***
Следующий день для Мэй начался с сюрприза. Едва первые, робкие лучи утреннего солнца пробились сквозь ситцевые занавески, окрашивая тесный вагончик в мягкие, золотистые тона, как снаружи послышались осторожные, крадущиеся шаги. Дверь, запертая лишь на слабый крючок, чуть приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась взлохмаченная голова Боба. — Мэй? — позвал он тихим, вкрадчивым шёпотом, и в его голосе слышалась какая-то мальчишеская, заговорщицкая радость. — Ты не спишь? Мэй, которая только-только разлепила веки и всё ещё нежилась в тепле постели, приподнялась на локтях и, сонно улыбнувшись, отозвалась: — Уже нет. Входи. Боб, всё ещё пряча руки за спиной и оттого двигаясь как-то боком, неуклюже, целиком протиснулся внутрь. На его лице, обычно таком усталом и осунувшемся, сейчас играла широкая, почти детская улыбка, а в голубых глазах плясали весёлые, нетерпеливые искорки. Мэй, прищурившись, с любопытством уставилась на него, пытаясь разгадать, что же он там скрывает. — И что это ты прячешь за спиной? — спросила она, и в её голосе прозвучали лукавые, поддразнивающие нотки. — Уж не очередную ли коробку с пирожными? — Всё тебе скажи да покажи, — отшутился Боб, но по его лицу было видно, что он сам сгорает от нетерпения. Он приблизился к койке, остановился на мгновение, выдерживая театральную паузу, а затем, резко выбросив руку вперёд, торжественно провозгласил: — Тада-а-ам! В его пальцах, чуть дрожащих от волнения, был зажат скромный, но составленный с такой душой букетик из полевых ромашек и васильков. Их нежные, бело-синие лепестки ещё блестели от утренней росы, а горьковатый, пьянящий аромат тотчас же разлился по вагончику, перебивая привычные запахи сушёных трав и пыли. Мэй ахнула, прижимая ладони к груди и её лицо озарилось искренней сияющей радостью. — Боже, какая прелесть! — выдохнула она, бережно принимая букет и тотчас поднося его к лицу, чтобы вдохнуть этот волшебный, ни с чем не сравнимый аромат. — Спасибо тебе огромное, Боб! Это так... так неожиданно. Когда ты только успел? Она подняла на него свои тёмные, всё ещё слегка затуманенные сном, но уже сияющие от счастья глаза и, чуть мотнув головой, добавила с лёгким, шутливым укором: — Тебе бы самому хорошенько отдохнуть и выспаться, а ты по полям с самого утра бродишь. — Да выспался я, выспался, — отмахнулся Боб, присаживаясь на край её койки и заботливо поправляя сбившееся одеяло. — Подумаешь, встал на часок раньше. Мне очень хотелось порадовать тебя с самого утра, фея. Чтобы ты улыбнулась. Чтобы на душе у тебя стало светлее. — И тебе удалось, — тихо ответила Мэй, и её губы тронула та самая, мягкая, тёплая улыбка, которую он так любил. Она отложила букетик в сторону и, привстав, потянулась к нему, намереваясь поцеловать в щеку — в знак благодарности за эту неожиданную, трогательную заботу. Но Боб, лукаво блеснув глазами, в последний миг чуть увернулся в сторону, и девушка, не ожидавшая подобного манёвра, поцеловала его прямо в губы. На мгновение оба замерли, потрясённые этой нечаянной, но такой сладкой неловкостью. А затем Боб, издав тихий, довольный смешок, тотчас перехватил инициативу. Его ладонь мягко легла на её затылок, притягивая ближе, и поцелуй стал глубже, ощутимее, наполняясь всей той нежностью и любовью, что переполняли его сердце. Раскрасневшаяся девушка и не думала сопротивляться — напротив, она ответила ему с той же трепетной, беззаветной страстью, и её пальцы, запутавшись в его рубашке, притягивали его всё ближе. Наконец, Боб, с явной неохотой, отстранился. Его дыхание было чуть неровным, а на губах играла та самая робкая улыбка. — Как ты себя чувствуешь сегодня? — спросил он, всё ещё поглаживая большим пальцем её раскрасневшуюся щёку. Мэй, залившись пунцовым румянцем до самых корней волос, пролепетала в ответ, пряча глаза: — Уже... уже намного лучше. И, не в силах вынести его пристального, такого любящего взгляда, она поспешно уткнулась пылающим лицом в букетик, который спешно взяла в руки, а после прижалась к его широкой, надёжной груди. Боб тихо, ласково рассмеялся и обнял её, заключив в кольцо своих сильных рук. Некоторое время они просто сидели так, наслаждаясь тишиной и теплом друг друга. А затем Мэй, чуть отстранившись, подняла на него уже более серьёзный, задумчивый взгляд. — А как там Ингрид? — спросила она, и в её голосе прозвучала нотка тревоги. — Она, наверное, всё ещё переживает из-за Шан? Боб вздохнул и, погладив её по волосам, ответил: — Переживала, конечно. Перед сном всё спрашивала, где же наша черепашка, да куда она могла подеваться. Но ты же знаешь нашу тыковку — она у нас девочка с воображением. В конце концов сама себя успокоила. Говорит: «Папа, я тут подумала. С Шан наверняка всё хорошо. Она, наверное, просто решила