Заячья ария

Горячая работа
NC-21
В процессе
28
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 115 страниц, 41 620 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
28 Нравится 34 Отзывы 8 В сборник

Глава 10. Прорастание

Настройки
Я открыл глаза. Потолок надо мной мерно вздымался и опускался. Красноватая плёнка, покрывавшая его, пульсировала в такт моему сердцебиению — или это моё сердце билось в такт её пульсации? Теперь я уже не мог сказать наверняка. Когда я только начал видеть этот мир таким — раздутым, влажным, покрытым сетью синеватых вен, — каждое утро начиналось с тошноты. С приступа паники. С желания зажмуриться и никогда не открывать глаза снова. Теперь я просто смотрел. Плёнка на потолке была полупрозрачной. Под ней угадывались очертания чего-то — может быть, настоящего потолка, бетонной плиты, к которой крепилась люстра. А может быть, мышц. Настоящих мышц, сокращающихся и расслабляющихся в своём собственном ритме, который не имел ко мне никакого отношения. Я лежал и смотрел, как по одной из вен — толстой, с палец толщиной — пробегает волна сокращения. Она начиналась где-то в углу и медленно, лениво катилась к центру, к тому месту, где старая люстра (нормальная, стеклянная, с тремя плафонами) торчала из плоти, как воткнутый нож. Красиво. Я никогда раньше не думал об этом как о красивом. Но сейчас, в сером утреннем свете, пробивавшемся сквозь занавески, было в этом что-то завораживающее. Ритм. Порядок. Как дыхание огромного зверя, который спит и видит сны — и я внутри одного из его снов. Я отвернулся к стене. Стена была ближе, и на ней я мог разглядеть детали — поры, из которых сочилась желтоватая слизь, мелкие волоски, похожие на реснички, которые подрагивали от движения воздуха. От моего дыхания. Стена реагировала на меня. Она чувствовала моё присутствие, как кожа чувствует прикосновение. Ещё недавно это вызвало бы ужас. Сейчас — только лёгкое, почти незаметное любопытство. Как будто я смотрел на экзотическое животное в террариуме и пытался понять, что оно делает и зачем. — Доброе утро. Голос. Мой Голос. Он вернулся — не то чтобы он уходил, скорее дремал где-то на периферии, как кот, свернувшийся клубком в тёплом углу. Теперь он потянулся, пробуя моё сознание на вкус. — Как спалось? — Хорошо, — ответил я вслух. Мой голос — мой настоящий, внешний — прозвучал хрипло, как после долгого крика. Я прокашлялся. — Ты разговариваешь сам с собой, — заметил Голос. В его интонации была улыбка. — Люди могут заметить. — Я в своей комнате. Здесь никого нет. — Пока нет. Я сел на кровати. Одеяло — мясное, тяжёлое, тёплое — сползло с плеч. Я посмотрел на свои руки. Бледные пальцы, сбитые костяшки, пластырь на правой руке уже залоснился от грязи. Под ногтями было чисто — я проверял каждое утро, машинально, ещё до того, как полностью просыпался. Сегодня — чисто. Вчера — чисто. Позавчера — тоже. Тогда откуда на простыне эти тёмные пятна? Я провёл по ним пальцем. Сухие. Не сегодняшние. Может, и не вчерашние. Я не помнил, чтобы видел их раньше, но я вообще много чего не помнил в последнее время. После того, как я вернулся от Кати, прошло два дня. Вещи терялись и находились не там, где я их оставлял. Ботинки, которые я прятал под вешалкой, однажды утром стояли у входной двери — чистые, как будто их вымыли. Куртка, которую я запихнул в пакет и спрятал в ванной, висела в шкафу, и на ней не было ни пятнышка. Я хотел спросить у мамы, не трогала ли она мои вещи, но вовремя остановился. А если не трогала? А если это я сам — ночью, во сне, не помня — вставал, доставал, чистил? — Ты такой забавный, когда волнуешься, — протянул Голос. — Как будто это имеет значение. — Имеет, — сказал я вслух. — Для кого? Я не ответил. Встал, подошёл к зеркалу — старому, в деревянной раме, которое мы привезли из Москвы. Оно было одним из немногих предметов, которые не изменились. Стекло осталось стеклом. Рама — деревом. Но