Ноябрь, 1813
Опьянённый славой победитель ликовал, возлежа на шёлковых подушках и коврах из аксамита. Весь в сиянии золота, — военной добычи, — он был вне себя. Его изумрудные глаза слепила собственная победа, и пальцами, только что державшими саблю, он рассеянно поглаживал себя по колену, не зная, что сделать с руками, привыкшими только воевать. Вперемешку с богатствами по ковру в аляповатом беспорядке были разбросаны срубленные головы повстанцев, снесённые им в шатёр в качестве трофеев и для услады взора. — Ах-х, вы̀ мои, вы̀ мои... — смеясь, как пьяный, начинал Али-паша и не договаривал, даром что в шатре не было никого, кроме него. Он попросил всех своих слуг удалиться и оставить его одного, чтобы он мог в полной мере насладиться победой, так как это был его праздник, его и его одного, великого победителя. Он не знал, за что взяться, так как и сам был ошеломлён подавлением восстания. Он перебирал трофеи, в большинстве случае принадлежавшие мирным жителям, а не повстанцам, любовался и ликовал. Али-паша знал, что он лучший из когда-либо рождённых, и что через века не найдут ещё слов, достойных описать его триумф. Сам визирь в этот день был особенно прекрасен, не считая лица, обделённого выдающимися чертами. Его кафтан был шёлковый, красного цвета, минтан скроен из золотой парчи, короткий камзол, хотя и не видный из-под минтана, был из зелёного шёлка, а рубаха под ним из льна, перевитого канителью. Он был богат, он был в милости у Порты и жаждал, чтобы это было известно всем. — Ах, Ибрагим! — воскликнул он в пустоту, всплескивая руками. Не в силах сдержать накатывающих чувств, он встал на ноги и начал расхаживать по шатру взад-вперёд. — Ибрагим, Ибрагим... Ты сомневался в моём могуществе? Ты думал, что я не смогу утихомирить повстанцев-гяуров? Ты ошибался, мой милый, ты так ошибался... — прошипел он и с разгневанным рыком поддел сапогом один из черепов, лежащих у него под ногами. — Верно? — спросил он у головы, откатившейся в угол, где были аккуратно сложены стопочкой дорогие ткани и тканые изделия, также добытые в походе. — Что же, поздравь меня, Ибрагим, я смог. Ты говорил, что я никчёмный властитель, дурной политик, что у меня ничего не выйдет... А вышло! Ты говорил, что мои способы не сработают? Сработали! Что запугивание, страх, что всё это пустое... Ха! С пустотой не достигнешь тех высот, которые достиг я. Твои оскорбления, твои ядовитые слова, твоё поганое злословие обо мне дали мне сил. Ты помнишь, Ибрагим? Он опустился на колени перед горой награбленного добра, и из-под его стриженых усов блеснули хищные зубы. — Я говорил, что буду благословлять тебя каждый раз, когда буду видеть трупы мятежных или арестовывать неугодных. Посмотри на них! Широким взмахом руки он обвёл кровавый пир, расстилающийся перед ним, словно бы желая показать его невидимому собеседнику. — Жаль, что ты не можешь. Жаль, что я не знаю, где ты живёшь, а не то я послал бы тебе один из этих черепов и написал бы искреннюю благодарность от всего сердца. Я благословляю тебя, Ибрагим Халими-паша! Ты слышишь? Вновь всплеснув руками, он встал на ноги столь же резво, как и сел на колени, и крикнул слугам, ждавшим у шатра: — Эй, пёсьи дети! Принесите мой саз. Живо! Я на вершине своего счастья. Моя душа поёт. Моё, бре, сердце ликует! Резко, как в танце, он развернулся спиной к пологу шатра и вновь расположился на подушках в окружении трофеев и неиссякаемой славы. — Ибрагим... Мне памятны твои слова, так как они задели мою душу так глубоко, как не задел бы и меч. Растравил ты мои раны порядочно, гяурский ставленник... Полюбуйся на меня теперь. Действуя так, как я хочу, я смог усмирить непокорных. Говори, что хочешь, ничтожный старик, а я таки сорву перо с твоей головы, воткну его себе, и люди ещё услышат, кто таков Али-паша и как он правит. Весь мир ещё услышит обо мне! Вот так! Али-паша взял в руку плод граната, — большая редкость в этой земле даже летом, не говоря уж об осени, — подбросил его и в воздухе рассёк ножом надвое. Сок, похожий на кровь, брызнул, окропляя ковёр, и две половинки плода упали: одна на серебряный поднос, на котором гранат лежал до этого, а другая рядом с ним, на пол. Визирь невозмутимо взял ту из них, которая упала на поднос, и стал выбирать алые зёрнышки и класть в рот. — Ибрагим... Я