пойти погулять и забрела на какую-нибудь ферму. Сидит сейчас там, в огороде, и с удовольствием уплетает самую вкусную капусту и самую сладкую морковку за обе щеки!» Боб, цитируя дочь, старательно скопировал её звонкий, убеждённый голосок, и Мэй, не удержавшись, тихо, мелодично хихикнула. А затем, уже серьёзнее, добавила, и её взгляд стал задумчивым и немного печальным: — Я тоже буду по ней скучать. Очень. Но как бы грустно не было, я всё равно бесконечно ей благодарна. Она протянула руки и бережно, с трепетной нежностью обхватила его лицо ладонями, заставляя посмотреть ей прямо в глаза. — Ведь только благодаря ей ты сейчас здесь, рядом со мной. И с Ингрид. Она подарила нам возможность любить и быть счастливыми. Боб, не говоря ни слова, накрыл её ладонь своей и, медленно кивнув, прошептал: — Это правда. Я и сам до конца своих дней буду благодарен этой маленькой волшебнице. Их взгляды встретились, и между ними вновь пробежала незримая, но осязаемая искра. Мэй, повинуясь внезапному порыву, вновь подалась вперёд и потянулась к его губам. Она уже почти коснулась их, уже ощутила его тёплое, чуть неровное дыхание на своей коже... — Тук-тук-тук! — раздался вдруг от двери громкий, наигранно-вежливый стук, сопровождаемый знакомым хрипловатым голосом. — Хозяйка, не спишь? Проходил мимо, вижу — снова дверь приоткрыта. Джим замер на пороге и, окинув взглядом представшую перед ним картину, оглушительно, раскатисто хохотнул. — Ну, конечно! — воскликнул он, уперев руки в бока и сверкая своими хитрыми, всё подмечающими глазами. — Весь карнавал ещё спит без задних ног, а голубки уже вовсю воркуют! И когда вы только успеваете? Боб, зажмурившись, с досадой поджал губы. Он медленно, словно нарочно оттягивая неизбежное, развернулся к незваному гостю и, сверля его полным раздражения взглядом, процедил сквозь зубы: — Джим, ты будто издеваешься над нами… — А что я-то? — ничуть не смутившись, парировал старый зазывала, разводя руками в притворном недоумении. — Я же не виноват, что вы, голубки, принимаетесь миловаться ровно в ту секунду, когда я переступаю порог! Ей-богу, такое чувство, что вы только меня и дожидаетесь, чтобы начать свои нежности. Но вы, право слово, не обязаны постоянно ждать старину Джима, чтобы доказать мне свою великую любовь. Я и так в неё верю. Свято верю! — А может, — побагровевший до кончиков ушей Боб ткнул пальцем в сторону несносного приятеля, и голос его сорвался на гневное фырканье, — тебе просто перестать ходить сюда, как к себе домой?! Джим, впрочем, и не думал сдаваться. Напротив, он скрестил руки на груди и, с вызовом вздёрнув подбородок, ответил с той шутливой, наигранной серьёзностью, которая часто бесила Боба: — Вы только посмотрите на него! На этого сердитого, ревнивого гуся! Тоже мне, хозяин положения выискался! Я, между прочим, имею полное право справиться о здоровье нашей дорогой Мэй! И никто, даже ты, Бобби, не смеет мне в этом праве отказать! Боб, пыхтя от негодования, уже открыл рот, чтобы разразиться гневной тирадой, и даже сделал решительный шаг в сторону зазывалы, но его остановил тихий, мягкий голос Мэй: — Всё хорошо, Джим. Спасибо. Мне уже намного лучше. Она перевела взгляд на Боба и, коснувшись его локтя, добавила мягко, но настойчиво: — Боб, я бы очень хотела немного пройтись. Подышать свежим воздухом. Мне кажется, мне это пойдёт на пользу. Лицо Боба вмиг переменилось. Вся его напускная сердитость исчезла, уступив место искренней, неподдельной тревоге. — Ты уверена, Мэй? — забеспокоился он. — Ты ведь ещё очень слаба. Может, не стоит так рано... — Да успокойся ты, Бобби, — Джим фамильярно, по-приятельски хлопнул его по плечу, заставив поморщиться. — Нечего девчонке чахнуть в этой тёмной коморке. Свежий воздух, наоборот, сил придаст. Верно я говорю, Мэй? Та с лёгкой, смущённой улыбкой кивнула. Боб, бросив последний, хмурый взгляд на Джима и демонстративно сбросив его руку со своего плеча, вновь посмотрел на свою фею. Её решимость, пусть и тихая, была непоколебима. И он сдался. — Хорошо, — согласился он наконец, вздохнув. — Прогуляемся немного. Только... — он вдруг осёкся и, густо покраснев, добавил, сбивчиво и неловко: — Ты... ты сама оденешься? Может, тебе помочь, или... До него внезапно дошёл смысл сказанного, и он осёкся, смутившись ещё больше. Позади послышалось тихое, деликатное покашливание — Джим, с трудом сдерживая усмешку, кашлянул в кулак. Мэй, чьи щёки тоже залил яркий румянец, прошелестела в ответ, потупив взор: — Да, конечно. Я справлюсь сама. Спасибо. — Вот и славно! — Джим, чтобы прервать эту неловкую паузу, решительно ухватил Боба за локоть и потянул к выходу. — Не будем мешать фее творить своё волшебство. Пойдём-ка, покурим пока, что ли. А то стоишь тут, топчешься, как медведь, только