отражение... Я смотрел на своё лицо. Бледное, с синеватыми кругами под глазами. Волосы спутались за ночь. На подбородке — след от подушки. Нормальное лицо. Обычное. И всё же что-то было не так. Что-то в глазах — какая-то глубина, которой не было раньше. Как будто за моими зрачками, в темноте, сидело что-то и смотрело наружу. Я поднял руку, чтобы поправить волосы. Отражение подняло руку в тот же момент. Или на долю секунды позже? Я не был уверен. Я никогда не был уверен. Уголки губ отражения дёрнулись — как будто оно хотело улыбнуться, но передумало. Я не улыбался. Я быстро отвернулся. Оделся. Вышел из комнаты. В коридоре пахло горелой кашей и ещё чем-то — сладковатым, тошнотворным, как запах старого мяса, которое забыли убрать в холодильник. Этот запах преследовал меня теперь везде, но я к нему привыкал. Как привыкают к шуму дороги за окном — сначала он мешает спать, потом перестаёшь замечать. Мой нос адаптировался. Мой мозг научился отфильтровывать фоновую вонь, сосредотачиваясь на деталях. На запахе маминого чая, например. Или на запахе Олиного шампуня — он пробивался сквозь общую гнилостную симфонию, как одинокая скрипка сквозь шум оркестра. Кухня встретила меня привычным зрелищем. Мать-монстр стояла у плиты. Её тело — огромное, раздутое, покрытое складками бледной плоти — колыхалось при каждом движении. Сегодня она была в старом халате, который я помнил ещё по Москве, — зелёным, с выцветшими цветами. Халат был нормальным, и этот контраст между обычной тканью и существом, которое она облекала, почему-то вызывал у меня щемящее чувство. Как будто моя настоящая мама всё ещё была там, внутри этой горы плоти, завёрнутая в свой любимый халат, и просто не могла выбраться наружу. — Доброе утро, Антоша, — проскрежетала она. Её рот — круглая липкая дыра, обведённая бахромой из мелких, шевелящихся щупалец — растянулся в стороны. Из дыры вырвался пар и вылетело пару капель слизи. Внутри, в глубине, я заметил что-то блестящее — ряд мелких, острых зубов? Или это просто игра света? — Садись, каша стынет. На столе стояла тарелка. В тарелке — нечто серое, зернистое, дымящееся. Манная каша? В прошлой жизни она была манной кашей. Сейчас она выглядела как разваренная плоть какого-то мелкого существа, перемешанная с костяной крошкой. Сверху плавали маслянистые разводы, переливающиеся всеми цветами радуги, как бензиновая плёнка на луже. — Спасибо, мам, — сказал я. — Только чай. — Ты который день не завтракаешь, — проскрежетала она. В её голосе я расслышал ноты, знакомые с детства: беспокойство, смешанное с лёгким раздражением. — Бледный весь. Кожа да кости. Так не годится, Антош. Я посмотрел на неё. Три чёрных глаза на её лице смотрели в ответ — один большой, центральный, и два поменьше, разбросанные по щекам. Все три выражали одно и то же: тревогу. Настоящую, человеческую тревогу. Я вдруг почувствовал комок в горле. Она была чудовищем, но она была моей мамой. Она волновалась за меня, даже не подозревая, кем я стал. Даже не подозревая, что её сын... Я заставил себя улыбнуться. — Всё нормально, мам. Просто аппетита нет. Пройдёт. Она помолчала. Её дыра-рот открылась и закрылась — влажное чавканье, которое когда-то вызывало у меня рвотный рефлекс. Теперь — просто фоновый шум. — В школе что-то случилось? — спросила она. — Ты сам не свой с тех пор, как переехали. — Всё хорошо. Правда. Она не поверила. Я видел это по тому, как её глаза сузились — все три одновременно, — и по тому, как она задержала на мне взгляд дольше обычного. Но она не стала давить. Она никогда не давила — в этом мы с ней были похожи. — Чай на столе, — сказала она и отвернулась к плите. Я взял кружку. Чай был горячим, и пар от него поднимался густой, маслянистый. Я сделал глоток. Вкус был... никаким. Не противным — просто отсутствующим. Как будто я пил горячую воду с каким-то отдалённым химическим послевкусием. Мой язык больше не различал оттенков — только