. Никакой. Его пальцы скользнули выше, к виску, провели по брови, по веку. Он «смотрел» на меня так, как мог — через прикосновение. Как я когда-то «смотрел» на него в мастерской. Только теперь в этом не было ничего профессионального. Было только это — тихое, немое узнавание. — Ты зажат, — прошептал он, и его большой палец нашёл узел напряжения у меня на шее, под затылком. Он надавил, не сильно, но достаточно, чтобы по моему телу разлилась волна болезненного, но сладкого расслабления. Я невольно выдохнул стоном. — Вот, — сказал он, и в его голосе прозвучало удовлетворение. — Вот он. Первый звук. Тихий. Сдавленный. Но он есть. И тогда он наклонился. Я замер, ожидая поцелуя в губы, готовый либо оттолкнуть, либо… сдаться. Но он поцеловал меня не в губы. Его губы, сухие и тёплые, коснулись моего лба. Прямо между бровей. Легко, почти невесомо. Как печать. Как благословение. Или как клеймо — теперь уже навсегда. От этого простого, неэротичного жеста во мне что-то надломилось. Какая-то последняя, ржавая защёлка. (гетеросексуальность твоя, родной. окончательно. — катабасис). Я не зарыдал, нет. Я просто обмяк. Плечи опустились, спина согнулась. И я, сам не ожидая, позволил своей голове упасть ему на плечо. Он не удивился. Не отстранился. Он просто принял этот вес. Его рука обвила мои плечи, притянула чуть ближе. И мы сидели так. Я — привалившись к нему, чувствуя твёрдую мышцу под щекой и ритм его дыхания. Он — держа меня одной рукой, а другой всё так же медленно, гипнотически, водил пальцами по моей спине, через тонкую ткань футболки, разминая зажатые мышцы, сглаживая узлы многолетнего напряжения. Никаких слов. Никаких обещаний. Только треск углей, бескрайняя тишина пустыни и это немое, тактильное общение, которое было понятнее любого языка. И я думал только одно: «Блядь. Ну всё. Пиздец. Я пропал». Но в этой мысли не было ужаса. Была лишь усталая, почти радостная капитуляция. Потому что впервые за долгие годы я был не один в своей агонии. Рядом было это огромное, тёплое, безумное убежище. И оно, чёрт побери, не собиралось никуда уходить.

𓂃🖌

      Прошла вечность. Или пять минут. Хуй его знает. Время в объятиях у костра текло иначе — густо, как мёд, замедляя каждый удар сердца до отдельного события. Я так и сидел, прислонившись к нему, пока его пальцы разминали мне спину. С каждым движением из меня будто выходил воздух из старой, сплюснутой шины. Напряжение, страх, ярость — всё это потихоньку выползало наружу и растворялось в тёплой пустынной ночи. Он вдруг остановился. Рука замерла на моём плече. Я почувствовал, как он глубже вздохнул, будто собираясь с силами. — Марк, — его голос прозвучал прямо над моим ухом, тихо, но так чётко, что аж вздрогнул. — Чё опять? — пробормотал я в его плечо, не открывая глаз. Боялся, что если открою, то вся эта хрупкая, нелепая идиллия разлетится, как мыльный пузырь. — Можно… — он запнулся, и я почувствовал, как его сердце под той самой рубашкой забилось чаще. — Можно я поцелую тебя? Вот так. Без экивоков. Без дурацких «я хочу» или «можно ближе». Прямо, как гвоздь в доску. «Можно я поцелую тебя?» Весь мой внутренний цирк с медведями и обезьянами разом замер. Наступила тишина. Та самая, оглушительная, что бывает перед прыжком с обрыва. Я видел перед собой два пути. Первый — оттолкнуть, засмеяться, наорать, спрятаться за свою вечную, удобную, ебучую броню из сарказма. Второй… Второй был тёмным, неизведанным и страшно манящим. Как эта пустыня до того, как мы в неё въехали. Я оторвал голову от его плеча. Медленно. Посмотрел на него. Его лицо в свете углей было напряжённым, почти мальчишески-испуганным. В глазах — не наглость, не уверенность, а та самая, голая, дрожащая надежда. Он действительно спрашивал. Не брал. Спрашивал. И я, ёбнутый на всю голову Марк Шилов, который три года учил мир себя ненавидеть за любую слабость, просто кивнул. Один раз. Резко. Будто отрубил сам себе голову этим кивком. Горло сжалось так, что я сглотнул со звуком, похожим на предсмертный хрип. Он увидел кивок. Что-то в его лице дрогнуло, расслабилось, а потом снова собралось в сосредоточенное, невероятно серьёзное выражение. Он медленно, будто боялся спугнуть, поднял руку. Провёл большим пальцем по моей нижней губе. Шершавая подушечка скользнула по сухой коже, и всё моё тело вздрогнуло одним сплошным мурашом. — Закрой глаза, — прошептал он. И в этом не было приказа. Это была просьба. Я зажмурился. Тьма под веками стала ещё гуще. Теперь весь мир сузился до звуков — до нашего прерывистого дыхания, до треска углей — и до ожидания. Я чувствовал его