воздух сотрясаешь. И, не слушая возражений, он буквально вытолкал упирающегося, но всё ещё пунцового от смущения Боба за дверь. Та с тихим скрипом закрылась, оставив Мэй одну. Девушка, всё ещё прижимая к груди букетик полевых цветов, улыбнулась — светло, счастливо, — и покачала головой, думая о том, какой же всё-таки несносный этот Джим и какой бесконечно милый, заботливый и неуклюжий её Боб. Отложив цветы на прикроватный столик и откинув край грубого одеяла, Мэй медленно и старательно опустила босые ноги на прохладный дощатый пол. Опираясь одной рукой о край койки, она, собрав всю свою волю в кулак, поднялась. В тот же миг знакомая, неприятная волна слабости вновь накрыла её с головой — перед глазами всё поплыло, виски сдавил невидимый обруч, и она покачнулась, едва не рухнув обратно. Но устояла, вцепившись дрожащими пальцами в дерево. Несколько долгих мгновений она просто стояла, прикрыв глаза и глубоко, размеренно дыша, давая своему телу время привыкнуть к вертикальному положению. Наконец, когда головокружение немного отступило, она сделала первый, осторожный шаг. Второй. Третий. Поступь её была медленной и неуверенной, словно она заново училась ходить, но, по сравнению со вчерашним днём, это был несомненный прогресс: по крайней мере, она держалась на ногах и могла передвигаться сама, без посторонней помощи. Однако глубинная, всепроникающая слабость никуда не делась — она затаилась где-то внутри, готовая в любой момент напомнить о себе. Добравшись до старого, видавшего виды сундука, она откинула тяжёлую крышку и принялась переодеваться. Делала она это не спеша, с частыми, вынужденными передышками, когда комната вдруг начинала плыть перед глазами, а к горлу подступала лёгкая тошнота. Для прогулки она выбрала простое, но изящное платье из мягкой шерсти дымчато-голубого цвета, которое ей когда-то одолжила одна из сердобольных артисток. Ткань, приятная на ощупь, легла мягкими, струящимися складками, а скромный белый воротничок придавал её облику нотку той строгой, хрупкой элегантности, что так шла к её тонким чертам. Управившись с переодеванием, она медленно, всё ещё чуть пошатываясь, приблизилась к старому, потрескавшемуся зеркалу, висевшему на стене. Из мутной, подёрнутой паутиной времени глубины на неё взглянуло лицо — всё ещё бледное и осунувшееся, с тёмными, запавшими тенями под глазами и заострившимися скулами. Но это было совершенно иное лицо, нежели то, что она со страхом и отвращением разглядывала в самые чёрные, беспросветные дни своего отчаяния. Тогда на неё смотрела маска, искажённая горем, безысходностью и бесконечной скорбью. Теперь же в этих глубоко посаженных глазах светилась искра — тихая, но негасимая. Искра надежды, жизни. Искра счастья. Губы её тронула лёгкая, почти невесомая улыбка, которая, однако, преображала всё лицо, делая его удивительно мягким и просветлённым. Всё то, что терзало и мучило её, осталось там, в том, стёртом и изменённом прошлом, куда ей, она верила, больше никогда не придётся возвращаться. Поправив волосы и проведя ладонью по щеке, словно стирая последние следы былых страданий, она глубоко вздохнула и направилась к выходу. Приоткрыв скрипучую дверь, Мэй замерла на пороге, и её брови удивлённо взметнулись вверх. Чуть поодаль от вагончика, на небольшой, утоптанной площадке меж фургонов, разворачивалась сцена, которую она меньше всего ожидала увидеть. Боб, раскрасневшийся и взлохмаченный, согнувшись в три погибели (ибо рост его, как известно, был весьма высок, а противник — кряжист и коренаст), что-то яростно, возмущённо восклицал на своём гортанном датском наречии. Причиной же его столь плачевного положения был не кто иной, как Джим. Старый зазывала, с довольной, почти злорадной усмешкой под своими пышными седыми усами, обвил шею приятеля через плечи своей жилистой, цепкой рукой, насильно заставляя того склоняться всё ниже и ниже. Другой же рукой он, словно заправский школьный задира, играючи, костяшками пальцев втирал в плешивую макушку несчастного клоуна, отчего волосы последнего и без того торчали во все стороны. Боб, пыхтя и отплёвываясь, отчаянно пытался вырваться из этого унизительного захвата, но Джим, хоть и был заметно старше, держал крепко, сноровисто, не давая тому ни малейшего шанса. Оба в этот момент до жути походили на расшалившихся мальчишек, затеявших потасовку где-нибудь за сараем. Заслышав скрип двери и лёгкий, удивлённый выдох, оба тотчас же замерли и, как по команде, повернули головы в её сторону. Воспользовавшись тем, что хватка ослабла, Боб резко вывернулся, отшатнулся, едва не споткнувшись о выступающий из земли корень, и, потирая пострадавшую макушку, пробурчал себе под нос что-то длинное, гортанное и явно не описывающее зазывалу в лучших красках. Джим же, ничуть