крайности. Либо отвратительно, либо съедобно. Либо гниль, либо плоть. — Ты просто становишься разборчивым, — заметил Голос. — Как гурман. Зачем тратить время на дешёвые закуски, когда можно подождать основного блюда? — Заткнись, — подумал я. — Но ты же знаешь, что я прав. Он замолчал. Я допил чай и вышел из кухни. В коридоре я столкнулся с Олей. Она выползла из своей комнаты — маленькое, розоватое существо с прозрачной кожицей, сквозь которую просвечивали внутренности. Её четыре щупальца, заменявшие руки, были прижаты к груди. На голове — вместо волос — мягкие выросты, похожие на мох, которые трепетали при каждом её шаге. Она была босиком, и её крошечные ступни оставляли на полу влажные следы — не воду, а что-то более вязкое, что испарялось через пару секунд. — Тоша, — прохлюпала она. Её рот — маленькая круглая дырка на месте лица — издавал звуки, похожие на бульканье воды в трубе. — Ты сегодня вечером дома будешь? — Да, а что? — Просто спросила, — она замялась. Её моховые выросты встопорщились. — Ты в последнее время поздно приходишь. И пахнешь странно. Я замер. — Как пахну? — Как лес, — сказала она. — Как старый лес. Мокрый. И ещё чем-то... — она замолчала, подбирая слово, — ...сладким. — Сладким, — повторил Голос и тихо, почти неслышно рассмеялся. Я присел на корточки перед Олей. Её маленькие чёрные глазки смотрели на меня снизу вверх. В них был страх — не ужас, а тот особый детский страх, когда ребёнок чувствует, что что-то не так, но не понимает, что именно. Как собака, которая воет перед землетрясением. — Оль, со мной всё нормально, — сказал я. Мой голос звучал мягко. По-человечески. — Просто в школе много дел. И лес... я там просто гуляю. Мне нравится лес. — Тебе? — она наклонила голову набок. — Ты же боялся леса. Когда мы приехали, ты даже в окно на него смотреть не хотел. Я не нашёлся, что ответить. Потому что она была права. Когда мы только приехали, лес пугал меня до дрожи. Теперь он... тянул. Как магнит. Как зов. — Люди меняются, — сказал я наконец. Оля посмотрела на меня ещё секунду, потом кивнула — её моховые выросты качнулись вперёд-назад — и прошмыгнула в ванную. Дверь закрылась за ней с влажным чмоканьем. Я выпрямился. В коридоре было тихо. Только стены едва заметно вибрировали — как будто дом прислушивался к нашему разговору. --- На улице шёл снег. Мясной снег — серовато-розовый, похожий на хлопья застывшего жира. Он падал с неба медленно, лениво, и оседал на всём — на деревьях, на заборах, на моих плечах. Я шёл по тропинке к школе, и снег под моими ногами не скрипел — он чавкал. Влажно, мягко, как будто я ступал по чему-то живому. Что ж, возможно, так оно и было. Я думал о словах Оли. «Ты пахнешь странно». Она не первая, кто это заметил. Вчера в школе Рома Пятифанов, проходя мимо, вдруг остановился и принюхался — его отвратительная дыра-нос расширилась, втягивая воздух. «От тебя, Петров, чем-то пахнет, — проскрежетал он. — Как от старого мяса. Ты чё, не моешься?» Я ничего не ответил. Но вечером, дома, я долго тёр себя мочалкой в ванной, пока кожа не стала красной. Запах не уходил. Он шёл не снаружи — изнутри. Из пор. Из дыхания. Из самой моей сути. — Это запах здоровья, — заметил Голос. — Хищник должен пахнуть хищником. Иначе добыча не будет бояться. — Я не хочу, чтобы меня боялись. — Неправда. Ты хочешь, чтобы боялись все, кроме неё. Я не ответил. Потому что он был прав. Или мне казалось, что он был прав. Теперь я уже не всегда мог отличить его мысли от своих. Дорога до школы занимала минут двадцать. Я знал каждый поворот этой тропинки — сначала мимо старого колодца, потом через мостик над ручьём (ручей был покрыт не льдом, а какой-то желатиновой массой, которая дрожала под ветром), потом вдоль забора из костяных пластин, за которым жили чьи-то свиньи. Сегодня всё выглядело иначе. Нет, не иначе — просто я смотрел по-другому. Деревья вдоль тропинки были голыми — для нормальных людей. Для меня