тепло перед собой. Чувствовал, как он чуть ближе наклоняется. И тогда это случилось. Сначала просто прикосновение. Его губы коснулись моих. Лёгкие, сухие, вопросительные. Просто касание. Никакого напора. Никакого желания владеть. Просто… пробный шаг. Проверка на допустимость. От этого прикосновения у меня в животе ёкнуло что-то тёплое и острое. Я не отдернулся. Застыл. Он отстранился на миллиметр. Выдохнул. Его дыхание смешалось с моим — горячее, дрожащее. Потом он вернулся. На этот раз уже не просто коснулся. Его губы прижались к моим чуть увереннее. Они были мягче, чем я ожидал. Теплее. Они двигались медленно, почти неуверенно, как будто он сам не до конца верил, что это происходит. И тут во мне что-то перещелкнуло. Не страх. Не паника. Какая-то глупая, животная решимость. «Ну раз уж начали этот пиздец, так давайте до конца». Я ответил. Не активно. Я просто позволил своим губам ответить на его движение. Приоткрыл их чуть-чуть. Это было как сигнал. Он вздохнул прямо в мой рот — коротко, с облегчением и восторгом. И его поцелуй изменился. Он стал глубже. Увереннее. Но всё ещё нежным. Чёртовски нежным. Его губы двигались плавно, исследуя, узнавая. Его пальцы вцепились в волосы на затылке, но не тянули, просто держали, фиксировали. Другая легла на мою грудь, ладонью прямо над бешено колотящимся сердцем. Сквозь тонкую ткань футболки я чувствовал каждый палец. Я сам не знаю, как мои руки оказались на нём. Одна легла ему на шею, на тёплую, сильную кожу под линией волос. Другая вцепилась в складку его рубашки на плече. Я держался, как утопающий за соломинку. Потому что мир вокруг — костёр, пустыня, звёзды — всё это поплыло, расплылось, потеряло всякие очертания. Остались только ощущения. Вкус. Он был не таким, как у женщин. Более… нейтральным. Чистым. С лёгкой горчинкой чая и дымком костра. Запах. Его запах вплотную — тот самый, сложный, смесь пота, кожи, солнца и чего-то неуловимого, только его. Звук. Тихое, влажное причмокивание. Его сдавленное дыхание. Моё собственное сердцебиение в ушах. Он медленно оторвался. Не потому что хотел остановиться. Потому что нужно было дышать. Мы сидели лбами, нос к носу, глаза всё ещё закрыты. Его дыхание было горячим и прерывистым на моём лице. — Боже, — прошептал он, и в этом слове был весь его восторг, весь его немыслимый, сумасшедший мир. Я не мог ничего сказать. Просто сидел и чувствовал, как я дрожу. Как губы горят, будто их коснулись не губы, а раскалённый металл. Как всё внутри перевёрнуто с ног на голову и, кажется, уже никогда не встанет на свои места. Он снова поцеловал меня. Коротко, быстро, как будто проверяя, не исчезло ли это чудо. Потом ещё раз. И ещё. Каждый поцелуй был как маленький глоток воды после трёхлетней жажды. Каждый раз, когда его губы касались моих, во мне откалывался ещё один кусок ледяной скорлупы. В какой-то момент его язык — осторожный жест — коснулся моей губы. Я вздрогнул, но не отпрянул. Позволил. И это было… другое. Более интимное. Более пугающее и более волнующее одновременно. Это был уже не просто поцелуй. Это было проникновение. Медленное, уважительное, но неотвратимое. Его язык, настойчивее, скользнул в мой рот, и я ответил ему тем же. Это был уже не танец, а борьба. Схватка двух отчаявшихся, изголодавшихся зверей. Языки сплетались, толкались, исследовали каждый миллиметр — нёбо, зубы, внутреннюю сторону щек. Это было грязно, мокро, пошло и ахуительно. Когда мы наконец разъединились окончательно, у меня не было сил даже пошутить. Я просто сидел, опираясь лбом о его плечо, и пытался отдышаться. Всё тело горело. Не от стыда. От чего-то нового, дикого, незнакомого. От желания. Чистого, простого, животного желания. И это пугало больше всего. — Ну что, — выдохнул он, и его голос дрожал. — Каков на вкус немецкий синестет? Я хрипло рассмеялся прямо в его мокрую от пота рубашку. — На вкус… как пиздец, — прошептал я. — Как полный, окончательный и бесповоротный пиздец. И… — я запнулся, вынул голову из его плеча и посмотрел ему в глаза. Всё ещё тёмные, но теперь в них горели отблески костра и что-то ещё, ослепительное и непереносимое. — И, кажется, мне это нравится. Он улыбнулся. Широко, по-дурацки, по-феликсовски. И в этот момент он снова стал тем самым большим, неуклюжим щенком, который ворвался в мою жизнь. — Хорошо, — сказал он просто и потянулся, чтобы снова поцеловать меня. На этот раз я встретил его губы уже без страха. С одним лишь диким, нелепым, головокружительным чувством, что я, блять, наконец-то дома. Даже если этот дом — губы другого мужика посреди выжженной пустыни.