не сказал тебе, что люблю гранаты! — с деланной грустью и странным умилением воскликнул он, — Как же ты отправишь мне цветы граната в честь победы? Как так... Только он закончил говорить, в шатёр с поклоном вошёл слуга, несший в руках саз Али-паши, сработанный из орехового дерева. Подойдя к своему господину, слуга бережно положил саз на ковёр перед ним и стал удаляться, глядя себе под ноги. — Погоди, мальчик, подожди, — внезапно удержал его Али-паша. Юноша вздрогнул и замер. Его опущенные плечи дрожали, выдавая, насколько глубоко в нём поселился страх перед пашой. — Подойди поближе, — строго поманил его к себе паша. Слуга покорно подошёл, и лицо его против его воли стала заливать краска смущения, как будто бы он в чём-то провинился (а Али-паша был славен тем, что наказывал даже тех, кто и знать не знали, чем они повинились). Али-паша заметил, как слуга боится его, и отметил это с удолетворением, в очередной раз убедившись в том, что его политика работает. — Протяни ко мне руку, вот так. Чего ты боишься, я её тебе не откушу, — усмехаясь, велел Али-паша. «А пальцы отрезать вполне могу» — подумал он, но не озвучил. Слуга протянул ему руку ладонью вверх, и Али-паша насыпал в неё пригоршню зёрен граната. — Это тебе и твоим пёсьим друзьям от меня. Чтобы знали, какой я милостивый властелин. Угощайтесь. А теперь проваливай, покуда я не передумал, и покуда я тебе железный клин в глазницу не ввернул за то, что ты на меня смотришь, — со смехом велел ему Али-паша, и прибавил более строгим тоном: — Бегом вон, чтоб духу твоего тут не было! Онемевший от страха юноша, всё ещё держа зёрнышки граната в протянутой руке, удалился настолько поспешно, насколько он мог, не отворачиваясь от визиря. Когда он вышел и полог шатра за ним опустился, Али-паша взял в руки саз и положил к себе на колени. О его увлечении музыкой обычно не знали те, кто был знаком с ним поверхностно, по долгу службы или на диванах султана. Только слугам, солдатам и близким друзьям Али-паша приоткрывал завесу тайны и рассказывал с гордостью, почти хвастался, что любит играть на сазе. Этому увлечению он придавал особое значение. На его взгляд, оно возвышало его, и, хотя Али-паша всегда открыто признавался, что играет плохо, и э̀то он делал хвастливо, в душе надеясь, что его начнут отговаривать, уверять в обратном и просить сыграть. Он никогда не подпевал собственной игре, так как не обманывался насчёт собственного голоса и знал, что петь не умеет. Играл он обычно, как он это называл, «от сердца», а попросту — сочинял мелодии на месте и импровизировал. Все они были тоскливыми и печальными, порой агрессивными, маршевыми. Даже самые счастливые чувства он изливал в этих заунывных звуках. Собравшись и рассмотрев свой саз, будто он видел его впервые, Али-паша коснулся терзияном струн, и из-под них зазвучала грустная, нестройная мелодия, столь привычная для саза — извечная восточная меланхолия. Это был тот Urjammer, извечное горе, о котором в своё время говорили Давиль и фон Миттерер, консулы. Трудно было поверить, что именно эти звуки хотел извлечь торжествующий победитель, когда сказал, что его душа поёт, а сердце ликует. Он глубоко вдохнул и приклонил голову, увенчанную богато украшенным тюрбаном, к резному грифу саза. «А хорошо ведь выходит! И слуху услада, и сердцу. Не одной саблей ты с мастерством владеешь, старик Али!» — подумалось ему, и сердце его преисполнилось любовью к самому себе, нежной и искренней. И он, пристально следя за далеко не мастерскими, а скорее неловкими движениями своих пальцев, продолжил играть, покачивая головой в такт этому заунывному и однообразному бренчанию. «И вот я на этой земле, победитель, и играть бы мне, а некому...» — подумал он с самолюбивой жалостью тщеславного человека, который хочет, чтобы им восхищались. Это придало его игре ещё больше эмоции: он заиграл громче и чаще стал перебирать струны терзияном слоновой кости, что создавало мелодию с одной стороны энергичную, а с другой — всё так же тоскливую. Всё это сливалось в немузыкальный, жутковатый гимн боснийскому визирю, сочинённый им же, так как он один знал подлинную цену самому себе и был уверен, что её осознание не подвластно никому иному. Пальцы его всё так же спотыкались, несмотря на многолетний опыт игры на сазе, но при всём