Волк в овечьей шкуре.

Горячая работа
NC-21
В процессе
42
1
автор
Размер:
планируется Миди, написано 26 страниц, 10 357 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
42 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Его называли Отшельником

Настройки
Примечания:
      Знакомое лицо.              Запах - тоже.              Запекшаяся кровь, хлорная известь, смола и порох.              Он забивается на подкорку мозга, чешет что-то глубоко в горле, так, что чихать страшно хочется, и нюхать больше, узнавая, касаясь горячей кожи кончиком носа. Запах приятный — от него натягиваются нервы до треска, и кружится голова, он вызывает странную ностальгию, радость и аппетит. Хочется провалиться к нему, прижаться ближе, упасть в раскрытый проем двери, но что-то мешает.              Что-то держит на улице, заставляя сильнее натягивать на лицо испачканный капюшон, почти что до переносицы. Заставляет сутулиться, чтобы жар, гнездующийся в груди, не сбежал.              Картинка перед глазами мутная, смазанная, покрывается пятнами, рвется у полюсов. Видно чётко лишь перекошенное в удивлении, в попытке что-то сказать лицо. Видно, что Человек в дверном проеме держит ружье крепко, и пальцы его до бела сжимаются на стволе, когда эмоции начинают путаться, накладываться друг на друга, сбивая с толку. Запах тоже меняется — к сладости странной прибивается кислота.       Мир вокруг словно пропущен через фильтр замедленной съемки: вот Человек поднимает брови, и ставит оружие на предохранитель; вот отточенными движениями убирает его за спину, давая повиснуть на истершемся немного ремне. Человек говорит: много, заполошно, и его фразы отрывистые заглушает ужасный треск веток, и вой вьюги, и крик у стеночки черепа женским, раскатистым голосом. Человек говорит, но странный треск в глубине ушей повторяет:              Наконецнаконецнаконец-то!...              Заглушая его.       Загоняя в тупик и ужас, заставляя скомкано озираться. Мир переполнен: тревога рвет изогнутыми когтями лицо, жар обжигает пальцы, а он, этот высокий, бледный мужчина тянет руки широкие ближе, хватаясь за грудки свитера, липкого, мокрого, примерзшего к коже местами.       Это больно. До страшного больно: жар отливает от тела и превращается в хруст, поэтому окровавленные, разбитые, горячие пальцы ногтями сжимают его. Это больно — кожа лоскутами отходит там, где грязная шерсть примерзла, и, наверное, Человек понимает это, потому что вместо того, чтобы потянуть ещё, вырвав задушенный крик из онемевшей от холода глотки, его рука обвивает ласково сутулые плечи, и втягивает за собой в тепло.              Дверь хлопает, замок щелкает несколько раз, и вместе с этим — силы последние таят. Не хватает их ни на то чтобы лицо отвернуть, ни натянуть капюшон сильнее — остается терпеть, чувствуя на коже холодные пальцы, стягивающие мокрый от снега мех. Коридор этого дома широкий, короткий, совсем не такой, как там, откуда ему пришлось уйти, и светлый до странного — первое, что бросается в глаза. Второе — яркий румянец на белых почти щеках, потому что мороз успел покусать нос и щеки хозяина, и глаза, стеклянные, влажные, темные. Лицо смутно знакомо. Неприятно до озноба и ломоты.       Оно двигается, продолжая издавать звуки, которые никак не складываются в слова. Фокус размывается больше, держится на черных зрачках и бегающих перед глазами мушках. Видно на краю зрения: натягиваются мышцы на чужих очерченных скулах. Это высокий Бледный Человек улыбается, мягко, не так, как должен.              Коридор старого сруба продолжает вращаться бешено, мир разрывает от жара и колкой дрожи, а Человек смотрит на него жадно, брови ломает так, словно эмоцию подобрать не может, и говорит, впервые, отчетливо, громко:              — Миша, все хорошо? Что с тобой там случилось?              И его запах кружит усталую голову, и то, что пело тоненько у виска, замолкает. От тепла руки дрожат, и в глазах темнеет. Голос этот, человеческий, удивленный, полный эмоций и жизни, убаюкивает немного, и всё им сказанное кажется до странного правильным. Он словно на минуту, на размазанное мгновение забыл свое имя, и забыл, что ужасно устал. Но теперь, когда Человек держит его за плечи, кажется, трясет, и стягивает запачканную в бурых отметинах куртку, сидя на деревянном полу — внезапно всё до одури четко вспомнил.       Силы покидают уставшее тело, жар отливает от рук, и в запахе сосен, пороха, крови и хлорной извести покой наполняет разум, там, где голос женский оставил дыру.       Сон ложится плечи как тяжёлая, темная куртка, пропахшая смолами, и накрывает мягким чужим теплом. Больше не жарко, и не страшно совсем-совсем.       Мише в ту ночь кровь на белом снегу не снится.       

