𓂃🖌
Неделя прошла, сука, незаметно. То есть нет — заметно. Дохуя заметно. Каждый ебучий день был расписан по минутам, как приговор. Дарина, эта демоница на каблуках и с портфолио вместо души, выжимала из нас соки с таким сладострастным усердием, будто мстила за наш «отпуск». Или ревновала. Или просто получала удовольствие, видя, как два творческих ублюдка ползут на брюхе к сроку сдачи проекта. За эту неделю мы с Феликсом виделись только на интервью. Было два подряд. Где мы сидели на неудобных стульях, как провинившиеся школьники, и отвечали на идиотские вопросы про «синергию» и «диалог цветного и ахроматического мировосприятия». Я отстреливался сарказмом. Он говорил что-то безумное и искреннее, от чего журналистки хлопали ресницами и тихо кончали. В остальное время — мельком в коридорах «Ткачей». Он — несся куда-то с папками и планшетом, я — плелся в свою берлогу с пустой банкой кофе и желанием всех убить. Пару раз он заносил кофе в мою студию. Заходил, ставил стаканчик на стол, и от него пахло ветром, даже здесь, в этом герметичном бетонном гробу. Не тем пустынным, а свежим, питерским, с ноткой дождя. Он смотрел на меня своими ясными, ебуче-голубыми (серыми! всё время забываю!) глазами, и в них читалось что-то сложное: усталость, азарт, и… та самая, знакомая уже нежность, которую он даже сейчас не умел спрятать. — Работаешь? — спрашивал он глупо. — Нет, блять, в бирюльки играю, — бурчал я, не отрываясь от эскиза, где пытался соединить воронку звуковой волны (как он мне её описал) с графикой треснувшей скалы. — Ага. Увидимся на планерке в пять. — Ага. Съебал. И он уходил. Быстро. Потому что Дарина, стерва, завалила его своей хуйнёй — согласованием треков, 3D-моделями пространства, дизайном буклетов. Завалила и меня — концепт-бордами, чертежами развески, переговорами с хер знает какими поставщиками неонов и акустических панелей. А я… а я, блять, скучал. Это чувство, тупое и ноющее, поселилось у меня под рёбрами, как старый, невылеченный флюс. Давно этого не было. Последний раз, наверное, лет десять назад, когда только женился и каждое утро просыпался с мыслью «а где она?». Потом это прошло. Выветрилось, как и всё остальное. А теперь вернулось. В виде этого длинновязого немца, который теперь пахнет не только красками и безумием, но и офисным кофе, стрессом и нашим общим, ебучим, прекрасным делом. Я сидел в студии, смотрел на черно-белый город за окном, на серую жижу Невы, и ловил себя на том, что жду шагов в коридоре. Жду, когда дверь откроется, и он ворвется с каким-нибудь «Марк, ты только послушай этот семпл!». Но дверь не открывалась. Тишину нарушал только скрип моего угля по бумаге да далекий гул города. Вечером седьмого дня я не выдержал. Я зашёл к нему. Его мастерская была на этаж выше, и больше напоминала не логово художника, а центр управления полётами. На всех стенах — цветовые схемы, распечатки звуковых волн, фотографии пустыни. В центре — несколько мониторов, с которых что-то мерцало. А он сидел посреди этого хаоса, в наушниках, уставившись в экран. На нём была чёрная футболка с каким-то стёршимся принтом и те самые, знакомые, потрёпанные джинсы. Волосы, чуть отросшие за неделю, падали ему на лоб беспорядочными прядями пепельного цвета. Он что-то бормотал себе под нос, нажимал клавиши. Выглядел одновременно сконцентрированным и вымотанным до предела. Красивым, чёрт возьми. По-взрослому, по-рабочему красивым. Не тем ярким попугаем, что ворвался в мою жизнь, а… своим. Настоящим. Я постоял в дверях, пока