не смутившись, тотчас выпрямился и, широко, радушно улыбнувшись Мэй, произнёс с той своей неизменной, насмешливой учтивостью: — А, вот и наша красавица! Вы уж простите нас, мисс Мэй, за сие неподобающее поведение. Мы тут это... немножко балуемся. Решили с утреца размяться немного, вспомнить былую удаль. Боб, всё ещё приводя в порядок растрёпанные волосы и одёргивая сбившуюся рубаху, тотчас же фыркнул: — «Размяться»? Как же! У некоторых просто на старости лет детство в одном месте заиграло. Играет и играет, покоя не даёт. — Детство, говоришь? — Джим хитро прищурился и, подмигнув Мэй, ответил с той неподражаемой интонацией, что неизменно выводила Боба из себя: — А по-моему, кое-кто просто завидует, что я ещё способен дать фору молодым. В отличие от некоторых сварливых датских гусей, у которых от одного моего щелбана вся прыть мигом выходит. Боб на это лишь шумно выдохнул и закатил глаза к небу с выражением такого напускного, преувеличенного страдания на лице, что Мэй, поначалу опешившая от увиденного, не смогла сдержать лёгкой, тёплой улыбки. Она даже головой покачала, вспоминая слова, что доводилось ей слышать ещё в детстве, от старших женщин-артисток в Паноптикуме. «Ты, девонька, запомни, — говаривали они, посмеиваясь и качая головами, глядя на очередную шумную перепалку мужей, — сколько бы лет ни было мужику, какой бы серьёзной и важной маской он ни прикрывался, в душе он всё равно навеки остаётся сущим дитём. Им бы только побаловаться да подурачиться». Что ж, похоже, в этих словах была немалая доля истины. Меж тем Боб, оставив наконец попытки восстановить приличествующий джентльмену вид, приблизился к ней и с подобающей случаю галантностью протянул руку. Мэй, опираясь на его надёжную ладонь, осторожно спустилась по деревянным ступенькам на землю и в тот же миг, всё ещё чувствуя непривычную слабость в ногах, ухватилась за его локоть, словно за спасительный якорь. Боб, как и следовало ожидать, не преминул в очередной раз осведомиться: — Мэй, ты точно хорошо себя чувствуешь? Может, всё же не стоило выходить? Голова не кружится? Джим, стоявший чуть поодаль и с умилением наблюдавший эту сцену, не упустил возможности вставить своё веское слово: — Ох, Бобби, Бобби, ну сколько же можно? Ты, поди, уже до смерти надоел нашей фее этими расспросами! Ей-богу, как наседка над цыплёнком кудахчешь. Ты глазами-то своими посмотри — видишь, как она сияет? Видишь, какой румянец на щеках проступил? Да с ней всё в полном порядке! И даже более чем! Мэй, чуть смутившись от столь пристального внимания к своей персоне, всё же тихо, но искренне подтвердила: — Джим прав, Боб. Со мной и правда всё хорошо. Гораздо лучше, чем вчера. Не тревожься так за меня. — Вот и я о чём! — с победным видом подытожил Джим. — А теперь, когда мы все удостоверились, что наша пациентка идёт на поправку, может, всё-таки прогуляемся? Я, с вашего позволения, тоже составлю компанию. — И он, с той же подчёркнуто-деловой, шутливо-галантной манерой, предложил Мэй свой локоть. Девушка, улыбнувшись, с благодарностью приняла и его руку. Теперь она стояла меж ними, держась за обоих. Окинув взглядом своих спутников — растрепанного, всё ещё слегка насупленного Боба и сияющего, словно начищенный медный грош, Джима, — Мэй вдруг заговорила. Голос её звучал тихо, но в нём слышалась такая глубокая, проникновенная искренность, что мужчины невольно притихли. — Знаете, — начала она, переводя взгляд с одного на другого, — я всякий раз, когда наблюдаю за вами, не перестаю восхищаться вашей дружбой. Вы вечно спорите, подкалываете друг друга, дурачитесь, словно мальчишки, и, кажется, готовы сжить друг друга со свету. Но я-то вижу: стоит прийти настоящей беде, и вы, не раздумывая, встанете плечом к плечу. Готовые на всё, лишь бы защитить и поддержать один другого. Вы — настоящие друзья. Верные. Преданные. Такие, о каких слагают легенды. Она сделала короткую паузу, и её голос дрогнул, наполнившись тихой, щемящей грустью: — Я ведь с самого детства, сколько себя помню, мечтала о таком друге. О ком-то, кому можно безоговорочно довериться, на кого можно положиться в самую трудную минуту. Но в том мире, где я росла, среди зависти, подлости и вечного страха, это было непозволительной, немыслимой роскошью. Такой же несбыточной, как и мои мечты о свободе. А у вас... у вас это есть. Вы есть друг у друга. И я прошу вас, — она чуть крепче сжала их локти, заглядывая по очереди в глаза каждому, — пожалуйста, берегите это. Берегите друг друга и вашу дружбу. Нет на свете ничего более хрупкого и более ценного. На несколько мгновений воцарилась тишина. Джим, который обычно на любое проявление чувств отвечал едкой шуткой или насмешкой, на сей раз промолчал. Он лишь слегка погладил своей большой, мозолистой ладонью