при этом мелодия текла более или менее бесперерывно, наполняя всё пространство шатра и отдаваясь в нём эхом похоронной молитвы. Али-паша был заворожён ей, как кружащийся дервиш своим собственным танцем. Он играл полчаса, час, пока, наконец, его правая рука, державшая терзиян, не устала. Али-паша встряхнул руками, размял затёкшие запястья и благоговейно отложил саз в сторону. Как только звуки саза стихли, юноша-слуга — тот самый, которого визирь оделил гранатовыми зёрнышками, — попросил разрешения что-то донести. Али-паша лениво согласился, и слуга сообщил, что тефтедар, Асим-эфенди, бьёт челом и желает нечто передать визирю. Али-паша, в последнее время чрезвычайно довольный покладистым поведением своего тефтедара, с готовностью приказал сию же секунду доставить к нему Асима-эфенди, а также подготовить кофе и угощение для сего высокопоставленного чиновника. Приказы визиря выполнялись мгновенно и без пререканий, так как его подданные твёрдо знали, что от этого зависит их жизнь, поэтому Асим предстал перед ним почти мгновенно. Он был исхудавшим за время похода, а на лице его было выражение растерянного ужаса, как будто бы он прошёл через адские муки. Сжимая в руках какой-то свёрток, он сделал шаг навстречу визирю и неуклюже поклонился ему даже ниже, чем следовало бы. Страх заменил и душу, и личность этого мужчины, который ещё считанные месяцы назад находил в себе силы на робкие возражения своему деспотичному господину. — Эва! Что за честь — видеть перед собой моего дорогого тефтедара! И экий ты стал у меня покладистый, всем на зависть. Проходи, старый Пелтек! — любезно пригласил его Али-паша и даже сам подвинулся, давая Асиму-эфенди место сесть рядом с ним, вернее — у него в ногах. Асим-эфенди, несмотря на столь тёплый приём, дрожал как осиновый лист. Он подошёл к визирю на ватных ногах и вручил ему, как святыню, свёрток, который держал. В ответ на вопросительный взгляд визиря, он поспешил пояснить: — В-ваш т-тарих, Али-паш-ша... Я з-з-записал в-в него вашу п-победу, к-как... как в-вы и п... п-просили. В м-мельчайших п-подробностях, — пролепетал он. — Ай да мой летописец! — расхохотался Али-паша, сильно огорошив Асима-эфенди. — Эвлия Челеби нового времени. Я верно говорю? Он похлопал Асима-эфенди ладонью по спине и поправил тюрбан на его голове, как бы приводя его в божеский вид, хотя и до этого тефтедар вовсе не был неопрятен. — М-мн-не д-до н-него дал-леко, Али-паша... Асим-эфенди, которому панибратское обращение визиря было противно и страшно, выдавил скромную улыбку. Когда слуги подали правителю и его секретарю джезву и финджаны, Али-паша налил кофе себе и предложил Асиму-эфенди. — Пелтек? Будешь? Угощайся. Только сам изволь себе налить. Не такой ты ещё и знатный эфендия, чтобы сам визирь тебе кофе наливал! — с хитрой улыбкой сказал он и раскрепощённо откинулся на подушки, устраиваясь полулёжа с чашечкой кофе в руке. Асим-эфенди, решив не испытывать судьбу, принял небывало щедрое предложение и налил себе кофе. — У меня тут есть и виноград, и финики, и гранаты. Бери, что пожелаешь, — визирь сделал очередное неожиданное предложение, и тут Асиму-эфенди не оставалось ничего, кроме как послушаться и угоститься. Он несмело отщипнул одну ягодку от виноградной грозди и, прошептав благословение, положил её в рот. Потом он также робко, чувствуя себя ничтожным и маленьким по сравнению с визирем, отпил из своего финджана. — Бери ещё, чего сдерживаться, раз я предлагаю? — подбодрил его Али-паша и кивнул в сторону подноса с гранатами. Асим-эфенди послушался и тут и отведал от него. Бросая робкие взгляды вокруг себя (он не был в шатре визиря несколько дней, и за это время многое в нём изменилось), Асим-эфенди вдруг обмер. К своему ужасу, бедный старик заметил слишком близко к себе две настоящие, отсечённые человеческие головы, почти сливавшиеся с ковром и оттого незаметные с первого взгляда. Проглоченное угощение колом встало у него в горле, и он замер, не в силах пошевелиться. Он перевёл взгляд на визиря, будто требуя объяснений, но тот предавался кейфу в чинном молчании и очень сосредоточенно смотрел внутрь чашки с кофе. В состоянии беспомощного изумления, Асим-эфенди поспешил отвернуться от отвратительного зрелища человеческих черепов и уставился себе под ноги. Но даже так запах