***

      Утро приходит с болью. Суставы ломит страшно, в рот будто песок насыпали, голова раскалывается надвое. Одеяло тяжелое, будто цементом набито, под ним ноги преют неприятно, и всё тело чешется хуже, чем когда батя клопов притащил. Пальцы едва сгибаются — почесаться выходит с трудом, и под ногти от этого забиваются странные корки.              Что за...?              Мысли плавают, усталость никак не хочет сходить, а в спальне слишком темно. Внутренние часы отстукивают двенадцать дня, но определить не выходит: штора слишком уж плотная, дальше собственного носа ни зги не видно. У него дома никогда так не бывало: чтоб штора не пропускала отражающийся от снега свет, и пахло не так совершенно, и одеяло было тоньше в разы, синтетическое, а не пуховое, давящее и жаркое. И подушка тоже не та.              Мысли давят на стенки черепа, воют паникой, сон мгновенно сходит к чертям, потому что это не его дом, черт возьми, совершенно точно, но тогда возникает вопрос.              А чей?              Глаза болят так, будто вчера он часами смотрел на солнце, и даже в темноте держать их открытыми даётся с трудом. Каждое движение отдается глубоко в груди гулом, каждый вдох расходится по телу волной тупой боли, как было в тот раз, когда у него ребро от удара в грудину треснуло. Запах железа, смолы и необработанного дерева навязчиво лезет в прямо в переполненный мозг, но сил думать об этом дольше попросту нет.              "Наверное, так пахнет местный хозяин" — мелькает в голове на секунду, и растворяется среди вороха других вопросительных мыслей.              Хочется есть.       Хочется потянуть забитую спину.       Хочется размять затёкшие мышцы.              Но сделать все это мешает тупая, навязчивая боль, и он просто смиряется — жмурится плотно, переворачивается на другой бок, замечая, как кровать, в отличие от его собственной, не издает ни звука под грузным телом.              Последняя внятная мысль: «Наверное, определили в хозяйскую спальню», — растворяется в небытие, и его не будят ни шаги, тихие, больше похожие на шорох из угла комнаты, ни продавившийся сбоку матрас. Сон накрывает плотно, не давая внешнему пробиться в его маленький мир, глушит все вопросы и все «хочу», но краем сознания всё же удается почувствовать ладонь, зарывшуюся в волосы, едва массирующую затылок, и чужое дыхание на ухо. Он говорит сам себе: «Мерещится,» — пока боль захватывает сознание, утомляет тело, и приносит покой.              «Это же точно была не твоя кровь, да?», — хриплое, довольное страшно, волнами расходится по сознанию. Звук чужого медового голоса тонет в мягкости нежной дремы...              ...После этого момента, четкого, внятного, осознанного до крайности, дни превращаются в череду странных слов, смешанных звуков, незнакомых вкусов и запахов. Конечно, иногда сознание возвращается — порой он открывает глаза и не видит цветных пятен перед зрачками. Пару часов может даже чувствовать тело, предплечья и ладони, аритмичное биение сердца.       Иногда — всё стирается в одну некрасивую, неудачную фотографию человека, заполнившего собой весь мир. На ней можно различить чьи-то глаза, натянутый край улыбки и тонкие пальцы, белизну кожи, размытый слегка силуэт. Можно выявить разрозненное пространство, чистые окна, леса темный провал. Всегда на ней есть что-то белое, будь то снег или только простыни.               Но в голове картинка не собирается, как ни крути.              Иногда в такие минуты осознанности удается почувствовать вкус. Обычно это кровь, соль, жирный бульон на губах. В дни получше — даже зацепить краем сознания, смазанно и неточно, текстуру. Дни всегда одинаковы: глаза жжет яркий свет, ловкие ладони касаются ребер, накладывая бинты, и подолгу задерживаются у сердца, а человек говорит, говорит бесконечно, иногда — сетуя на серость лица невольного пациента, обычно — насмешливо комментируя эту страшную дезориентацию. Он говорит:              «Тебе повезло, что ты мне так приглянулся», — или: «Такой хороший, послушный теперь. Зачем только лаял?».       