они были покрыты чем-то вроде засохшей кожи, которая шелушилась и опадала при порывах ветра. Обнажая под собой красноватую, блестящую поверхность. Как будто деревья линяли. Как будто они сбрасывали старую плоть, чтобы вырастить новую. Я остановился и протянул руку к стволу ближайшего дерева. Коснулся его. На ощупь — тёплый. Влажный. Под моими пальцами кора-кожа подалась, как резина. Я надавил сильнее — и из трещины выступила капля тёмной жидкости. Густой, как смола, но без запаха. Я поднёс палец к лицу, разглядывая её. Жидкость медленно стекла по фаланге и упала в снег. Там, где она упала, снег зашипел и протаял до самой земли. — Не всё в этом мире ядовито для тебя, — сказал Голос. — Кое-что — наоборот. — Что это значит? — Деревья тебя узнают. Лес тебя узнаёт. Ты теперь часть этого. Я отдёрнул руку. Вытер палец о штаны. Пошёл дальше. Но краем глаза я заметил, что дерево, которого я коснулся, дрожит. Мелко, едва заметно — как лошадь, сгоняющая муху. --- У школы стоял милицейский УАЗ. Старый, синий, с облупившейся краской. Он был припаркован прямо у входа, и из его выхлопной трубы поднимался густой, чёрный дым. Я прочитал надпись на борту: «МИЛИЦИЯ» — буквы были белыми, но выцветшими, как будто их долго терли наждаком. Значит, Тихонов всё ещё здесь. Значит, поиски продолжаются. Я зашёл в раздевалку. Она была полна — монстры всех размеров и форм толкались, переодевались, издавали свои обычные звуки. Я пробрался к своему месту, стараясь никого не задеть. Стараясь не вдыхать слишком глубоко — потому что здесь, в замкнутом пространстве, запах многих тел сливался в одну тошнотворную симфонию, от которой у меня кружилась голова. И всё же — среди этой какофонии — я различил один запах, который был... не то чтобы приятным, но интересным. Пряным. Как запах дичи, которую подстрелили и оставили висеть в прохладном месте на пару дней. Он шёл откуда-то справа. Я повернул голову — Рома Пятифанов. Он вешал свою куртку и говорил что-то Бяше, который стоял рядом. Его бугристая туша колыхалась, пузыри на коже лопались и затягивались снова. От него пахло потом, страхом и ещё чем-то — тем, что заставило мои ноздри расшириться. — Хороший запах, — заметил Голос. — Здоровый. Молодой. Не то что тот, прошлый — тухлятина. Этот ещё живой. — Я не хочу его есть. — Конечно, не хочешь. Ты же не животное. Ты просто отметил — для себя, на будущее. Как коллекционер, который увидел редкий экземпляр. Я отвернулся. Поднялся на второй этаж. Вошёл в класс. Пустая парта Семёна была на своём месте — четвёртая во втором ряду. Я проходил мимо неё каждый день, и каждый день заставлял себя не смотреть. Но сегодня я посмотрел. Парта была сухой. Не просто сухой — вылизанной до блеска. В то время как все остальные парты были покрыты тонким слоем слизи, которая сочилась из мясных стен и оседала на всём, парта Семёна сияла, как новенькая. Ни пылинки. Ни волоска. Как будто кто-то тщательно вытер её. Или вылизал. Я провёл по ней пальцем. Сухо. Гладко. Даже запах — обычный запах класса, смесь гнили и мела — здесь отсутствовал. Только лёгкий, едва уловимый аромат... черники? Или мне показалось. — Кто-то прибрался, — сказал Голос. В его тоне слышалось удовлетворение. — Аккуратный, должно быть. Очень аккуратный. Я сел за свою парту. Достал учебники. Урок начался, и Лилия Павловна — её высокая фигура, покрытая пульсирующими трубками, — поплыла к доске, оставляя за собой влажный след. Она начала объяснять новую тему, но я не слушал. Я смотрел в окно. За окном был лес. Чёрный, заснеженный, прекрасный. Он стоял на горизонте, как стена, и его край был неровным, изломанным — как строка на кардиограмме. Я смотрел на него и думал о том, что он зовёт меня. Не словами — чем-то глубже. Чем-то, что резонировало с той штукой внутри меня, которая проснулась после первого укуса. — Петров! — проскрежетала Лилия Павловна. Я вздрогнул. — Ты меня слышишь? Я спросила, ты решил