***
Та же самая камера. Те же безликие, мертвенно-матовые стены, выкрашенные в цвет застоявшегося тумана, который, казалось, впитывал в себя любые звуки и надежды. Тот же холодный пол, выложенный изношенными композитными плитами, которые десятилетиями высасывали тепло из тел тех, кто был здесь заперт. Но тогда, в тени далекого прошлого, эта камера не казалась такой оглушительно пустой. Она была наполнена тяжелым, прерывистым дыханием и запахом дешевого антисептика. Маленький мальчик с копной непослушных, угольно-черных волос сидел в самом темном углу, почти сливаясь с тенями. Он отчаянно прижимался к костлявым коленям женщины, чьи руки, дрожащие от слабости, но все еще бесконечно нежные, обвивали его плечи. Женщина была измождена до предела; её кожа приобрела пугающую бледность, став почти прозрачной, словно пергамент, сквозь который отчетливо проступала тонкая сетка синеватых вен. Но её глаза... они не принадлежали сломленному человеку. В их глубине, за пеленой усталости, горел тихий, неугасимый огонь яростной решимости. Рядом, на узкой, пропахшей сыростью койке, тесно прижавшись друг к другу в поисках крохотной крупицы тепла, забылись тяжелым сном две девочки — старшие сестры мальчика. Их лица во сне были искажены гримасами тревоги, а пальцы судорожно сжимали края тонкого казенного одеяла. — Тише, Сереженька... тише, милый мой... — шепот матери был едва различим, он напоминал шелест сухой травы на ветру. Она мерно поглаживала его по голове, пытаясь унять дрожь, бившую его маленькое тело. Мальчику было не просто больно — он чувствовал, как его существование разрывается на куски. Его десны горели так, словно в них залили расплавленный свинец. Они распухли, налились тяжелой, пульсирующей кровью, которая то и дело проступала тонкими красными струйками в уголках рта. Он чувствовал странное, пугающее движение внутри челюсти: его обычные, молочные зубы начали шататься, вытесняемые чем-то гораздо более мощным, острым и совершенно чужим. Это было похоже на то, как сквозь мягкую почву пробиваются ростки хищного, ядовитого растения. — Больно, мам... мне очень больно... — всхлипнул он, зарываясь лицом в её поношенную одежду. Каждый удар сердца отдавался в челюсти резкой, электрической вспышкой. — Мамочка, я боюсь. Она не могла дать ему лекарств. В стерильном аду под названием Этельгард любые препараты, приносимые людьми в белых халатах, были лишь инструментами для новых экспериментов, приносящими лишь новые формы агонии. У неё не было ничего, кроме собственного голоса и этого ритма, заложенного в самой её крови. И она начала напевать. Тум-тум... та-та... тум... Её ладонь, сухая и горячая, начала ритмично, с метрономической точностью похлопывать его по плечу, создавая своего рода звуковой щит между ребенком и окружающим миром. — Это просто твое тело меняется, Сережа. Это не ты, это лишь оболочка... — её голос стал тверже, он вибрировал в такт ударам. — Этельгард берет свою дань, он хочет переделать тебя по своему подобию. Но слушай меня внимательно: ты — это не твои новые зубки. Ты — это не твоя мутировавшая кровь, текущая по венам. Ты — это этот ритм. Пока ты слышишь его, ты принадлежишь себе, а не им. В тот бесконечный день у маленького Акумова впервые прорезались клыки. Острые, хищные, созданные для того, чтобы рвать плоть, они с влажным хрустом вспороли нежную ткань десен, навсегда исказив его детское лицо и превратив его в нечто иное. Он был истинным детищем этого места. Он родился здесь, внутри этого стального чрева, и никогда не знал другого неба, кроме тусклых световых панелей, вечно мерцающих под потолком. Он не знал вкуса чистого воздуха, вдыхая лишь стерильную озоновую смесь, пропущенную через тысячи фильтров. Его сестры продолжали тихо плакать во сне, вздрагивая от каждого шороха за дверью, а мать продолжала свою монотонную песню, вкладывая в этот простой ритм последние остатки своей жизненной силы, пока её глаза окончательно не закрылись от изнеможения. Этот ритм стал его первым и единственным наследством. И теперь, спустя годы, он передавал его дальше, через вентиляционную решетку, в соседнюю камеру, пытаясь вытащить Кира из той же бездны, в которой когда-то тонул сам.***