Он говорит: «Какой же ты скучный,» — или: «Скоро мне надоест так играть.»              Он всегда говорит:              — Доброе утро, спящая красавица!              И это единственное, что удается запомнить действительно хорошо.              Тело теряет отсчет дней, внутренние часы бесчисленное количество раз сбиваются и переводятся, но этот человек — константа существования, настолько надежная, что иногда даже снится, что он когда-то его всё же знал. Так тянутся, вроде, недели; по факту — едва ли дни.              Поэтому когда сознание возвращается в полной мере, накрывая лавиной, когда воспоминания накатывают тяжело и неохотно, когда ногами и кончиками пальцев удается почувствовать, насколько мягка и тепла кровать, осознать границу не получается. И не хочется отвечать, слыша, как человек говорит что-то едкое, неуклонно скользя пальцами по руке. Белый шум внезапно превращается в вой ветра за окнами, гудение чайника далеко, и тихие голоса. Четкие, яркие, различимые. Белый шум превращается в звуки живого дома, и оттеняется голосом у виска:              — Нужно накормить тебя и отмываться. Уже начинает пахнуть. Эта гадость в волосах засохла, кажется, намертво, — но сил отвечать всё еще совсем нет. Соображать быстро тоже не получалось.              Обрывки вечера, когда нечто вынудило сюда прибиться, едва ли собирались в целое полотно в голове: в глазах была только кровь, море замерзшей крови, и белая пелена сугробов, доходивших до пояса. Хорошо отпечатался долгий путь через лес, и ветки, ударившие несколько раз по лицу, а еще — что-то темное, жадное, жалящее нутро. Немигающий взгляд. Холод широких ладоней.              Скользящие по ребрам тонкие пальцы, отдирающие свитер, примерзший намертво у груди...              Голос над головой продолжал мерно гудеть: расплывчатый, но приятный на слух, убаюкивающий практически. Только узнать его обладателя всё еще было трудно. Мысли плавали, рассыпались и собирались заново, растекались вязкими нитями в голове. Это был совершенно точно не Костя, его прокуренный бас он хорошо вспоминал и после страшнейших пьянок. И однозначно не один из его жильцов... Их всех пережрал кто-то из незамеченных, видно, гостей.              Голос расплывчато колыхал что-то в сердце, старое, почти что забытое, пока руки чужие приподнимали тело слегка над кроватью, держа как кота, подмышками, принуждая неровно сесть. Голос лез в темные щели памяти, туда, в дни, уже поддернутые дымкой, хоть и совершенно недавние. В безопасные, старые дни.              Он был на кого-то похож...       На кого-то...       Неправильного. Другого. Жуткого.              На кого-то... Кого нужно было бояться.              И избегать.              Голос цеплялся крюками за извилины мозга, вбивая в каждую колышки, и чертил непонятную, странную карту, рассказывая, как здорово было раньше, как приятно; когда вместо пустого взгляда была ядовитая колкость, когда можно было приходить вечерами и болтать о всяких безделицах. Голос карабкался выше, и выше, по префронтальной коре, и движения рук из четких превращались в оглаживающие, а сознание продолжало раскручивать этот клубок, пока вдруг не нашло...              Опасение.       Отвращение.       Ужас.              Этот голос должен был вызывать у него только лишь неприязнь. Этот голос внезапно обрел форму, и лицо — бледное, вытянутое, с неприятной улыбкой. Он обрел руки, и запах пороха, и широкие плечи, и рост.              