𓂃🖌

      Следующий день начался с осознания того, что я поцеловал мужика. Нет, не так. Что меня поцеловал мужик. И я, сука, ответил. И это было… не отвратительно. Это было так чертовски хорошо, что до сих пор губы горят, будто их обожгли раскалённым песком.       Мы просто легли спать. Вернее, он лёг на свою койку, а я — на свою, и между нами был этот метр пустоты, который вдруг стал размером с пропасть. Феликс не полез ко мне, не пытался продолжить. Он просто лёг, повернулся ко мне спиной и затих. Но я видел — даже в темноте чувствовал — как напряжена его спина под тонкой майкой. Как он не спит. Как ждёт. Ждёт, что я скажу «стоп» или «иди сюда». Этот идиот. Он боялся спугнуть. Как будто после всего этого можно было что-то спугнуть. Уже поздно, дружок. Птица улетела, нагадила и оставила в голове полный хаос.       Утро встретило нас молчаливым, неловким ритуалом. Он встал первым, вышел. Я слышал, как он шаркает сандалиями по песку, как заговаривает с Ахмедом. Я лежал ещё минут десять, тупо уставившись в потолок и прокручивая в голове вчерашний вечер на повтор. Кадр за кадром. Его губы. Его руки. Его запах. Моя собственная, предательская дрожь.       Когда я наконец выполз из шатра, он уже сидел на своём камне с блокнотом. Увидев меня, он поднял взгляд, и на его лице мелькнуло что-то неуловимое — смесь надежды и опаски. Я кивнул ему, как кивают соседу по лестничной клетке, и потопал к костру, где Ахмед уже что-то готовил. — Работать будем, — хрипло объявил я, не глядя ни на кого конкретно. — А то эта стерва Дарина нас сожрёт с потрохами. Устроили тут, блять, курортный роман. Ещё фотки постить начнем «я и мой немец в пустыне». Пиздец. Феликс ничего не сказал. Только прикрыл блокнот и встал. Мы разошлись по своим «рабочим местам» как два провинившихся школьника. Я — к мольберту, где всё ещё красовалась вчерашняя «Коряга-крик». Он — со своим диктофоном куда-то к скалам.       Работа шла туго. Руки не слушались. Я пытался рисовать ещё один камень, но получались какие-то корявые загогулины. В голове вместо творческого потока бушевал один вопрос: «И что теперь?». Мы что, будем целоваться при каждом удобном случае? Держаться за руки? Объявлять всему миру? А мир, в лице Дарины, и без того уже хищно потирал лапки. Если она узнает, что её «трагический дуэт» перерос в «трагикомическую любовную историю», она, блять, устроит из этого целое шоу. Продаст права на экранизацию. Снимет документалку с названием «Цвет и Тень: история одной любви в пустыне». От этих мыслей мне стало так тошно, что я швырнул уголь и встал. Нужно было отвлечься. Я пошёл к тому месту, где сидел Феликс. Он сидел на небольшом выступе, в наушниках, с закрытыми глазами, и что-то записывал. Лицо его было сосредоточенным, брови сведены. На солнце его светлые, почти выгоревшие волосы казались ослепительно белыми (ну, светло-серыми, но очень яркими). Он не заметил моего приближения. Я остановился в двух шагах и просто смотрел на него. На мощные плечи под простой серой футболкой. На длинные ресницы, отбрасывающие тень на щёки. На губы. Эти самые губы, которые вчера… Он вдруг открыл глаза. Увидел меня. Не испугался. Медленно снял наушники. — Марк. Что-то не так? — Всё не так, — честно ответил я. — Голова — еблет. Руки — как у алкоголика с похмелья. Мысли — сплошной трэш. Спасибо, короче. Он улыбнулся. Не той своей солнечной улыбкой, а какой-то… виноватой. — Виноват. — В чём, блять? — Во всём. Что вломился. Что поцеловал. — Да заткнись ты, — я плюхнулся на песок рядом с ним. — Я сам кивнул. Самый главный идиот здесь — я. Дал слабину. Попал под влияние пустыни и немецких чар. Он тихо рассмеялся. — Мои «чары» пахнут