задачу? Я опустил глаза на тетрадь. Пустая страница. Я не написал ни строчки. — Извините, — сказал я. — Я отвлёкся. — Соберись, — отрезала она, но её голос был не злым — скорее усталым. Она тоже была вымотана. Я заметил, что её многочисленные глаза двигаются медленнее обычного, а один из них вообще был прикрыт полупрозрачной мембраной. — У тебя сейчас трудное время. Я понимаю. Но учёба не ждёт. Трудное время. Она имела в виду Катю — она думала, что я переживаю из-за неё. Отчасти так и было. Но только отчасти. Я взял ручку и начал решать задачу. Рука двигалась машинально. Цифры, формулы, знаки. Я не думал о том, что пишу, — просто позволял руке делать свою работу. И только когда урок закончился и я захлопнул тетрадь, я заметил, что в углу страницы, рядом с решённым уравнением, кто-то нарисовал маленький рисунок. Уши. Клыки. Хвост. Детский рисунок. Такой, какие рисует Оля. Я не помнил, как его рисовал. Я вырвал страницу, скомкал и сунул в карман. Руки дрожали. — Тебе не нравится? — спросил Голос. — А по-моему, очень похоже. --- На второй перемене я вышел в коридор. Здесь было шумно — монстры всех мастей толкались, кричали, смеялись своими скрежещущими голосами. Я прислонился к стене и закрыл глаза. Стена за моей спиной была тёплой и мягкой. Она дышала. Я чувствовал, как она поднимается и опускается — медленно, ритмично, как грудь спящего. И вдруг — среди всего этого шума — я услышал знакомый голос. — Зайчик... Я открыл глаза. В дальнем конце коридора, там, где он сворачивал к спортзалу, стояла фигура. Маленькая, в меховой куртке, с лисьей маской на лице. Алиса. Она смотрела на меня сквозь толпу — и толпа как будто расступалась перед ней, сама того не замечая. — Эй, — сказал я, отлепляясь от стены. — Эй! Я пошёл к ней. Но коридор был длинным, и народу было много, и каждый шаг давался с трудом, как будто я шёл сквозь воду. Алиса стояла и ждала. Её маска улыбалась — лисья улыбка, хитрая, острая. — Ты что здесь делаешь? — спросил я, подойдя ближе. — Тебя увидят. — Меня видят только те, кому я позволяю, — ответила она. Её голос звучал как всегда — звонко, с лёгкой насмешкой. — Ты, кажется, хотел поговорить? — Не здесь. — А где? В лесу? — она засмеялась. — Ты и так придёшь в лес. Ты всегда приходишь. Даже когда не хочешь. Даже когда спишь. — Что ты имеешь в виду? Вместо ответа она протянула руку и коснулась моей щеки. Её пальцы были холодными — не ледяными, а прохладными, как осенний ветер. Я вздрогнул, но не отстранился. — Ты меняешься, — сказала она тихо. — Уже почти. Совсем чуть-чуть осталось. — Осталось до чего? — До того, чтобы перестать спрашивать. Она отдёрнула руку, повернулась и пошла по коридору — в сторону выхода, в сторону леса. Я хотел пойти за ней, но чья-то рука — щупальце — схватила меня за плечо. — Петров, ты куда? Я обернулся. Полина. Она смотрела на меня с недоумением — её хоботки шевелились, глаза моргали. — Ты с кем разговаривал? — Ни с кем, — сказал я. — Я слышала твой голос. Ты стоял здесь и говорил. Я посмотрел в конец коридора. Там никого не было. Только стена, покрытая мясной плёнкой, и окно, за которым падал снег. — Тебе показалось, — сказал я. Полина помолчала. Её глаза изучали моё лицо с выражением, которое я не мог расшифровать. — Знаешь, Петров, — сказала она наконец, — ты реально странный. Раньше был просто тихий, а теперь... — она не договорила. Махнула щупальцем и ушла. Я снова посмотрел в конец коридора. На полу, там, где стояла Алиса, темнели лужицы — как будто кто-то наследил мокрыми ботинками. Две маленькие лужицы. И одна большая. Три пары следов. Людей вокруг было много. Кто угодно мог их оставить. --- После школы я пошёл в лес. Я не планировал этого. Я собирался домой — сделать уроки, порисовать, может быть, зайти к Кате. Но ноги сами свернули с тропинки. Один поворот, второй, третий — и вот я уже шёл между мясными стволами, вдыхая запах сырой земли и прелых листьев. Снег