Ансамбль Веселые ребята – В последний раз
Москва, ноябрь 2003
Несчастный случай – так сказал отец. Он настаивал, чтобы в официальном свидетельстве о смерти, которое выдают в ЗАГСе на основе патологоанатомического заключения, так и написали: “несчастный случай”. Григорий даже думал воздействовать на сотрудников ЗАГСа через свои старые милицейские связи, но понимал, что придется рассказывать людям о том, как на самом деле умерла Ирина, и плакаться о помощи. Этого он делать категорически не хотел. В гербовом документе прописали причину смерти “Х61 Преднамеренное самоотравление и воздействие противосудорожными, седативными, снотворными, противопаркинсоническими и психотропными средствами” и сверху заклеймили синей печатью, которую Григорий случайно смазал скраю пальцем, пока она была еще свежая. Всё это – и смазанная печать, и мелкий шрифт, которым расписывали расшифровку причины смерти на последней чертовой бумажке в жизни Ирины Розановой – выглядело дефективно и уродливо. Код в свидетельстве о смерти был проблемой. По законам русской православной церкви самоубийц не отпевают: наложить на себя руки означает отказаться от жизни, высшего Божьего дара, который только может быть послан человеку, и считается тягчайшим смертным грехом. Тут связи Григория все же оказались на пользу: через несколько рукопожатий он нашел священника, согласившегося помочь – за нехилое денежное пожертвование церкви, при которой тот служил, что иронично, в долларах и из того запаса валюты, который несколько лет назад, вопреки запретам Григория, накопила Ирина. Она была слишком молодой, чтобы рассказывать родственникам о том, какие похороны хотела бы для себя устроить; это, все же, удел пожилых, которые еще при жизни готовятся ко смерти – копят деньги на место на кладбище, дорогой гроб и хорошие поминки. Илья впервые задумался о том, а как мама хотела бы быть похороненной? Были ли у нее такие мысли, когда она медленно умирала от отравления, чтобы отвлечь мечущиеся в агонии мысли и чтобы не было так мучительно больно? Представляла ли она себе холмик собственной могилы, на которой стоят два прислоненных к кресту похоронных венка с черными лентами по бокам? Венки постепенно выцветают и осыпаются: на них палит жаркое июльское солнце, их треплют суровые февральские вьюги. Деревянный крест сменяется на плиту из черного гранита. Какой гроб она бы выбрала – из ясеня или дуба? В какую одежду она хотела бы быть облаченной? Какую бы фотографию она выбрала для своего памятника? Выбрали ту, что стояла на тумбочке возле ее кровати. Григорий отправил Илью в типографию в соседнем районе, чтобы сделать хорошую копию снимка и заламинировать ее – повесят на деревянный крест, а с оригинала фотографии потом сделают красивую гравюру, уже когда поставят каменный памятник, где-то через полгода, как закончится зима. Похороны начались рано утром третьего дня. В 7 утра к моргу подъехал черный катафалк “Волга” – видно, что начищенный перед выездом, но уже заляпанный ноябрьской грязью из-под колес. Людей было не очень много. Отец, Илья и Алексей, тетя Лена, лучшая подруга мамы, – на ее припухших от слез веках отпечатался глубокий след пустоты. К самому началу приехала семья Ветровых: Геннадий, его жена и их дочь Светлана; кто-то из более дальних родственников, друзей и знакомых семьи приехал позже, в церковь. Отпевание проходило в небольшой подмосковной церквушке, до которой они добирались около часа. Григорий сказал тете Лене: “Присмотри за детьми”, посадил всех в черную Газель, а сам поехал вместе с водителем в катафалке. Илья порывался поехать вместе с ним, даже, сам от себя того не ожидав, заплакал и закричал у входа в морг, но быстро прекратил, получив в ответ только тяжелый, как каменная стена, молчаливый взгляд отца. По указу Григория Розанова плакать было нельзя, ни сейчас, ни после. Даже несмотря на то, что двенадцатилетний мальчик вот-вот похоронит собственную мать. По классическим православным устоям отпевание обычно проходило около часа; в случае с Ириной Розановой управились меньше чем за полчаса – такое было условие священника, который рискнул, по его словам, своей репутацией в тесном подмосковном городке ради того, чтобы оказать семье такую прискорбную услугу. После заунывного отпевания, гулким эхом растекающегося по расписным сводам церкви, люди по одному подходили к открытому