он не почувствовал взгляд и не обернулся. На его лице сначала мелькнуло привычное рабочее напряжение, потом — удивление, а потом — та самая, мгновенная, солнечная улыбка, которая заставила моё сердце, эту предательскую тряпку, ёкнуться. — Марк! Заходи. — Мешать не буду? — пробурчал я, делая шаг внутрь. — Ты? Никогда. Ты — часть процесса, — он снял наушники, откинулся на спинку кресла, и я увидел тёмные круги под глазами. Но глаза горели. — Смотрю, как будет взаимодействовать низкочастотный гул с твоей графикой на третьей стене. Должно создавать ощущение давления. Как в той пещере. Я подошёл, посмотрел на экран. Там пульсировали какие-то абстрактные формы. Для меня — просто чёрно-белые паттерны, меняющие плотность. — Давит, — заметил я. — От мыслей о том, что через две недели всё это должно как-то работать, давит ещё сильнее. — Будет работать, — сказал он с той дикой, необоснованной уверенностью, которая теперь почему-то не бесила, а успокаивала. — Потому что это — правда. Наша. Он потянулся, и его футболка задралась, обнажив полоску загорелой (ну, более тёмно-серой) кожи на животе. Вспышка памяти: пустыня, его рубашка, прилипшая к торсу. Я отвел взгляд, почувствовав знакомый укол ниже живота. Чёртовы рефлексы. — Кофе принёс? — поинтересовался он, и в его голосе прозвучала лёгкая, едва уловимая надежда. — Не, — сказал я. — Принёс себя. И вопрос. — Какой? — Ты… — я запнулся, выбирая слова, что было для меня непривычно и дико раздражало. — Ты сегодня допоздна? Он посмотрел на часы на мониторе, потом на меня. — Дарина хочет утвердить световую партитуру к утру. Так что… да. — Пиздец, — констатировал я. Потом добавил, глядя в сторону, на мерцающий экран: — А поесть? Ты хоть жрать нормально сегодня будешь? Он улыбнулся, и эта улыбка стала мягче, теплее. — Не уверен. Буду грызть энергетические батончики Ахмеда. Он мне целую пачку дал на память. — Хуёвая диета, — я покрутил у виска. — Ладно. Сиди тут, с своей партитурой. Я… я через час зайду. С чем-нибудь съедобным. Не с батончиками. Чтобы ты, блять, не рухнул в голодный обморок посреди нашей «правды». Он замер, смотря на меня. В его взгляде было то самое потрясение, которое я уже научился узнавать. Потрясение от того, что я, ебучий циник Марк Шилов, проявляю заботу. Прямо вот так, в лоб. — Ты… это серьёзно? — Нет, блять, я пошутил. Конечно, серьёзно. Ты же тут один сдохнешь, а мне потом с Дариной разгребать этот проект? Нихуя не входит в мои планы. Так что работай. Через час — перерыв на обжорство. Я развернулся и пошёл к двери, чувствуя, как его взгляд провожает меня в спину. На пороге обернулся. — И… — добавил я, цепляясь за последние остатки своего ебучего достоинства. — Не благодари. И не смотри так, как будто я тебе жизнь спасаю. Я просто за свой инвестированный в тебя труд беспокоюсь. Он кивнул, слишком быстро, и снова улыбнулся. На этот раз улыбка была какой-то… счастливой. Глупой. Невыносимой. — Понял. Буду ждать. С нетерпением. Я хлопнул дверью и пошёл по коридору, ругаясь про себя. Нахуя я это сделал? Нахуя ввязываться? Теперь, блять, надо идти, искать какую-то еду в этом районе, тащить её сюда… И всё потому, что не могу смотреть, как этот дурак себя гробит. Потому что скучаю. Потому что хочу, чтобы он сидел рядом, жуя булку, и рассказывал мне про свой ебучий низкочастотный гул. Просто хочу. «Ну всё, Шилов, — подумал я, спускаясь по лестнице. — Ты окончательно и бесповоротно поехал крышей. И точка». Но шагал при этом быстрее. Потому что у меня был час. И план. И адрес ближайшей, блять, приличной шавермы. Потому что мой немец, видимо, голоден. И потому что я, чёрт возьми, тоже.𓂃🖌