здесь был глубже, и он не чавкал — он скрипел. Почти как настоящий снег. Почти как в старом мире. Лес был тих. Не мёртв — именно тих. Как зверь, который затаился перед прыжком. Я шёл и слушал эту тишину, и она мне нравилась. Она была... уютной. Как одеяло. Как колыбельная. Я вышел на поляну, которую не узнал, хотя знал здесь каждое дерево. Поляна была круглой, идеально ровной, как будто её вырезали по линейке. Снег на ней был нетронут — ни следа, ни ямки. В центре поляны что-то лежало. Я подошёл ближе. Это был Медвежонок. Он лежал на боку, свернувшись калачиком, как спящий пёс. Его тело было покрыто засохшей кровью, которая пошла трещинами, как старая краска. Из трещин проглядывала чёрная, блестящая плоть. Его глаза — два бельма — были открыты и смотрели на меня. Из пасти свисало что-то длинное, похожее на корень, но корни не бывают такими розовыми на конце. — Ты долго, — сказал он. Его голос был низким, утробным, как камнепад. — Мы ждали. Я должен был испугаться. Должен был бежать. Но я стоял и смотрел на него, и единственной моей мыслью было: «Какой у него красивый мех». Не мех — засохшая корка. Но фактура... Я представил, как провожу по ней пальцами. Шершавая. Тёплая. — Ты меня знаешь? — спросил я. — Ты — это мы. Просто забыл. — Что значит — «мы»? Медвежонок медленно поднялся. Его движения были тяжёлыми, неуклюжими, но в них чувствовалась сила — огромная, сжатая сила, которая пока не находила выхода. Он встал на задние лапы и оказался выше меня на голову. Его бельма смотрели сверху вниз. — Мы — это лес, — сказал он. — Мы — это голод. Мы — это ты, когда ты перестаёшь притворяться. — Я не притворяюсь. — Притворяешься, — он протянул лапу. На лапе блеснул коготь — длинный, обломанный на конце. На когте было что-то тёмное, засохшее. — Ты притворяешься, что тебе не понравилось. Притворяешься, что ты не хочешь ещё. Притворяешься, что ты — это всё ещё ты. — Я — это я, — сказал я, но голос дрогнул. — Попробуй, — сказал Медвежонок и поднёс коготь к моему лицу. — Попробуй и узнаешь. Я смотрел на коготь. На тёмное пятно на нём. Оно пахло. Я не мог определить чем — слишком сложный букет. Железо. Соль. Что-то сладкое. Что-то живое — вернее, бывшее живым. Мой рот наполнился слюной. Я отшатнулся. Зажмурился. Когда открыл глаза — поляна была пуста. Снег лежал нетронутым покрывалом, и только мои следы тянулись от края поляны к её центру и обратно. Никаких медвежьих следов. Никаких следов вообще. Но запах остался. И слюна во рту — тоже. Я вытер губы рукавом. Рукав стал влажным. Я посмотрел на него — и увидел, что слюна была розоватой. Как будто я уже что-то пробовал. — Вкусно? — спросил Голос. Я не ответил. Я побежал домой. --- Ночь накрыла посёлок быстро — по-зимнему, без сумерек. Только что было серо, и вот уже темно, и только луна висит над лесом, как дыра в чёрной ткани. Я лежал в кровати и смотрел в потолок. Мясной потолок. Он всё так же вздымался и опускался, но теперь в его движениях мне чудилась насмешка. Как будто дом дышал чаще, чем нужно. Как будто он смеялся надо мной беззвучным, утробным смехом. Я закрыл глаза. Сон пришёл не сразу. Он подкрался, как хищник — мягко, на бархатных лапах. Сначала была просто темнота. Потом — ощущение падения. Потом — я стоял посреди леса. Это был не тот лес, который я знал. Не тот, по которому ходил каждый день. Этот лес был старше. Деревья в нём были не мясными — они были... правильными? Нормальными? Я забыл, как выглядят нормальные деревья. У этих стволы были белыми, как кость, и гладкими, как отполированная сталь. Ветви тянулись к небу, но на них не было листьев — только острые шипы, растущие прямо из коры. Снег под ногами был чёрным. Не грязным — именно чёрным, как уголь, и он не скрипел, не чавкал. Он просто был — бархатистый, мягкий, поглощающий звуки. Я пошёл вперёд. Куда — не знаю. Просто вперёд. Между белыми стволами, под чёрным небом, на котором не было луны. Только