гробу, повернутому головой к алтарю: каждому нужно было наклониться и поцеловать покойницу в покрытый расшитым венчиком лоб. Илья впервые после того злосчастного вечера увидел лицо матери: в морге ее немного подкрасили, добавив на щеки неуместный розоватый румянец. Ее глаза были плотно сомкнуты, тонкие русые брови, казалось, выглядели приподнятыми. Все ее лицо, белое с каким-то непривычным синеватым оттенком, выглядело так, будто его с силой натянули на череп, как будто она была чему-то сильно удивлена, пока крепко спала. Русые кудри обрамляли ее плоские щеки – волосы были единственным, что до сих пор смотрелось живым, наполненным жизнью; тело вдруг стало казаться на четверть более миниатюрным, чем раньше, особенно ее крохотная тонкая талия, заключенная в белоснежную хлопковую блузку. Руки были аккуратно сложены на животе, пальчик к пальчику. Нельзя плакать, повторял он про себя, мама, я обещаю, что не буду плакать. Как сильно он бы хотел сказать это вслух! Разбудить ее своим лепечущим тонким голоском, как когда-то в раннем детстве, когда он прибегал к ее кровати, пока Ирина еще спала, и будил, чтобы поскорее идти вместе завтракать и пить утренний сладкий чай. Мама быстро просыпалась, и они еще несколько минут лежали вместе – ее руки были удивительно мягкими и теплыми, нагретыми постепенно уходящим сном. Илья стоял у открытого гроба дольше всех остальных, в последний раз глядя на маму. В глазах не было слез, в голове не было мыслей, вокруг не существовало ни звуков, ни воздуха, и церкви этой тоже, наверное, не было. Всё вокруг замедлилось, почти обездвижилось, даже недобрый холодный ветер поздней осени сжалился над ним, перестав колотиться в грязные церковные окна. Илья накрыл ладонью место на своей груди, под ключицами: под слоями его одежды покоился золотой крестик, который носила Ирина, сколько сын её помнил. Гроб несли по кладбищенской дороге вчетвером: Григорий и Геннадий Ветров спереди, Алексей и Илья сзади. После них шли Светлана, ее мать и тетя Лена, в их руках были живые красные гвоздики, завернутые в газеты от холода, и большие похоронные венки с черными лентами. Илья ступал аккуратно, чувствуя, как под подошвами ботинок – то у него самого, то у брата справа, то у мужчин спереди – расплывается размокший от долгих ноябрьских дождей грунт. Ночью прихватили небольшие заморозки, но дорога была все еще пропитана влагой, и серо-коричневая скользкая грязь налипала на их обувь. Илья опасался, что кто-то из них поскользнется и упадет, поэтому вцепился пальцами в ребро деревянного лакового гроба, как если бы это помогло ему чувствовать себя более устойчиво. Дорога вела вглубь кладбища, в ту его часть, которая не принадлежала церкви: они шли вдоль огороженного погоста, усеянного бесконечными рядами одинаковых могил, и свежих, и заброшенных. Между некоторыми могилами стояли грустные облезшие березы; на их ветвях кое-где виднелись редкие сухие листочки. Желтые сухие листочки ворошил ветер, как будто береза махала кому-то вслед носовым платком. Сотрудники кладбища, их было трое, поприветствовали Григория за руку и отдали ему честь, потом резко, одним слаженным движением перехватили гроб и опустили его на стропы, натянутые поверх свежевырытой могилы. Сейчас в эту прямоугольную дырку в промерзающей земле положат гроб, и его мама навсегда останется под землей в этом большом, непропорционально массивном относительно ее хрупкого тела, лакированном ящике. Григорий взял с кучки земли рядом с могилой горсть черного грунта и кинул вниз, на деревянную крышку. Комья земли приземлились с коротким глухим стуком. Это действие повторили за ним все по очереди, по степени родства и возраста: сначала Алексей, потом Илья, тетя Лена, потом Геннадий и его жена и дочь, потом все остальные. Из-за спин сыновей Розановых доносились женский плач и причитания кого-то из теток, с которыми Илья был едва знаком: Ох, Ирочка. Господи, Ирочка, за что же ты так с нами? С нами? – мысленно повторил Илья. В его голове этот вопрос звучал иначе: за что же ты так с собой, Ирочка? Ответов он не находил; про эти ответы было страшно даже думать, но мысли о причинах, следствиях и том, как со всем этим жить дальше, тянулись к его голове, как тонкие черные щупальца неведомого подводного зверя. Установили венки и прислонили к деревянному кресту, стоящему в изголовье могилы; холмик