крови преследовал его, не давая забыться. Ему показалось, что одна из голов вдруг предстала у него перед глазами и стала о чём-то умолять на неизвестном ему языке. Асим-эфенди едва не вскрикнул и помотал головой, чтобы прогнать дьявольское наваждение. Если бы его рукопись не подверглась теперь периодическому пересмотру лично визирем и иногда — его хазнадаром (одним из немногих образованных людей, служивших под начальством Али-паши), то он написал бы и об этом жутком видении, которое никак не шло из памяти. Как дошло до того, что он, почтенный муж в летах, всего лишь желавший получать честное жалование и достичь высот, превратился в правую руку этого отвратительного палача, и в его личного летописца? Как получилось так, что он, знающий законы войны и хадисы назубок, знающий трактовки, которые даёт им каждый мазхаб, включая «джафаритский», мог допустить этот произвол грубой силы и насилия над самой моралью, противоречащий не только вере, но и человеческой логике? Как он мог оказаться под крылом грифа-падальщика? Как низко он пал, и когда его самого склюёт этот гриф? Асим-эфенди чувствовал себя тенью человека, не личностью, а жалкими руинами, которые никто уже не сможет восстановить, и которые можно лишь доломать. Асим-эфенди ненавидел себя больше, чем ненавидел Али-пашу, так как если у того морали не было никогда, то у Асима-эфенди была мораль, которую он попрал, и это делало его ничуть не лучше палача, который возлежал теперь на подушках, сверкал белозубой улыбкой и пил свой крепкий кофе в шаге от мёртвой человеческой головы. — Пелтек, милый мой! Потешь меня, бре. Прочти-ка мне из того, что ты написал. Пожалуй, через сотни лет помнить будут, — окликнул его Али-паша и ткнул его в бок носком сапога. Асим-эфенди вздрогнул от боли. Он взял «тарих», лежавший рядом с Али-пашой, непослушными пальцами открыл на нужной странице и стал читать. На него дрожащими зрачками смотрел визирь, удобно лежащий на боку. «Во имя Бога милостивого и милосердного. Шавваль года 1228. Всевышний даровал победу оружию ислама, неизменно разящего непокорных гяуров. Войско ислама под начальством достославного визиря земли боснийской, сиятельного Силахтара Али-паши, разгромило вооружённые орды повстанцев, исчлисляющиеся сотнями, навеки изгнало неугодного Чёрного Георгия из сербских земель и опустошило оплот сопротивления оттоманской власти. Павшие в бою зачинщики смуты исчисляются многими сотнями, а трофеи, павшие в руки правых победителей, неисчислимы, и будут употреблены во благо Господне и государственное. Под предводительством справедливого, праведного, угодного Господу визиря земель Боснийских, Силахтара Али-паши, войскам правоверных, воплощающих власть султана на земле и власть Бога на небе, была сниспослана победа, подобной которых не было видно в сих землях долгие годы. Да будет милость Божья и далее пребывать над войсками Его. Сие написано двадцать четвёртого шавваля одна тысяча двести двадцать восьмого года, во время правления Повелителя Правоверных Махмуда II и во время пребывания в Боснии визиря Силахтара Али-паши, рассудительного полководца, мудрого наместника и могучего воина, разящего беспощадно луком и мечом подобно священному огню». Всё это Асим-эфенди прочитал быстро, заикаясь и глотая слова, погружаясь в омут ненависти к себе всё глубже и глубже. — Ай да Пелтек! Ну, славно же! Говори, говори, эфендия несчастный, что тебе пожаловать? — в искреннем восхищении вскрикнул Али-паша, для которого литературное искусство было сродни магии, и мастеров которого он хоть и не понимал, но суеверно уважал, насколько мог. — М-мн-не н-ничего н-не над-до, уважаем-мый в-визирь, — промычал Асим-эфенди, краснея и по очереди моргая своими разными глазами. — В самом деле ничего? Не бывает такого! Скромничаешь, бре Пелтек? Молодец, скромность — большая добродетель! А всё же? Одежд тебе драгоценных? Украшений из чистого серебра? Жалование тебе твоё повысить? Женить тебя? Для меня не в тягость! — настаивал Али-паша, заглядывая в лицо тефтедару и шутливо ему грозя. — Что п-пожелаете, я п-полагаюсь на в-вас, — сказал Асим-эфенди, про себя лелея единый настоящий ответ: «Визирь, убей меня, грешного, ибо я не заслужил топтать этот свет, служа злу». Как же дела народа стали такими личными?Эпилог
3 марта 2026 г., 00:47