Да, ужас от этой памяти встрепенулся, заставил сесть так резко, что все тело ниже шеи скрутило, и посмотреть на лицо человека, которое застыло смазанным кадром в голове, растворилось в дурмане гипотермии. Миша в жизни так не подрывался, кажется: даже в армии перед старшиной, даже дома, когда слышал разгневанные шаги отца. Мысли забегали одна быстрее другой.       Голос был знаком, хорошо знаком, он давил на рецепторы страха в мозгу аккуратными пальцами, он пробуждал ощущение загнанности, забытое накрепко и давно. Давление подскочило от резкого сдвига, кожа пораненная натянулась и заныла до белых пятен в глазах, но он должен был подтвердить, что обознался, это был вопрос буквально жизни и смерти.              Картина мира в голове дрогнула, хрустнула и рассыпалась к черту в мгновение.              Потому что на кровати всё-таки сидел он — этот бледный, высокий ублюдок, и улыбался довольно, как сытый кот.       Смазанные дни, проведенные в странной дреме, закончились, стерлись, как меловой развод, когда голос, не дававший никак покоя все эти маетные бессознательные минуты, с придыханием странным сказал:              — У тебя глаза красные.              Посмотрел как-то голодно, и засмеялся так, неприятно.       

***

      Они познакомились несколько... Месяцев, вроде, назад.              Хотя «познакомились» — слишком уж громкое слово.              В самом начале лета в их пригороде ни с того, ни с сего объявился новый жилец, так же внезапно, как и пропал предыдущий. Лесник.              Мише, так вышло, сразу он не понравился. Причин, на самом деле, для этого была масса. Загибая пальцы: бестактность, чрезмерное дружелюбие, излишнее любопытство, определенно гнилая внутренность. Это так, на вскидку, самое простое, что он перечислил потом уже соседу Косте, который слишком тепло принимал людей.       Новый сосед был подозрительным со всех сторон, в анфас и профиль, как ни верти. Начиная с того, что весь он был похож на натянутую струну и заканчивая тем, как этот явно не сельский, появившийся из ниоткуда жилец лоснился от доброжелательности, улыбаясь настолько белыми зубами, что в округе пугались все стоматологи. В нем была странной каждая морщина, каждая нитка сидящей мешком, слишком утепленной для города куртки. Такие обычно егери носят.       Заканчивали список доводов напоминания о том, что к ним много лет никто не переезжал: пригород был вымирающим сборищем маргиналов, да несчастных, одиноких до крайности бабушек.              И тут уже начиналась работа дедуктивной методы, следите за руками. Этот — приехал один, со всеми перезнакомился, кому-то родственником чьим-то представился, заявил, так сказать, во весь голос о своем намерении осесть на какое-то время. О себе ничего не сказал, только спрашивал. А теперь, подумайте и скажите: какой молодой в здравом уме бросит город с его возможностями?              Тот, который под категорию «здравый ум» не подходит.              Костя говорил — паранойя. Миша знал: такие люди ничего хорошего не сулили.              Он достаточно пожил, чтобы научиться отличать притворщиков и особей, которые потенциально попытаются тебя наебать. Это было почти подкожное, верное, стреляющее по нервам ощущение, которое трепыхалось тревогой, заходилось во весь голос рядом со слишком опасными людьми. Такое испытываешь, когда видишь бывшего авторитета, или улыбку цыгана, или, например, гадюку в своем дворе. Это чистый инстинкт, выработанный в борьбе за выживание, это что-то, переданное с молоком матери.              Видишь таких людей — доставай ружье.              Не спрашивай, не слушай, не жди, пока сами уйдут. Гони с порога, пока они не выкурили тебя из твоего же жилища. Захлопывай дверь, закрывай на замок, с глаз долой — из сердца вон. Не ведись на улыбку. Смотри только в глаза. Потому что только в глазах их — ложь, зависть, опасность и гнев похоронены.              