Сначала надо было найти эту ебущую шаверму, которая, по слухам, была «приличной» — в Питере это означало «тебя не вырвет сразу». Потом стоять в очереди из таких же вымотанных уродов, слушая, как кто-то жалуется на лайфстайл-коуча, а кто-то обсуждает крипту. Пиздец, а не город. Я ворочался, как на иголках, чувствуя себя идиотом с двумя пакетами, в одном из которых дымилась шаурма, а в другом — два кофе и кусок какого-то омерзительно сладкого торта, на который меня уговорила продавщица («Молодому человеку для настроения!»). Молодому человеку, блять. Ей-богу, я уже забыл, как это — быть просто «молодым человеком», а не «художником Шиловым с трагедией в биографии». Когда я вернулся в «Ткачи», было уже темно. Здание гудело пустотой, только где-то на втором этаже тускло светилось окно уборщицы. Я поднялся к его мастерской, и сердце, эта дурацкая мышца, опять заколотилось, как в первый раз. Дверь была приоткрыта. Я толкнул её плечом. Он сидел в том же положении, уткнувшись в экран, но теперь в комнате царил кромешный мрак, кроме холодного сияния мониторов. Его лицо в этом свете казалось высеченным из белого мрамора — резкие скулы, тень от длинных ресниц, губы, плотно сжатые в концентрации. Он не слышал, как я вошёл. На нём были те же чёрные наушники, поглощающие весь внешний мир. Я поставил пакеты с глухим стуком на стол рядом с клавиатурой. Он вздрогнул, как от удара током, сорвал наушники и обернулся. В глазах — сначала испуг, потом узнавание, а потом… облегчение. Такое глубокое, что аж в груди у меня что-то ёкнуло. Снова. — Принёс, — буркнул я, отводя взгляд к пакетам. — Жри, пока не остыло. Хотя оно уже, наверное, давно остыло. И кофе. И какую-то хуйню сладкую. Не моя инициатива, так что не смотри т-а-к. Он не смотрел на пакеты. Он смотрел на меня. Молча. Так пристально, что по моей спине пробежали мурашки. — Спасибо, — сказал он наконец, и голос у него был хриплым от долгого молчания. Он потянулся, разминая шею, и я услышал, как хрустят позвонки. — Не за что, — проворчал я, принявшись раскладывать свёртки. Запах шаурмы — лука, мяса, соуса — заполнил стерильное пространство мастерской, и это было почти неприлично. Почти по-домашнему. — Давай, двигайся, освобождай место. Он откатился на стуле, давая мне доступ к столу. Я вытащил его кофе, свой, развернул его шаурму. Он взял её, все ещё молча, и откусил. Смотрел при этом на меня. Жуя. Будто я был главным блюдом. — Ну что, — спросил я, чтоб разрядить этот ебучий напряг. — С гулом разобрался? Давит? Он проглотил, кивнул. — Давит. В самый раз. Как тот камень в пустыне, помнишь? Помнил. Я помнил всё. Каждый камешек под спиной. Каждый звук его дыхания. Каждый градус его тепла. Блять. — Помню, — коротко бросил я, отпивая кофе. Он был уже тёплым. Мы ели. Вернее, он ел с волчьим аппетитом, а я ковырял свою шаурму, с каждым его взглядом теряя остатки голода. Он съел всё до крошки, выпил кофе, и только потом откинулся, вытер руки салфеткой. И снова уставился на меня. В темноте комнаты его глаза светились, как у крупного кота. — Марк, — сказал он тихо. — М? — Подойди сюда. Это была не просьба. Это была констатация. Тихая, но железная. Воздух в комнате вдруг стал густым, как сироп. Я почувствовал, как по спине пробежал холодный пот, несмотря на тепло. — Зачем? — спросил я, и мой голос прозвучал слабее, чем хотелось. — Просто подойди. Я сделал шаг. Потом ещё