её тонкие пальцы, которыми она держалась за его локоть, и в этом простом, молчаливом жесте было куда больше смысла, чем в тысяче слов. Затем, прочистив горло, он всё же не удержался и, бросив быстрый, лукавый взгляд на Боба, произнёс: — Ну, насчёт вот этого старого ворчуна, — он мотнул головой в сторону приятеля и подмигнул ему, — не знаю, не знаю. Иногда мне и самому охота прибить его на месте. Но раз уж наша фея просит... так уж и быть. Поберегу. Куда ж я без него, такого неуклюжего балбеса? Боб в ответ лишь хмыкнул, но в его глазах, обращённых к Мэй, светилась такая глубокая, молчаливая благодарность, что всякие слова были излишни. Он понимал, что она сказала это не просто так. Что за этими словами стоит весь её горький опыт, всё её одиночество и вся та радость, что она наконец обрела. — Ну что ж, — произнес, наконец, Джим, расправляя плечи, — хватит лирики. А то я сейчас, чего доброго, расчувствуюсь и пущу слезу, а это мне, старику, совсем не к лицу. Идёмте-ка лучше, прогуляемся. Утро-то какое славное выдалось! И они, втроём, не спеша двинулись вперёд по сонной, ещё не проснувшейся аллее карнавала — навстречу новому дню, оставив позади все тревоги и печали.***
Они двигались неспешно, рука об руку, по центральной аллее карнавала, который только-только начинал пробуждаться ото сна. Первые, ещё робкие лучи солнца золотили верхушки пёстрых шатров, и в воздухе, напоённом утренней свежестью, уже начинали витать знакомые запахи — дыма от растопленных печурок, свежесваренного кофе и горячих оладий, что готовила какая-то хлопотливая хозяйка в одном из дальних фургонов. Изредка слышались покашливания, сонные голоса, лязг вёдер и скрип первых, ещё не распахнутых для публики ставен. По мере того как они углублялись в самое сердце этого пёстрого, парусинового городка, к ним то и дело начали подходить люди — артисты, рабочие, зазывалы, — многие, с кем Мэй делила и сцену, и кров, и горечь долгих лет неволи. При виде её, бледной, осунувшейся, но идущей на своих ногах, на их лицах проступало то сдержанное, плохо скрываемое облегчение, какое бывает у людей, когда опасность, грозившая кому-то из своих, наконец миновала. Первыми им повстречались Иоган и Мортимер. Старый музыкант, прихрамывая и опираясь на свою видавшую виды скрипку, которую он нёс под мышкой, издалека заприметил их и, просияв, поспешил навстречу. Мортимер, шагавший чуть позади с колодой карт в руках, выглядел на удивление бодро — даже румянец проступил на его обычно бледных, впалых щеках. По всему было видно, что он держится и старается не поддаваться старому недугу. — Мисс Мэй! — воскликнул Иоган, и его дребезжащий тенорок дрогнул от искренней радости. — Какое счастье видеть вас на ногах! А мы уж собирались навестить вас нынче же. Как вы себя чувствуете, дорогая? — Благодарю, Иоган, мне уже гораздо легче, — мягко улыбнулась Мэй. — Вы бы побереглись пока, — вставил Мортимер, чуть нахмурив кустистые брови и глядя на неё с той трогательной, почти отцовской заботой, что появилась в нём после того памятного прослушивания. — Свежий воздух — это, конечно, хорошо, но и о покое забывать не следует. — Да уж за ней присмотрят, — хмыкнул Джим, многозначительно покосившись на Боба. — Тут такие сиделки, что и шагу лишнего ступить не дадут. Боб в ответ лишь повёл плечом, но промолчал, хотя уголки его губ дрогнули в слабой, сдержанной улыбке. Чуть дальше, на небольшой, хорошо утоптанной площадке, они наткнулись на Карлу. Женщина-дрессировщица, розовощёкая и пышущая здоровьем, выгуливала своих любимиц — трёх маленьких, юрких, заливисто тявкающих собачонок, что путались у неё под ногами, норовя запутать поводки. Увидев Мэй, Карла тотчас просияла и, не обращая внимания на протесты своих питомцев, бросилась к ней. — Мэй, дорогуша! — воскликнула она, хватая девушку за свободную руку и заглядывая ей в лицо с материнской тревогой. — Ну, слава Богу! А то мы все так перепугались за тебя! Вон какая бледненькая ещё. Ты кушаешь хорошо? Тебе бы бульончику покрепче, да с гренками. Я тут как раз вчера сварила отменный, могу занести чуть погодя. — Право, не стоит, Карла, — попыталась возразить Мэй, но та лишь отмахнулась с решительностью, не терпящей возражений. — И слушать ничего не желаю! Занесу, и точка. Тебе сейчас силы нужны, а не эти ваши скромности. Позади послышался звучный, раскатистый смех, и из-за угла соседнего фургона выплыла Роза — та самая дородная, неунывающая артистка, что играла в карнавале роль «бородатой женщины». Она была без своего бутафорского атрибута, отчего её круглое, добродушное лицо казалось ещё более приветливым. Увидев процессию, она упёрла руки в необъятные бока и, растянув губы в широчайшей улыбке, прогудела на всю округу: — Ну, здрасьте-пожалуйста! Никак сама Восточная фея