Этому принципу все, кто пережил последние десять лет, должны были быть научены. Так ему когда-то казалось.              Но мир никогда не оправдывал ожиданий, и на одного умного человека приходилось с десяток идиотов, которым нужно на бумажечке признаки потенциально опасных граждан расписывать, да на лоб приклеивать. Это он за годы работы инженером тоже узнал невольно...       Наверное, отчасти поэтому Мишу и звали Отшельником. Человеческая тупость, вой, нытье и прочие прелести общения с подавляющим количеством соседей выматывали, в связи с чем его нежелание контактировать с людьми, как казалось, было совершенно ясно обозначено. Практически очерчено на земле линией рубежа, отмечено табличкой «не приближаться», «оставь надежду всяк сюда входящий», или что там еще пишут на частной собственности.              Он ведь, в конце концов, был достаточно убедительным человеком: даже «Свидетели Иеговы» быстро усвоили неписанные правила их захолустья, переходящие слухами, гласившие: «Не ходи к дому у самого края поля, никого хорошего там не найдешь».              И он очень был с ними согласен, этими слухами, после того, как Вера...       Не имеет значения.              В общем, да, этот бледный человек появился в их местах совершенно внезапно. И сразу же всем понравился, гад такой. У него была тихая поступь, белоснежная рубашка и дорогие часы; хороший словарный запас и беспрекословная вежливость. Была улыбочка эта натянутая постоянно и аккуратный вид. Был обезоруживающий лоск и готовность помочь любому.              Только вот Мишу он совершенно не обманул.       С первого взгляда на высокую, широкоплечую фигуру через тонкую преграду двери по нервам его пробежал острый, болезненный выстрел, поселивший под кожей недоверие и диссонанс. В мутном стекле глазка тогда он увидел опасного человека — слишком обманчиво ласкового. Слишком холеного и заботливого. Выслушал, конечно, странную чушь про то, что быть одному тяжело, про то, что Костя нового соседушку напрямую послал, и на этом всё — двери он не открыл, послал в пешее эротическое заочно. Первая встреча прошла так смазано, что не было ничего удивительного в том, как быстро она выпала из головы.       Такие вещи, как странные незнакомцы и новые соседи его в целом никогда не интересовали. Как и бывало обычно с людьми, неосторожно влезающими в его быт, отшельник быстро странного бледного незнакомца сдвинул на задний план. Да, тип неприятный, но вроде живет вообще где-то в лесу, хлеба-соли не просит, сидит, не отсвечивает. Чего о нем думать лишний раз?              Он в те дни почти и забыл, что их небольшое поселение пригрело гадюку в человеческой шкуре.              ...и, видит Бог, век бы не помнил. Только незнакомцу была явно противна такая стойкая неприязнь к своей сиятельной, до слепоты, блядь, персоне. Поэтому он пришел снова, когда никто этого не мог ожидать.       В первое воскресенье июня, ни свет ни заря, кажется, ещё до десяти часов. Он появился на пороге из ниоткуда, постучал четыре, с равными промежутками, раза, предусмотрительно закрыв ладонью глазок. Миша и подумать не мог, кто приперся в такой ранний час. Думалось, что это наверняка участковый опять пришел просить опохмел. Или, может, соседская курица снова в его двор прибежала. Да хоть Вадимыч опять проигрался и пришел до зарплаты просить — всякое бывает, мало ли, забыл человек, что здесь его посылают, вот и долбится в восемь утра в двери.       О том, что это новый жилец, Миша как-то не думал совсем. Этого странного до жути соседа он записал его в конченные, а не тупые, всё-таки. Поэтому и открыл сразу дверь нараспашку, не взяв ни ружье, ни приличную одежду, набрал в грудь побольше воздуха, чтобы начать отчитывать залетного гостя...              