засыпали рыжеватым песком, на который выложили свежесрезанные еловые лапы, похожие на те, под которыми Илье нравилось лежать дома, под Новый год, когда домой приносили елку. Запах от них исходил очень похожий, но тут же смешивался с затхлым, сладковатым запахом кладбищенской земли. Женщины, не сговариваясь, подошли к могилке, чтобы выложить поверх елового лапника красные гвоздики – через несколько минут песчаный холмик стал похож на цветущую клумбу. Единственный цветной островок среди покрытых бурыми сухими листями могилок. Илья поднял глаза в серое, как свинец, небо, затянутое слоем рваных облаков. Между верхушками берез и редких, почерневших от прожитых лет елок летали вороны, переговариваясь друг с другом на одним им известный лад. Григорий что-то сказал остальным присутствующим – Илья не слышал и не слушал – и канцелярской кнопкой прикрепил заламинированную фотографию Ирины к деревянному кресту. На плечи и взлохмаченные ветром кудри Ильи приземлились колючие мелкие снежинки. Пошел первый в этом году снег.***
Поминки проходили в доме Розановых. Илья помогал женщинам накрывать стол, не понимая толком, зачем они все это делают. Ели молча; кто-то порой прерывал тишину, чтобы рассказать о своих воспоминаниях об Ирине, которые приходили в голову. В основном, говорили, что она была очень красивой и доброй, что прекрасно шутила и умела ко всему относиться с юмором, даже в самые непростые времена. Кто-то из гостей на поминках подметил, что она готовила один из лучших борщей в его жизни. Прозвучал смех – добрый, недолгий, но Илья, услышав его, вздрогнул и посмотрел на провинившегося гостя с холодной злобой, будто пытаясь наказать взглядом за этот неуместный смешок. На мамином пианино, рядом с перетянутой черной лентой фотографией Ирины, стояла рюмка водки, накрытая кусочком ржаного хлеба. Звенели вилки и ножи, люди жевали – кто-то с аппетитом, кто-то неохотно возил приборами по тарелке. Григорий молчал и за все это время не проронил ни слова. Сидящая рядом с Ильей тетя Лена то и дело подкладывала на его тарелку кусочки вареной картошки с укропом, квашеную капусту и куриную ножку, но Илья не мог откусить и куска. Так раньше делала мама, и больше ее нет. Сегодня ее похоронили. Чья это была вина? Мог ли этот веселый кучерявый мальчишка быть виноватым в смерти матери? Мог ли он сделать что-то, чтобы этого не случилось? Пропустить тренировку или не задержаться с сокомандниками после нее, чтобы подбодрить друг друга перед скорыми соревнованиями? Вернуться домой хотя бы ненадолго раньше, чтобы раньше вызвать скорую или чтобы застать маму, когда она еще готовила последний ужин для своей семьи? Мог ли быть виноват старший брат, Алексей, который после поступления в милицейское училище толком не появлялся дома? А ведь мог бы поехать после учебы не к своим дружкам-наркоманам, а домой, и найти маму на несколько часов раньше. Он тоже мог бы ее спасти. Отец мог бы не уезжать в баню с бывшими сослуживцами, чтобы пить там водку и лениво рыбачить на речке. Он лучше всех знал, что происходило с мамой долгие месяцы до того дня. Он мог бы быть рядом, он мог бы быть лучшим мужем, он мог бы не ругаться с ней и никогда в жизни не поднимать на нее руку. Так кто из них был виноват? Илья потянулся к маминому крестику на своей груди, который, он даже сейчас это понимал, будет носить всю свою жизнь – как символ и как память о моменте, когда пришлось резко, в одну секунду, повзрослеть. Пришлось находить в себе силы осмыслить то, о чем ребенок двенадцати лет не должен даже и думать. Илье была знакома концепция вины, но на ничтожных в сравнении с этим уровнях: когда разбил любимую бабушкину вазу и попытался склеить ее канцелярским клеем, и пришлось извиняться; когда сдуру нагрубил отцу и получил за это ремня; когда сказал маме, что вернешься домой к ужину, а вернулся на полтора часа позже, потому что загулялся во дворе и потерял счет времени, а она волновалась и не находила себе места. Оказалось, что можно быть виноватым за то, что человека больше нет. Её присутствие было единственным, что могло создать в доме тепло. Сейчас было холодно – и завтра будет, и послезавтра, и месяцы спустя. Температура в их квартире близилась к нулю, как и число диалогов между отцом и братьями. Никто ничего не объяснял и ничего никому не говорил, как будто бы ничего и не случилось.