соизволила покинуть свои чертоги! Да ещё и под конвоем из двух кавалеров! Гляди-ка, Джим, Боб, да вы у нас, оказывается, заправские джентльмены. Уж не вы ли так ухаживаете за нашей красавицей, что она прямо на глазах расцветает? Боб, услышав это, смутился и поспешно отвёл взгляд, делая вид, что его внезапно заинтересовало состояние ближайшего фонарного столба. Джим же, напротив, галантно приподнял свой видавший виды цилиндр и, отвесив шутливый поклон, ответил: — Стараемся, мадам Роза, стараемся. Всеми силами. Роза, расхохотавшись ещё пуще, подмигнула Мэй и, пожелав ей скорейшего выздоровления, пошла своей дорогой. А они двинулись дальше, пока впереди, у самого перекрёстка двух аллей, не показалась группа мужчин. Среди них выделялась коренастая фигура Сэма. Завидев их, жонглёр отделился от своей компании и неторопливо, чуть вразвалочку направился навстречу. Его лицо, обезображенное оспинами, оставалось, как всегда, мрачным и непроницаемым, и лишь взгляд, брошенный исподлобья, выдавал скрытое, тщательно маскируемое волнение. Он коротко, сдержанно кивнул Бобу и Джиму — и в этом кивке, обращённом к клоуну, читалась едва заметная, плохо скрываемая неприязнь. Сэм до сих пор, видимо, винил его в том, что Мэй, обезумев от страха, кинулась в лес на его поиски и едва не поплатилась за это жизнью. А, быть может, за этим скрывалось и нечто иное, более глубокое и тщательно оберегаемое от посторонних глаз — чувство, в котором он и сам себе не желал признаваться. Но вслух он этого, конечно, никогда бы не произнёс. Вместо этого он остановился перед Мэй и, глядя куда-то чуть в сторону, поверх её плеча, произнёс своим обычным, хрипловатым голосом, в котором, однако, проскальзывали несвойственные ему мягкие нотки: — Рад, что ты на ногах. Выглядишь... получше. — Спасибо, Сэм, — тепло отозвалась Мэй, и её глаза блеснули искренней благодарностью. — Я и чувствую себя значительно лучше. Он ещё на мгновение задержал на ней свой взгляд, словно хотел сказать что-то ещё, но не решился. Лишь коротко, отрывисто кивнул, развернулся и, не прощаясь, зашагал обратно к своим товарищам, которые дожидались его поодаль, перебрасываясь ленивыми фразами. Боб, глядя ему вслед, чуть нахмурился, но промолчал, ибо Мэй, заметив это, мягко, успокаивающе сжала его локоть. И в этот самый миг тишину аллеи разорвал звонкий, заливистый девичий крик: — Папа! Мэй! Из-за поворота, едва не столкнувшись с пожилым грузчиком, нёсшим на плече тяжёлый тюк, выскочила Ингрид. Заспанная, со слипшимися ресницами, в наспех, криво застёгнутом платьице, из-под которого выглядывал край ночной сорочки, она со всех ног неслась к ним по аллее, и её длинные, тёмные кудряшки, не прибранные и не стянутые лентой, развевались на бегу, словно маленький, шелковистый флаг. Добежав, она резко остановилась, тяжело дыша, и, уперев руки в бока, смерила отца полным праведного гнева взглядом. — Ну, папа! — воскликнула она, и её звонкий голосок дрогнул от обиды. — Это что же такое получается?! Вы все ушли гулять, а меня не взяли?! Я там одна-одинёшенька просыпаюсь, а в фургоне — никого! Я уж думала, случилось чего! — Тыковка, — Боб примирительно поднял ладонь, — ты так сладко спала, что мне жалко было тебя будить. Ты же вчера весь день на ногах провела, хлопотала. — Сон — не оправдание! — отрезала Ингрид, и её нижняя губка предательски задрожала. — Ты мог бы и разбудить! Я бы мигом оделась! А теперь вы, значит, тут гуляете себе, а я... Ситуацию, как всегда, взял в свои руки Джим. Не дав девочке договорить, он, крякнув от натуги, легко, словно пушинку, подхватил её на руки и закружил в воздухе. Ингрид, чья напускная сердитость в один миг улетучилась, радостно, заливисто взвизгнула и захохотала, болтая тонкими ножками. — Ну-ну, маленькая госпожа, — прогудел Джим, улыбаясь в усы, — будет тебе серчать. Разве ж мы могли допустить, чтобы наша главная будущая звёздочка не выспалась перед своим великим дебютом? А твой папенька, — он бросил лукавый взгляд на Боба, — он у нас просто болван. Не серчай на него. Где ж ему, старому, понять тонкую девичью натуру? Ему бы только со своей феей ворковать, а о самом главном он вечно забывает. Ингрид, представив отца в роли «старого болвана», залилась новым, ещё более звонким смехом и, поглядывая на него с высоты рук Джима, захихикала. Боб же прищурился и, уперев свободную руку в бок, недовольно проворчал: — Ах ты, старый пройдоха! Опять за своё? Не учи мою дочь гадостям! — А я её и не учу, — с невиннейшим видом отозвался Джим. — Я ей лишь глаза на правду открываю. Она и сама всё видит и понимает. Верно, тыковка? — Верно! — радостно поддакнула Ингрид, с важным видом кивая головой. Джим, недолго думая, снял с головы свой потрёпанный цилиндр и нахлобучил его прямо на растрёпанные