один. Оказался в полуметре от него. Он сидел, а я стоял, и это странное неравенство позиций заставляло сердце колотиться где-то в горле. Он поднял руку. Медленно, давая мне время отпрянуть. Я не отпрянул. Его пальцы коснулись моей руки. Сначала просто кончиками. Потом обхватили запястье. Его прикосновение было шершавым, тёплым, знакомым до боли. — Ты весь в напряжении, — прошептал он, и его большой палец начал водить по моей коже кругами. Просто так. Без цели. — Опять. Всегда. Я не ответил. Не мог. Горло сдавило. Он потянул меня. Я позволил. Позволил ему притянуть меня так, чтобы я стоял между его расставленных ног. Так близко, что чувствовал исходящее от него тепло через ткань джинсов. Он обнял меня. Не сразу. Сначала просто положил руки на мои бока, на рёбра. Потом обхватил, притянул к себе и прижал лицо к моему животу. Я стоял, окаменев, чувствуя, как его дыхание горячими струйками проникает сквозь тонкую ткань моей футболки. Как его щетина царапает кожу. Как его пальцы впиваются мне в спину. — Я скучал, — прошептал он прямо в мой живот, и голос его дрогнул. — Очень. Безумно. Каждый день. Каждую минуту, когда тебя не было рядом. От этих слов у меня внутри всё перевернулось. Прямо физически. Желудок сжался в комок, в груди стало горячо и тесно. Я боялся. Боялся этой силы, этой прямоты. Боялся, что если сейчас отвечу, то сольюсь с ним в одну ебучую лужу нежности и никогда уже не выберусь. Боялся, что Дарина войдёт. Боялся, что всё это — сон, и я вот-вот очнусь в своей серой берлоге один. Но руки. Мои ёбаные, предательские руки. Они поднялись сами. Сначала легли ему на плечи. Потом обхватили его голову, эти мягкие, непослушные волосы цвета пыльного пепла (с-е-р-о-г-о). Я вцепился в них, чувствуя под пальцами тёплую кожу головы, и потянул его ещё ближе. Прямо к себе. Молча. Потому что сказать «я тоже» — было выше моих сил. Но обнять — обнять я мог. И обнял. Так крепко, что у него, кажется, перехватило дыхание. Он поднял голову. В полумраке его лицо было искажённое тенью и каким-то диким, немым вопросом. Он искал в моих глазах ответ. А я, блять, не мог ему его дать. Не словами. Поэтому я наклонился. Это был не поцелуй. Сначала. Это было столкновение. Я прижался губами к его лбу. Потом спустился к веку, почувствовал под губами трепет ресниц. Потом — к щеке, к углу рта. Он замер, позволяя. Дышал прерывисто, горячо. А потом он не выдержал. Его руки рванулись вверх, вцепились в мои волосы. И он нашёл мои губы своими. И тут всё покатилось под откос. Этот поцелуй не имел ничего общего с тем, пустынным, нежным и вопросительным. Этот был голодным. Злым. Отчаянным. Как будто за эту неделю разлуки в нас накопилось столько дерьма, страха и желания, что оно сейчас рвануло, как плотина. Он вгрызался в мои губы, его язык требовал входа, и я дал. Открыл рот, впустил его, и наш поцелуй стал влажным, громким, неприличным. Мы стонали прямо в рот друг другу, руки метались — он рвал на мне рубашку, я запустил пальцы под его, нащупывая горячую, гладкую кожу спины, шрамы от скал, рёбра. Он встал, не разрывая поцелуя, и прижал меня к краю стола. Мониторы задрожали. Что-то упало на пол с глухим стуком. Нас было не остановить. Он оторвался от моих губ, спустился к шее, кусая и засасывая кожу так, что я закинул голову и выругался сквозь стиснутые зубы. — Феликс… — выдохнул я, когда он присел на корточки передо мной, его горячее дыхание обожгло кожу ниже живота. — Стой… тут… не… Он посмотрел на меня снизу вверх. Его губы были влажными, распухшими