Кир вздрогнул, его тело свело короткой, резкой судорогой, когда сознание, наконец, вынырнуло из вязкого марева воспоминаний и вернулось в холодную реальность камеры. Окружающий мир обретал четкость медленно, словно изображение на старом, заплывшем помехами мониторе. Стены больше не казались туманом, они снова стали бездушным, армированным пластиком, но ритм, который задавал Сергей, все еще вибрировал в самом воздухе, удерживая Кира на плаву, не давая ему вновь соскользнуть в темную воронку безумия. — Спасибо... — выдохнул Кир. Это слово далось ему с трудом, голос звучал надтреснуто и сухо, напоминая шелест старого пергамента, который вот-вот рассыплется в прах от малейшего прикосновения. — Не за что, — отозвался Сергей, и в его тоне Кир уловил странную смесь усталости и облегчения. Ритмичный стук прекратился. Кир услышал, как по ту сторону стены Акумов тяжело, со стоном изношенного механизма, опустился на пол. Было слышно его прерывистое дыхание, в котором угадывалась застарелая боль человека, чье тело давно стало полем битвы. — Это Эффект «Зеро». Самая мерзкая стадия адаптации, — голос Сергея теперь звучал глухо, отражаясь от углов его собственной клетки. — Serum-X не просто меняет тебя, он ищет твою слабину, пробуравливает путь сквозь ткани и нервы, пока не найдет то, что можно сломать и перестроить. Он добрался до лопаток? Кир замер, боясь пошевелиться. Зуд не исчез — он просто притаился, затаился где-то глубоко под слоями мышц и фасций, пульсируя там, словно невидимый нарыв. Это было не просто желание почесаться; это было ощущение инородного присутствия внутри собственного скелета. — Да, — прошептал Кир, чувствуя, как по позвоночнику стекает капля холодного пота. — Чешется так, будто под кожей роятся тысячи насекомых... Хочется просто запустить туда пальцы и содрать всё до костей. — Даже не вздумай, — голос Сергея стал резким, в нем лязгнул металл приказа. — Видимо, это твои крылья, Кир. Или то, что Этельгард решил называть их подобием. У каждого из нас свой проклятый путь мутации, своя личная деформация. Мой путь превратил меня в это... в кота-переростка. Твой же путь, судя по всему, упорно тянет тебя в небо. Летучая мышь или птица какая-то. Забавно. Если выживешь, будешь кошмарить меня по ночам. Кир предпринял попытку улыбнуться, но его пухлые, пересохшие губы тут же треснули, и он ощутил на языке соленый, металлический вкус свежей крови. Эта боль была даже приятной — она была настоящей, в отличие от того фантомного ужаса, что терзал его мгновения назад. — Сколько ты здесь, Сереж? На самом деле? — вопрос сорвался с губ раньше, чем Кир успел его обдумать. Тишина, воцарившаяся в ответ, была такой тяжелой, что, казалось, её можно было потрогать руками. Она давила на барабанные перепонки, заполняя пространство между ними. — Всегда был, — наконец, донеслось из-за стены. В этом одном слове было столько веков одиночества, что Киру стало холодно. — Я здесь с рождения. Я видел, как закладывались эти блоки, как менялись поколения надзирателей и как тускнели лампы в коридорах. Я видел многих, Кир. Видел, как уходили те, кто был до тебя... как они ломались, превращаясь в бесформенное мясо или в лишенных разума зверей. И я чертовски не хочу видеть, как уйдешь ты. Поэтому отбрось свою брезгливость. Жри это дерьмо, которое дают в столовой. Это единственное, что здесь хоть немного реальное. Кир с трудом перевернулся на спину, глядя в безликую пустоту потолка. Острый жар в теле начал медленно отступать, сменяясь свинцовой, парализующей слабостью. Сейчас он чувствовал каждую пору своего тела, каждый сантиметр своей новой оболочки. Сто восемьдесят шесть сантиметров чистой боли, перемешанной с зарождающейся, пугающей силой, которая требовала выхода. Зуд в лопатках сменился мерной, тяжелой пульсацией. Кир прикрыл глаза, и на грани сна и яви ему на мгновение показалось, что он видит себя со стороны, сверху. Он видел не изможденного узника под номером Object 404, а некое величественное и страшное существо с огромными, кожистыми крыльями, которые в размахе перекрывали всю камеру. Он видел, как это существо одним взмахом разрывает стерильную тишину тюрьмы, превращая её в прах. «Торн думает, что он создал послушного монстра для своих целей», — промелькнула последняя ясная мысль в гаснущем сознании Кира, пока он засыпал под тихий, мерный шепот Сергея, доносившийся сквозь вентиляцию. — «Но он совершил ошибку. Он создал нечто гораздо более опасное. Он создал того, кому больше абсолютно нечего терять». В эту ночь Киру впервые за долгое время не снились бетонные мешки и лица людей в масках. Ему снилось небо. Оно было черным, бездонным и абсолютно беззвездным, но оно дышало свободой, от которой кружилась голова. И в этой бесконечной вышине он был не один — он чувствовал рядом присутствие другого хищника, и этот союз был крепче любых оков.