Поднял голову и застыл.              Гадюка стояла на его пороге, улыбалась лениво, прикрыв глаза, и руками в толстых тканевых перчатках сжимала сочащийся кровью пакет.       Слов было мало. Ещё меньше было понимания того, что происходит. И как человек, всю жизнь отработавший, пусть и инженером, но на простом советском подшипниковом заводе, отшельник смог сказать только:              — Это что за хуйня? — И ещё немного подумав, решил, как говорила Вера, обозначить проблему. — Ты чё приперся?              — Доброе утро, сосед! Я пришел извиниться за тот вечер. У нас как-то не задалось общение, а с соседями надо дружить. Вот и принес небольшой гостинец. Чтобы знакомство переписать.              — Ты время видел? Какие ещё гостинцы? Нахуя они мне от тебя?              — Видел. Сегодня чудесное утро... Тихое, солнечное. Не находишь? Замечательный день для охоты. Вот и принес трофей, — жидкость медленно стекала по белой поверхности пластика, капала на подгнившие доски крыльца. Отшельник смотрел на ладонь, крепко сжимавшую целлофан, и не мог никак осознать, что происходит, а этот псих продолжал говорить. — Ты показался мне приятным человеком, здесь таких мало. Поэтому захотелось исправить первое впечатление. Ломиться вечером было действительно совершенно невежливо. Тут, — он приподнял пакет выше, давая оценить, насколько здоровая туша в него укатана. — Глухарь. Деликатес! Я даже его зачистил, чтобы мороки не...              Внутри бодались желание закрыть руками лицо, и понимание, что делать этого нельзя ни в коем случае. Чуйка орала как резаная, внутренняя тревога ворошила внутренности до тошноты, но какая-то часть, подсознательная, животная, говорила, что опасность и хищника нужно встречать с широко раскрытыми глазами, поэтому он продолжал тупо смотреть в упор.       Хищник соловьем разливался о том, как виновато чувствовал себя за причиненные неудобства, и в каждом движении его лица скрывалась натянутая, едва заметная ложь. В какой-то момент этого стало много, и Миша не выдержал: руку перед собой выставил ладонью вперед, выпалил поспешно:       — Допустим! — И сосед замолчал. Улыбаться не перестал, но глазами сверкнул как-то странно, совершенно недовольный тем, что его посмели вдруг перебить. Хотелось поежиться, надеть штаны и взять, всё-таки, отцовское ружье. Закрыть дверь. Возможно, забаррикадироваться для верности тумбочкой. Что угодно, лишь бы век этого лица не видеть — холодного, отстраненного. Будто человек на пороге надел когда-то чужую кожу, натянутую, обветренную, а она возьми — и прирасти. А теперь вот хвастается, корчится, выплясывает, рассыпаясь в любезностях.Чуйка кричала: нужно это заканчивать. — Только с чего ты взял, что я хочу это исправлять?              — Ты похож на умного человека. Не хотелось бы с таким враждовать. Мы могли бы поговорить, может, между нами найдется что-нибудь общее...              — Ты похож на головную боль, которая мне не нужна. Кости хватает. Поэтому давай, собирай свои манатки и проваливай, не до тебя совсем.              Тишина повисла тяжестью между ними. Новый лесник смотрел пристально, и улыбка его с каждой секундой выглядела всё более фальшиво, будто завязки, к ушам пришитые, кто-то ослабил, и она начала спадать. Мурашки пробежали по позвоночнику, тревога в голове, та, которая по звуку поворота ключа определяла настроение отца, заверещала тащить ружье.              — Птичку всё же возьми. Не пропадать же ей, верно?              