от поцелуев, глаза — абсолютно тёмными, дикими. — Тихо, — прошептал он. И это было всё. Приговор. И освобождение. Всё внутри меня на секунду застыло. Не от страха. От неверия. Этот огромный, самоуверенный, яркий уродец, который взорвал мой мир, сейчас стоял на коленях передо мной. Его лицо было на уровне моего живота, глаза, огромные и тёмные, смотрели снизу вверх с таким… обожанием. С таким абсолютным, безоговорочным служением, что у меня перехватило дыхание. Он не унижался. Он возвеличивал. И этим добивал меня окончательно. Его пальцы дрожали, когда он расстёгивал мой ремень, пуговицу джинсов, молнию. Я стоял, окаменев, глядя, как он освобождает мой член от ткани. Холодный воздух коснулся кожи, но тут же был сожжён горячим дыханием его рта. Он не сразу взял в рот. Сначала поцеловал. Чуть ниже пупка. Потом провёл языком по линии, ведущей вниз. Каждое прикосновение было как удар током. — Феликс… — выдавил я, и голос сорвался на хрип. Он посмотрел на меня в последний раз, будто спрашивая разрешения. Я ничего не сказал. Просто впился пальцами в его волосы — эти мягкие, пахнущие электричеством и пылью «Ткачей» волосы — и потянул на себя. Не грубо. Но твёрдо. И он принял. Его язык, горячий и грубый, лизнул меня снизу вверх, по чувствительному, возбуждённому члену. Я ахнул. Мои колени подкосились. Я упёрся ладонью о край стола, чтобы не рухнуть. Голова запрокинулась сама собой. Это было слишком. Слишком интимно, слишком унизительно, слишком божественно. — Ты… сука, — выдохнул я, не в силах сдержаться. Он рассмеялся — низко, похабно, и его дыхание обожгло мою кожу. — Твоя сука, — поправил он на том своём ломаном, и от этой простой фразы всё внутри меня перевернулось. И затем он взял меня в рот. Не полностью — он явно не умел, был неуклюж, зубы царапали кожу. Но в этой неумелости, в этом сдавленном кряхтении, в том, как его руки впились в мои бёдра, удерживая меня на месте… была такая дикая, животная искренность, что я потерял связь с миром окончательно. Он сосал, облизывал, бормоча что-то невнятное, и я стоял и стонал, зажмурившись, чувствуя, как нарастает это безумие, сильное, жгучее. Он работал ртом с каким-то маниакальным, немецким упорством. Нащупав ритм, всё увереннее. Его губы, такие мягкие в поцелуе, сейчас были плотно сжаты вокруг моего ствола, язык — горячий, настырный зверёк, выписывал круги под самой головкой. Каждый раз, когда он проходил по той чувствительной бороздке, меня выгибало, и из груди вырывался хрип. — Ф-феликс… блять… так… Я не узнавал свой голос. Он был сдавленным, хриплым от стона. Я никогда так не стонал. Ни с кем. Мысль пронеслась, острая и стыдная: Ты стоишь, раскинув колени, а мужик тебе сосёт. И тебе это, сука, нравится. И ещё пиздецовее: Нравится до трясучки. До потери пульса. Он что-то пробормотал, не отрываясь. Звук вибрировал по всей длине моего члена, и я закатил глаза. Моя рука сама потянулась, вцепилась в его светлые, растрёпанные волосы. Они были мокрыми у висков от пота, шелковистыми и живыми. Я не толкал. Просто держал. Чувствовал, как двигается его голова. — Gut? (Хорошо?) — он оторвался на секунду, чтобы выдохнуть это одним горячим облаком прямо на мою мокрую кожу. Его губы блестели в полумраке. — Заткнись и делай дальше, — прохрипел я, и он фыркнул, довольный, и снова взял меня в рот. Глубже на этот раз. Я не сдерживал звуков. Зачем? Кто услышит? Призраки «Ткачей»? Пусть слушают. Я стонал, хрипел, выл, как последняя шлюха на набережной. Он учился. Быстро, как всё, что