***
Боб Грей пил. Пил не для веселья, а чтобы заглушить — заглушить гул пустоты, тоску по ушедшему теплу, страх за будущее Ингрид. Он пил, чтобы на миг усыпить боль, которая сидела в нём, как заноза под сердцем. Иногда он перебарщивал. В такие вечера его смех за кулисами звучал слишком громко и ненатурально, а шаги становились неровными, спотыкающимися даже без огромных башмаков Пеннивайза. Однажды вечером он перебрал. Сильно. Он вышел подышать, споткнулся о растяжку палатки и рухнул лицом вперёд на груду ящиков. Рана была неопасной, но зрелищной и болезненной — глубокая, рваная царапина от виска до скулы, уже начавшая распухать и багроветь. Была ночь, а утром — дневное представление для детей. Скандал в карнавале братьев Сантини раздулся мгновенно, как пожар в сухой траве. — Да как он выйдет на сцену с такой рожей? — шипел один из акробатов. — Дети перепугаются! — Да он и стоять-то не сможет, пьянь непутёвая! — вторил ему жонглёр. Сам Боб, бледный, с мутными глазами, сидел на краешке своей койки, пытаясь собраться с мыслями, но мир вокруг него плыл и раскалывался на болезненные осколки. Ситуацию пытался урегулировать старый зазывала, Джим. Мужчина лет пятидесяти, с пышными усами, давно не знавшими гребня, и длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под потёртого цилиндра. Его пёстрый, выцветший жилет был таким же символом карнавала, как и колесо обозрения. — Успокойтесь, черти болотные! — гремел он, хотя в его глазах читалась усталая досада. — Боб придёт в себя! Я его в порядок приведу, гримом всё замажем! Не впервой! Но мысленно он сокрушённо вздыхал: «Опять, Бобби… Опять до дна. Когда же ты, дружище, свою боль перестанешь топить в виски? Когда наконец подумаешь об Ингрид?» Слух, острый и цепкий, как и у всякого сообщества изгоев, мигом облетел все вагончики. Дошёл он и до Мэй-Лин. Услышав шёпот артисток («Грей напоролся лицом, завтра выступать не сможет!»), она замерла. Обеспокоенность вспыхнула в ней остро и жарко, пересилив даже привычный страх. Перед её внутренним взором встало его лицо — не клоунское, а настоящее, уставшее, с глазами, полными тихой муки. И лицо Ингрид, испуганное и растерянное. Разум её, отточенный чтением медицинских книг, мгновенно сработал. Похмелье. Рана. Риск заражения. Она знала, что делать. В тишине своего вагончика, при тусклом свете керосиновой лампы, она принялась за работу с сосредоточенностью алхимика. Из склянок с сушёными травами — календула для заживления, ромашка для снятия воспаления. Немного чистого пчелиного воска, капля лавандового масла для успокоения. Тщательно, на водяной бане, приготовила мазь, густую и ароматную. Отдельно смешала отвар из имбиря, мяты и щепотки корня солодки — средство, которое должно было поставить на ноги и прояснить ум. Всё это она перелила в небольшую глиняную баночку и фляжку, завернула в чистую тряпицу. Дождавшись, когда карнавал погрузится в глухую, предрассветную тишину, а гнев Эстер утонет в её собственном сновидческом хересе, Мэй-Лин накинула тёмный платок, взяла свои снадобья и, как тень, скользнула к вагончику Греев. Стук был тихим, едва слышным. Дверь приоткрылась, и в щели показалось испуганное личико Ингрид. Увидев гостя в полном, сверхъестественном гриме – белом лице, алых губах, с чёрными, бездонными глазами – девочка ахнула, но не от страха, а от изумления. — Ты… — начала Ингрид. Мэй-Лин быстро приложила палец к своим алым губам: «Тш-ш-ш». Ингрид молча пропустила её внутрь. В тесном пространстве, на узкой койке, лежал Боб Грей. Он был бледен, дыхание его было тяжёлым и неровным. На его щеке зияла та самая зловещая царапина, уже воспалённая. Рядом на табуретке стояла почти пустая бутылка. Сердце Мэй-Лин сжалось от