кудряшки девочки. Та, оказавшись в этом огромном, сползающем на нос головном уборе, тотчас же напустила на себя выражение чрезвычайной важности, приосанилась на его руках и сложила губки бантиком, всем своим видом являя собой «истинную леди». Мэй, всё это время тихо посмеиваясь и с невыразимой нежностью наблюдавшая за этой забавной, тёплой перепалкой, наконец вмешалась. Она легонько коснулась плеча Боба и, заглянув ему в глаза, произнесла с мягкой, успокаивающей улыбкой: — Оставь, Боб. Ты же видишь, они оба просто дурачатся. Ничего дурного он ей не скажет. Боб, ещё раз для острастки сверкнув глазами на довольно скалящегося Джима, в конце концов лишь махнул рукой и проворчал себе под нос что-то неразборчивое. А Джим тем временем, ловко перехватив хохочущую Ингрид, усадил её к себе на плечи. Девочка, оказавшись так высоко, что могла дотянуться рукой до нижних ветвей проплывавшей мимо старой липы, взвизгнула от восторга и, вцепившись одной рукой в его седые волосы, а другой придерживая сползающий цилиндр, звонко скомандовала: — Вперёд, мой верный конь! Догоним папу и Мэй! — Слушаюсь, моя госпожа! — гаркнул в ответ Джим и, придерживая её за ноги, широким, размашистым шагом двинулся вперёд. Так они и пошли дальше — уже вчетвером. Боб, всё ещё слегка хмурящийся для вида, но с тёплыми, лучистыми искорками в голубых глазах, и Мэй, с тихой, безмятежной улыбкой опирающаяся на его локоть, чуть позади них — Джим, довольно ухмыляющийся в свои пышные седые усы и несущий на плечах драгоценную, заливисто хохочущую ношу в огромном, сползающем на нос цилиндре.***
Чуть погодя, когда солнце уже поднялось довольно высоко и залило карнавал мягким, золотистым светом, Мэй вернулась в свой вагончик. После недолгой, но такой живительной прогулки и традиционного завтрака в кругу семьи Греев — за тем самым маленьким, уютным столом, где Ингрид, как всегда, щебетала без умолку, а Боб украдкой касался её руки, передавая ломоть хлеба, — девушка чувствовала приятную, тёплую усталость. Боб и Ингрид проводили её до самой двери, и, надо признать, клоуну пришлось в самом буквальном смысле насильно уносить на руках свою упирающуюся дочь, которая отчаянно цеплялась за косяк и уверяла, что ей «нужно ещё хотя бы чуточку побыть с феей, иначе та без неё совсем заскучает». Оставшись наконец в блаженной тишине, Мэй прилегла на койку, чувствуя, как приятная истома разливается по всё ещё ослабленному телу. Она уже начала было погружаться в лёгкую, сладкую дрёму, когда в дверь вдруг тихо, неловко постучали. Стук был робким, неуверенным, словно тот, кто стоял по ту сторону, сомневался, стоит ли вообще беспокоить хозяйку. Мэй, чуть удивившись, приподнялась на локтях и отозвалась: — Войдите. Дверь со скрипом приотворилась, и на пороге возник Сэм. При виде его Мэй не смогла сдержать искреннего изумления — она ожидала увидеть кого угодно, но только не этого мрачного, нелюдимого жонглёра. Она настолько опешила, что несколько мгновений просто молча смотрела на него, но быстро опомнившись, мягко улыбнулась и пригласила его войти. Сэм переступил порог и остановился у самой двери, переминаясь с ноги на ногу и, казалось, не зная, куда деть свои большие, натруженные руки. Вид у него был донельзя смущённый и неловкий. Он мялся, отводил взгляд, словно корил себя за то, что осмелился потревожить её покой. — Прости, что побеспокоил, — произнёс он, наконец, хрипловато, глядя куда-то в сторону, поверх её плеча. — Я быстро. Сразу к делу и уйду. И, не дожидаясь ответа, он запустил руку в карман своего потрёпанного жилета, извлёк оттуда что-то маленькое, тускло блеснувшее в полоске дневного света, и протянул ей на раскрытой ладони. — Вот, — коротко бросил он, всё ещё избегая смотреть ей в глаза. — Кажется, это твоё. Мэй ахнула. На его широкой, мозолистой ладони, переливаясь в лучах солнца, лежал её серебряный кулон — многогранная звезда, последний подарок Боба. Она и думать о нём забыла — в вихре событий последних дней, в череде кошмаров и чудес, эта потеря совсем вылетела у неё из головы. А теперь звезда, такая знакомая, такая родная, снова была здесь, у неё перед глазами. — Боже мой... — выдохнула Мэй, и её голос дрогнул от нахлынувших чувств. Она бережно, почти благоговейно приняла кулон с его ладони и тотчас заметила: цепочка была другая. Не та, тонкая, хрупкая, что когда-то впивалась в её шею, а новая — чуть более грубая на вид, но при этом добротная, прочная, из тёмного, благородного серебра. — Я заменил цепочку, — поспешил пояснить Сэм, заметив её вопросительный взгляд. — Старая была порвана. Приобрёл новую. Эта покрепче будет. — Сэм... — Мэй, всё ещё сжимая кулон в ладони, вдруг нахмурилась, пытаясь собрать воедино разрозненные кусочки воспоминаний. — Как ты вообще... где ты его нашёл? И