он делал. Учился расслаблять горло, принимать больше. Я чувствовал, как кончик моего члена упирается в что-то мягкое и горячее глубоко в его глотке. Это было нереально. Пиздец как нереально. — Я сейчас в тебя кончу, — выдавил я, пальцы судорожно сжались в его волосах. — Прямо в глотку, понял? Вместо ответа он издал низкий, похотливый стон, который обжег меня изнутри, и попытался взять ещё глубже. Его нос уткнулся в мой лобок. Он давился. Слышно было, как он задыхается, как сглатывает с трудом. Но он не отстранялся. Наоборот, его руки впились мне в бёдра, притягивая к себе, заставляя проходить глубже в это узкое, сжимающееся, влажное горло. Контроль испарился. Всё, что было во мне — весь цинизм, весь страх, весь этот чёрно-белый пепел — собралось в один тугой, невыносимый узел внизу живота. Инстинкт взял верх. Я больше не стоял пассивно. Мои бёдра сами начали двигаться, коротко, резко, подталкиваясь вперёд, в этот принимающий, жадный, горячий рот. — Да… вот так… глотай, — я хрипел, не в силах остановить поток грязных, низких слов. Моя рука на его затылке стала давить сильнее. — Глотай всё, сука. Всё до капли. Он закашлялся, когда я протолкнулся особенно глубоко. Слёзы брызнули из его глаз. Он попытался отодвинуться, но я не отпустил. Нет, чёрт возьми. Слишком поздно. Слишком хорошо. — Терпи, — прошипел я, и мои пальцы впились в его скальп. И я начал трахать его рот. По-настоящему. Грубо, без церемоний, как животное. Каждый толчок бёдер загонял меня в его горячую, сжимающуюся глотку. Звуки были отвратительные: чавканье, хлюпанье, его сдавленные кряхтения и моё тяжёлое, прерывистое дыхание. Я смотрел на него сверху вниз: на его покрасневшее, искажённое усилием лицо, на слёзы, на безумие в его глазах. Он смотрел на меня. Всё так же с вызовом. Всё так же с этой пьянящей, всепоглощающей преданностью. Это и добило меня. Не физическое ощущение, а этот взгляд. Взгляд, который кричал: «Я твой. Делай что хочешь». Волна накатила неожиданно и сокрушительно. Я взвыл, дико, нечеловечески, впиваясь пальцами в его волосы, вжимая его лицо в себя, чувствуя, как всё моё существо вырывается наружу пульсирующими толчками глубоко в его горле. Он подавился, его тело содрогнулось, но он не отпрянул. Он сглотнул. Раз. Два. С шумным, хриплым всхлипом. Он не пытался отстраниться. Наоборот, его руки впились мне в бёдра, притягивая ближе, помогая, подчиняясь. Он проглотил. Всё. До последней капли, как я и приказал. И только потом, с тихим, сдавленным звуком, оторвался, облокотившись лбом на моё бедро, тяжело и прерывисто дыша. Я стоял, опираясь о стол, и смотрел на его согнутую спину, на взмокшие волосы на затылке. Тело было пустым, лёгким, будто меня вывернули наизнанку и вытряхнули всю грязь. Тишину нарушал только хрип нашего дыхания и тихий гул компьютера. Он медленно поднял голову. Его губы были опухшими, влажными, лицо — мокрым от слёз и пота. Он посмотрел на меня, и в его глазах не было ни стыда, ни отвращения. Было что-то вроде… изумлённого триумфа. И та же самая, дикая, всепоглощающая нежность. — Verdammt… (Черт возьми...) — прошептал он хрипло, качая головой. — Das war… (Это было...) Он не закончил. Просто поднялся, обнял меня снова, прижал к себе, и я почувствовал, как он дрожит. Или это дрожал я. Уже было не разобрать. Я обнял его в ответ, упёршись лицом в его шею, и закрыл глаза. Внутри была та самая, оглушительная тишина после бури. И запах. Наш общий, ебучий, неповторимый запах. Теперь это точно, блять, гей-порно какое-то.