звёзды — мелкие, колючие, неестественно яркие. Впереди что-то мелькнуло. Я прибавил шаг. Потом побежал. Белые стволы мелькали мимо, сливаясь в одну сплошную стену, и вдруг — поляна. Круглая. Знакомая. Та самая, на которой сегодня лежал Медвежонок. Но теперь в центре поляны стоял не он. Там стоял Заяц. Он был высоким — выше меня на две головы. Гуманоидная фигура, но с непропорционально длинными ушами, которые свисали до плеч, как два старых шарфа. Его тело было покрыто мехом — белым, чистым, искрящимся в свете невидимой луны. Задние лапы были согнуты по-звериному, но передние — руки — были почти человеческими. Почти. Слишком длинные пальцы. Слишком много суставов. На нём был костюм. Старомодный, с иголочки — чёрный пиджак, белая рубашка, галстук-бабочка. Одежда сидела идеально, как будто была сшита специально для этого существа. В петлице пиджака торчал цветок — красный, как капля крови на белом снегу. Лицо Зайца было... дружелюбным. Это первое, о чём я подумал. Широкая улыбка — неестественно широкая, но не угрожающая. Большие глаза — чёрные, блестящие, как пуговицы. Усы, которые подрагивали при каждом его движении. Он выглядел как персонаж детского мультфильма. Как плюшевая игрушка, которую неожиданно увеличили до человеческого роста. — Антоша! — воскликнул он. Его голос был мягким, обволакивающим, как тёплое молоко с мёдом. — Наконец-то! Я уж думал, ты никогда не придёшь. — Ты кто? — спросил я. — Ну как же, — Заяц всплеснул руками. Жест был театральным, почти комичным. — Мы с тобой знакомы сто лет! Ты просто забыл. Все вы забываете. Это нормально. Это часть процесса. — Какого процесса? — Взросления, — Заяц улыбнулся ещё шире. Его улыбка занимала уже половину лица. — Ты становишься взрослым, Антоша. А взросление — это больно. Особенно такое, как у тебя. Он сделал шаг ко мне. Его движения были плавными, грациозными — не как у человека, а как у танцора. Или как у хищника, который играет с добычей. — Ты долго сдерживался, — сказал он. В его голосе прорезалась нотка — не то сочувствия, не то лёгкого нетерпения. — Я смотрел на тебя и думал: ну когда же? Когда ты перестанешь мучить себя? Когда ты поймёшь, что всё это — бессмысленно? — Что — «всё это»? — Твоя борьба, — Заяц вздохнул. — Твои терзания. Твои попытки быть «хорошим». Кому это нужно, Антоша? Кате? Ты думаешь, она оценит? Ты думаешь, она поймёт? — Не трогай Катю, — сказал я. Мой голос прозвучал твёрже, чем я ожидал. Заяц замер. Его улыбка на секунду дрогнула — как помеха на экране телевизора. Потом вернулась, но стала чуть уже. — Катя, Катя, Катя, — протянул он. — Ты так за неё цепляешься. Как за спасательный круг. Но знаешь, в чём проблема спасательных кругов? Они держат тебя на поверхности, но не дают плыть. Ты топчешься на месте, Антоша. А глубина — вот она, совсем рядом. И в глубине тепло. В глубине никто не мешает. В глубине ты можешь быть собой. — Я — это я. А ты — непонятно кто. — Неправда, — Заяц присел на корточки передо мной. Теперь его лицо было на одном уровне с моим. Его чёрные глаза смотрели в мои, и в их глубине что-то шевелилось. — Ты знаешь, кто я. Ты просто боишься признаться. Я — это ты. Тот ты, который устал. Тот ты, который хочет просто быть сытым. Тот ты, который понимает: вся эта мораль, все эти правила — они для людей. А ты уже не совсем человек, Антоша. Ты сам знаешь. — Я человек, — сказал я, но голос дрогнул. — Конечно, — Заяц погладил меня по голове. Его пальцы были мягкими, но когти на их кончиках — острыми. — Конечно, человек. Просто... немножко другой. Немножко голодный. Немножко злой. И это нормально. Это естественно. Ты же не виноват, что мир такой. Ты просто адаптируешься. Он говорил мягко, вкрадчиво, и его слова были как тёплая вода — обволакивали, убаюкивали, проникали внутрь. Я чувствовал, как моё сопротивление слабеет. Как мои плечи опускаются. Как дыхание становится ровнее. — Вот так, — прошептал Заяц. — Вот так, мой