откуда ты знаешь, что он мой? Ведь в тот день, до самого вечера, он пролежал в ящике моего стола. Я надела его лишь перед тем, как... как побежала в лес. Никто этого не видел. Сэм на мгновение замолчал, словно собираясь с духом. А затем заговорил — тихо, неторопливо, и его рассказ, словно старая, выцветшая киноплёнка, воскресил в памяти Мэй события того страшного, рокового вечера. — Да я и не знал про кулон. Просто в тот вечер, ещё до всей этой суматохи, я как раз занимался своими делами у склада с реквизитом, — начал он, и его взгляд, устремлённый куда-то вдаль, затуманился. — Вдруг вижу — ты. Бежишь так, будто за тобой сам дьявол гонится. Я ещё тогда удивился: никогда тебя такой не видел — быстрой, стремительной, а лицо... лицо такое, что у меня сразу сердце нехорошо ёкнуло. Ты промчалась мимо, даже не заметив меня, и я успел лишь увидеть, как на твоей груди что-то блеснуло — ярко, серебристо. Запомнил. Запало мне это в голову. Он перевёл дух и, понизив голос, продолжил: — А позже, когда Грей уже принёс тебя обратно, мы с мужиками прочёсывали лес. Надо было проверить, вдруг там эти твари... ну, волки, которые вас потрепали, всё ещё бродят по округе. И наткнулись мы на поляну. — Он на мгновение осёкся, и его и без того суровое лицо помрачнело ещё больше.— Там... там всё было перерыто, переломано. Земля вспахана, трава примята, кровь повсюду. И вдруг среди этого хаоса, среди сломанных ветвей и грязи, я заметил — блеск. Тусклый, едва различимый. Подошёл, нагнулся — а это она. Звезда твоя. Цепочка порвана. Я сразу понял: здесь была схватка. И понял, чья это вещь. Он замолчал, и в наступившей тишине было слышно лишь прерывистое дыхание Мэй. У неё на глазах выступили слёзы — не горя, а бесконечной, переполнявшей сердце благодарности. Этот угрюмый, нелюдимый человек, что всегда держался особняком и никогда не выказывал ей особого расположения, заметил, запомнил, сохранил и вернул ей то, что было для неё дороже многих сокровищ. И даже цепочку новую приобрёл. Она смотрела на него, на его обезображенное оспинами лицо, на его грубые, натруженные руки, и видела теперь не прежнего, вечно хмурого жонглёра, а человека с добрым, чутким сердцем. — Сэм... — прошептала она наконец, едва шевеля губами, и голос её задрожал. — Я... у меня просто нет слов. Спасибо тебе. Огромное спасибо. И, прежде чем он успел опомниться, прежде чем успел отдёрнуться или выставить вперёд руку, она, привстав на цыпочки, подалась вперёд и легко, почти невесомо коснулась губами его колючей, покрытой шрамами щеки. Сэм замер, словно громом поражённый. Его лицо, только что бывшее суровым и непроницаемым, в один миг залилось густой, почти пунцовой краской, а в глазах, которые он поспешно отвёл в сторону, промелькнуло неподдельное, почти детское смущение. — Да брось ты! — пробормотал он, отворачиваясь и пряча глаза. — Это всё пустяки. Не стоит благодарности. Ты... ты это, береги только. Не теряй больше ничего. Кулон этот твой... он, видать, тебе очень дорог. Вот и сбереги. И он, резко развернувшись, поспешил к выходу. Казалось, ещё мгновение — и он пулей вылетит за дверь, исчезнув в утренней суете карнавала. Но на самом пороге он вдруг задержался. Остановился, замешкался, словно раздумывая, а затем медленно повернул голову и через плечо взглянул на неё. Его тёмные, глубоко посаженные глаза встретились с её взглядом, и в них промелькнуло что-то такое, чему он и сам, вероятно, не смог бы подобрать названия. — Мэй, — позвал он тихо, почти шёпотом, и его голос прозвучал непривычно мягко, лишённым всегдашней грубости. — Ты... ты счастлива? Вопрос повис в воздухе, и в нём было куда больше смысла, чем в простых словах. Мэй поняла, о ком он спрашивает. Поняла, что за этим коротким вопросом кроется целая гамма чувств — тревога, забота, и, быть может, что-то ещё, чему он никогда не позволил бы вырваться наружу. — Да, Сэм, — ответила она тихо, но с той спокойной, непоколебимой уверенностью, что шла из самой глубины её сердца. — Я счастлива. Очень. Он выслушал её ответ. И вдруг его губы, обычно сжатые в тонкую, суровую линию, дрогнули. По ним скользнула лёгкая, едва заметная тень улыбки — печальной, но искренней. Лишь на краткий миг, а затем исчезла, спряталась, словно он стыдился этой своей мимолётной слабости. — Вот и славно, — произнёс он глухо. — Я рад. И прежде чем Мэй успела сказать хоть слово, он вышел. Дверь тихо закрылась за его спиной, оставив девушку одну в полумраке вагончика. Она стояла, прижимая к груди маленькую серебряную звезду, и чувствовала, как к горлу подступает тугой, горячий ком. На душе у неё было тепло и немного грустно — так бывает, когда вдруг осознаёшь, что за грубой, неприглядной оболочкой порой скрывается самая настоящая, трепетная, беззаветная душа.