острой жалости. Девушка отбросила платок. Её движения стали сосредоточенными, точными. Она жестом попросила Ингрид принести чистой воды и тряпицу. Девочка, заворожённая, послушно выполнила просьбу. Затем Мэй-Лин принялась за работу. Она промыла рану своим отваром, её пальцы, несмотря на кажущуюся хрупкость, были твёрды и уверены. Потом нанесла мазь – прохладную, успокаивающую. Боб болезненно поморщился, застонал. – Кто… – пробормотал он, пытаясь открыть глаза. Мэй-Лин поддержала его голову и поднесла к его губам чашку с тёмным, горьким настоем. – Пей, – прошептала она на своём родном языке, и слова звучали как колыбельная, как заклинание. – Всё пройдёт. Пей. Боб, в полубреду, послушно сделал несколько глотков. Его веки снова сомкнулись. Но в тот миг, когда он в последний раз попытался сфокусировать взгляд, он увидел. Увидел склонившееся над ним лицо: ослепительно-белое, как лунный свет, с алыми, таинственными губами. И тёмные, огромные глаза, полные не жалости, а какой-то глубокой, древней милости. Он услышал странные, певучие звуки, не похожие ни на один язык, который он знал. И затем погрузился не в пьяное забытьё, а в глубокий, целительный сон. Мэй-Лин дождалась, когда его дыхание выровняется, а краска боли на лице спадёт. Она поправила ему одеяло, ласково потрепала по плечу Ингрид, которая смотрела на неё с обожанием и благоговением. И так же тихо, как пришла, растворилась в ночи.***
Наутро Боб Грей проснулся с удивлением лёгкостью в голове. Гулкая боль отступила, оставив лишь слабое эхо. Он потрогал щеку — под пальцами была лишь чуть выступающая полоска струпа, но не было ни опухоли, ни воспаления. Во рту стоял привкус трав, а не перегара. Он чувствовал себя… почти человеком. — Папа, тебе лучше? — Ингрид сидела рядом, сжимая в руках пустую глиняную баночку. — Да, тыковка, куда лучше… — он сел, оглядываясь. На табуретке лежала аккуратно свернутая чистая тряпица. Сон? Но слишком уж реальны были ощущения. — Это она, папа, — серьёзно сказала Ингрид, протягивая ему баночку. — Китайская волшебница. Фея. Она пришла ночью. У неё такое красивое лицо, но странное, нарисованное. И она говорила на непонятном языке. Она помазала тебя этой мазью и дала выпить лекарство. Боб взял баночку, вдохнул лёгкий, целебный аромат. Воспоминания всплыли обрывками: призрачное лицо в гриме, тёплые, умелые руки, мелодичный шёпот. Не сон. Она. Та самая немая диковинка, восточная фея. Та, что подарила Ингрид бумажную розу. Та, что видела его в самом жалком и неприглядном виде — пьяным, беспомощным, окровавленным. Вместо брезгливости или страха, которых он, быть может, ожидал от такого существа, она принесла ему помощь. Тихую, безмолвную, не требующую благодарности. В его груди, обычно сжатой холодным комом вины и печали, что-то дрогнуло. Появилось щемящее, неловкое чувство — стыд, смешанный с глубочайшей, незнакомой благодарностью. — Она добрая, папа, — уверенно заявила Ингрид, словно читая его мысли. — Я же говорила. — Да… — прошептал Боб, глядя на баночку. — Кажется, ты права. Он встал, ещё немного пошатываясь, но уже твёрдо. Он посмотрел в маленькое зеркальце. Рана заживала на удивление быстро. И тогда он принял решение. Он не мог оставить этот поступок без ответа. Он должен найти её. Увидеть. Поблагодарить. Не как клоун Пеннивайз, а как Боб Грей. Он должен посмотреть в те загадочные глаза, скрытые гримом, и попытаться — хотя бы попытаться — выразить то, что словами, возможно, и не выразить. В его душе, помертвевшей от горя, впервые за долгое время затеплился не страх и не боль, а смутная, трепетная надежда на человеческое участие. И это участие пришло оттуда, откуда он меньше всего ожидал — из-под маски самой безупречной иллюзии.