хороший. Расслабься. Ты так долго держался. Ты так устал. Я вижу. Я всё вижу. Он замолчал. Тишина на поляне была абсолютной. Даже ветер стих. Даже деревья перестали скрипеть. Только я и он — два существа посреди чёрного снега. А потом он засмеялся. Сначала — тихо. Как будто вспомнил что-то забавное. Потом — громче. Его смех был мягким, переливчатым, как колокольчик. Но что-то в нём было не так. Что-то в его тоне. Слишком высокий. Слишком долгий. Слишком... безумный. — А знаешь, что самое смешное? — сказал он сквозь смех. — Ты ведь действительно веришь. Во всё это. В искупление. В прощение. В то, что однажды проснёшься — и всё будет как раньше. Что Катя возьмёт тебя за руку, и мир снова станет нормальным. Что ты сможешь забыть вкус. Он перестал смеяться. Резко. Как выключили радио. — Не сможешь, — сказал он. Его голос стал ниже. Жёстче. — Ты уже попробовал. И тебе понравилось. Ты можешь врать себе сколько угодно — ты можешь плакать по ночам, молиться, писать свои жалкие дневники, — но ты знаешь правду. Ты ЗНАЕШЬ. Его улыбка изменилась. Она стала шире — невозможно широкой, до ушей, до самых ушей, которые теперь стояли торчком, как две антенны. Его рот растянулся, обнажая зубы — не кроличьи резцы, а ряды острых, треугольных, акульих зубов, уходящих вглубь глотки. — Ты ЗНАЕШЬ, — повторил он, и его голос стал похож на скрежет металла. — Ты знаешь, что ты — МОЙ. Ты всегда был моим. С самого первого дня. С самого первого укуса. Ты — ЗАЙЧИК. Мой Зайчик. МОЙ. Он прыгнул. Я не успел даже вскрикнуть — его тело метнулось ко мне быстрее, чем я мог моргнуть. Его лапы сомкнулись на моих плечах, и я почувствовал, как когти прорывают ткань куртки, впиваются в кожу. Его лицо было прямо перед моим — искажённое, безумное, с выпученными глазами, в которых не осталось ничего от прежней мягкости. Только голод. Только ярость. Только бесконечная, чёрная, ледяная пустота. — ТЫ БУДЕШЬ ЕСТЬ, — прошипел он мне в лицо, и его дыхание пахло кровью. — ТЫ БУДЕШЬ ЕСТЬ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ — ЭТО Я. А Я ВСЕГДА ГОЛОДЕН. Я закричал. И проснулся. Моя комната. Мясной потолок. Луна в окне. Я сидел на кровати, вцепившись в одеяло так сильно, что побелели костяшки. Дыхание рвалось из груди с хрипом. Сердце колотилось так, что я чувствовал его пульсацию в висках, в кончиках пальцев, в корнях зубов. Я поднял руки. Они дрожали. На тыльной стороне левой ладони — четыре параллельные царапины. Свежие. Из них сочилась кровь. Я посмотрел на подушку. На ней, в том месте, где только что лежала моя голова, темнело пятно. Не слюна. Не пот. Что-то густое, красноватое, с мелкими волокнами. Я встал. Подошёл к окну. За стеклом, на подоконнике, сидела сова. Белая, с серебристыми перьями. Она смотрела на меня круглыми, немигающими глазами. В клюве она держала что-то маленькое, тёмное. Похожее на палец. — Ты видела? — прошептал я. Сова моргнула. Медленно, по очереди — сначала одним глазом, потом другим. Потом расправила крылья и улетела в ночь. Только перо осталось лежать на подоконнике — маленькое, серое, настоящее. Я открыл окно. Морозный воздух ворвался в комнату. Я взял перо. Оно было мягким. Тёплым. Как будто птица только что сидела здесь, живая, настоящая, и смотрела на меня. Я положил перо на стол. Лёг обратно в кровать. Укрылся одеялом. Закрыл глаза. Спать больше не хотелось. --- Утром пера на столе не было. Но на том месте, где оно лежало, остались три параллельные царапины. Как от когтей. Я провёл по ним пальцем. Дерево было расщеплено — глубоко, до самой сердцевины. В кухне мать-монстр готовила завтрак. Оля-монстр сидела за столом и рисовала что-то в своём альбоме. Когда я вошёл, она быстро захлопнула его и прижала к груди. Но я успел заметить рисунок. Чёрный карандаш. Белый лист. Длинные уши. Клыки. Хвост. — Доброе утро, — сказал я. — Доброе, — прохлюпала Оля и спрятала альбом под стол.
28 Нравится 34 Отзывы 8 В сборник