Что-то билось в истерике, сердце заходилось, и кровь стучала в ушах. Сосед улыбался, да, но ни йоты этой улыбки не доходило до глаз. «Да он же маньяк», — промелькнуло вдруг на задворках сознания, пока Миша смотрел на лицо человека, в котором не было ничего, кроме очевидной, затасканной лжи. Инстинкт говорил бежать и прятаться. Инстинкт говорил держать лицо кирпичом. Поэтому он сказал то, что казалось единственно верным:              — Себе оставь, — и захлопнул скрипящую дверь.              «Да, с глаз долой — из сердца вон», — он подумал в тот вечер, но потом инцидент повторился. И снова.              И снова.       Потому что новый жилец оказался упертым, навязчивым, и лез напролом, как танк. Улыбался, невинно хлопая глазками. На просьбу сходить подальше делал лицо кирпичом. Подлизывался всеми возможными способами, приносил сигареты и сладости, а в особенно гадкие дни — оставлял свежую, кровящую, теплую ещё дичь. Он оббивал порог его дома почти каждый божий день, встречал на крыльце «ненароком» под вечерок, болтал ни о чем, и даже когда его персону показательно игнорировали — сидел до последнего, штурмуя одинокую крепость у края поля. Говорил, что очень хотел общаться.       Говорил, что у них больше общего, чем может казаться.       Миша в те дни искренне думал, что его просто запугивают. Он знал, что Бледный — имя этого гада он не стал из принципа запоминать, и окрестил по первому запомнившемуся признаку, — в курсе о том, что его считают маньяком. Что жалуются под банку пива общим, теперь уж, друзьям. Что боятся почти до усрачки — сугубо на уровне инстинкта, и угрожают дать по морде вполне осмысленно, имея это в виду. Знал, и наверняка наслаждался, навязываясь.       Приходил в одно время, — падаль такая, — и в одни дни недели, выдерживая строгое расписание. Заполнял собой пустоту. Стоял на крыльце, если ему не открывали, со временем — стал «случайно» пересекаться в единственном на весь пригород магазине; маячил дома у Кости как раз в те дни, когда Мишу неожиданно звали в гости, и в конце концов... Стал константой.              Миша любовью к нему не воспылал, не подумайте. Просто привык мириться. Бледный был на его пороге почти каждый день: говорил в пустоту всякие глупости, о погоде и о политике; пытался не очевидно вывести на диалог. В одни дни у него это почти получалось, в другие — совершенно нет, но день за днем, за два месяца, проведенных почти бок о бок, Миша... К нему привык.       Не перестал бояться, конечно, и старался не оставаться слишком долго наедине. О личном не говорил, а всё, что вылезало — пытался прятать надежнее. Но он всё равно, всегда, постоянно был где-то вокруг, и на попытки оттолкнуть себя только сильнее навязывался. Поэтому конечно, Миша к нему привык.              И только потом, когда Солнце остыло, вспомнил, почему в первую встречу повесил на этого человека статус маньяка. Снова закрыл намертво хлипкую дверь...              ...И ничего этим не добился. Потому что единственную преграду между ним и ужасным, умирающим миром всё равно к чертям выбили, всех живых и надежных — загрызли, оставив зловонные органы и желтые кости.       Потому что Бледный сидел на своей же, очевидно, кровати, так близко, что его дыхание можно было почувствовать, и восхищенно скалился, смотря неотрывно в глаза. А Миша не мог ни слова сказать, ни придумать, что теперь делать. Он оказался в глупой ловушке: пришел в горячем бреду искать безопасность там, где её отродясь и не было, к тому, кому больше всего в прошлой жизни не доверял, и оказался в итоге заперт в маленькой клетке со страшным зверем.              Высокий бледный человек всё еще держал ладонь на его руке, сверлил чужое лицо пристальным, голодным взглядом, и, наверное, чувствовал, как громко бьется сердце в перемотанной бинтами груди. Улыбался хитро, неправильно, странно ласково, и тише, мягче, чем раньше, вслух проговаривал:              — Рад видеть, что ты очнулся.       
Примечания:
42 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)