потом и солнцезащитным кремом. — Именно так пахнет разложение моральных устоев, — парировал я, но углы губ сами потянулись вверх. Мы сидели молча. Потом он осторожно, как вчера, протянул руку и положил её на моё колено. Не накрыл. Просто положил. Тепло от его ладони просочилось сквозь тонкую ткань моих (его же!) шорт и побежало вверх по ноге. Мурашки. Снова эти ёбаные мурашки. — Рука, — сказал я, глядя на его пальцы. — Твоя… она, блять, слишком тёплая. И большая. — Это чтобы лучше держать, — он слегка сжал моё колено, и по всему телу прошла приятная, расслабляющая волна. — И уголь. И… тебя. Если позволишь. От этой простой фразы у меня в груди что-то ёкнуло. Не слащаво. Искренне. Этот дурак говорил то, что думал. Без дурацких намёков. — Пока позволю только руку на колене, — буркнул я, но не убрал ногу. — Остальное… надо обдумать. В условиях, когда мозги не варятся, как суп в этой адской кастрюле. — Справедливо, — он кивнул, но руку не убрал. Наоборот, его большой палец начал медленно, почти незаметно водить по моему колену круги. Это было чертовски отвлекающе. И чертовски приятно. — Что записываешь? — спросил я, чтобы перевести тему с его хитрожопых пальцев. — Звук тени, — ответил он, как будто это было самое естественное дело в мире. — Чего? — Тени. От этой скалы. Она падает на песок, и под ней температура другая. Воздух двигается иначе. Звук другой. Более плотный. Глухой. Я посмотрел на полосу тени, падающую от скалы. Для меня это была просто тёмно-серая полоса на светлом фоне. А для него — целая симфония. — И какой он, этот звук? — не удержался я. — Тёмно-фиолетовый, — без тени сомнения ответил он. — С бархатными обертонами. И пахнет охлаждённым камнем. Я фыркнул. — Ну конечно. А звук моей головной боли, я полагаю, ярко-алый и пахнет горелым аспирином? Он повернулся ко мне, и в его глазах вспыхнул тот самый, знакомый огонёк безумца. — Твоя головная боль сейчас… сине-серая. Металлическая. И пахнет… несделанным выбором. И ещё… — он принюхался комично, — персиком. От моего крема после бритья. Я рассмеялся. По-настоящему. Громко и некрасиво. От этой абсурдности, от всей ситуации, от его идиотского, прекрасного безумия. — Ты конченый, — сказал я, вытирая слезу (от смеха, точно от смеха). — Зато твой, — парировал он, и его рука на моём колене сжалась чуть сильнее. И в этот момент, среди этого смеха, под его тёплой рукой, с губами, всё ещё помнящими вчерашний поцелуй, я понял одну простую вещь. Каша в голове никуда не делась. Сомнения — тоже. Страх перед Дариной, перед миром, перед самим собой — всё на месте. Но поверх всего этого, как тонкий, прочный слой лака, легло что-то новое. Не уверенность. Не спокойствие. А… принятие. Принятие этого безумия. Этого немца. Этого чувства, которое не вписывалось ни в одну мою схему, но было таким чертовски… настоящим. — Ладно, — вздохнул я, вставая. Его рука соскользнула. — Хватит валандаться. Иди записывай свою фиолетовую тень. А я пойду попробую нарисовать что-нибудь, кроме собственного ебланизма. Иначе Дарина приедет сюда и прибьёт нас этой самой корягой. Он улыбнулся, поднялся следом. И перед тем как разойтись, он сделал то, чего я не ожидал. Быстро, почти нежно, провёл пальцами по моей щеке. — Удачи, — прошептал он. И ушёл. Я стоял, чувствуя след его пальцев на коже, и думал, что, возможно, «курортный роман» — это не самое плохое, что могло со мной случиться. Особенно если этот «роман» умеет превращать звук тени в бархатный фиолетовый цвет и целовать так, что забываешь собственное имя. И даже то, что ты, вроде как, не педик. Ну или стал им. Какая, в сущности, разница.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (5)