Иллюзия тишины

R
В процессе
34
автор
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 503 страницы, 197 983 слова, 60 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 5 Отзывы 11 В сборник

Часть 52. Больше чем артистка.

Настройки
Восстановление Мэй, вопреки всем радужным надеждам, шло мучительно медленно и неровно. Да, она уже могла подниматься с постели, могла, пусть и с частыми передышками, прогуливаться по аллеям карнавала, и на её бледных щеках порой проступал слабый, почти прозрачный румянец. Но на смену прежней, бурной радости от возвращения к жизни постепенно начало приходить нечто иное — глухое, подспудное, гнетущее чувство, которое она сама сперва гнала от себя прочь, не желая признавать его права на существование. Всё началось на третий день, когда они втроём — она, Ингрид и Боб — коротали послеполуденные часы в фургоне Греев. За окнами моросил мелкий, нудный дождь, и его монотонная дробь по дощатой крыше навевала особое, располагающее к покою и домашним занятиям настроение. Ингрид, устроившись на коленях у Мэй, с выражением, старательно выводя каждое слово, читала вслух ту самую книгу сказок, что они купили в памятный день прогулки по Дерри, и её звонкий голосок то и дело запинался на особо мудрёных фразах. Мэй, обнимая девочку за плечи, с мягкой, терпеливой улыбкой поправляла её, когда та допускала ошибки, и подсказывала верное произношение. Боб же сидел чуть поодаль, у окна, и, низко склонившись над своим сценическим костюмом, ожесточённо орудовал иглой, пытаясь приладить на место оторванный помпон. В какой-то момент тишину прорезало глухое, сдавленное датское ругательство, сорвавшееся с губ клоуна. Мэй подняла взгляд и увидела, как он, сморщившись, посасывает уколотый палец, а злополучный помпон сиротливо болтается на тонкой нитке, явно не желая пришиваться на положенное ему место. — Никак не поддаётся, проклятый, — проворчал он, хмуро взирая на плоды своих трудов. — Давай помогу, — мягко предложила Мэй и, осторожно высвободившись из-под Ингрид, пересела к нему. Боб хотел было возразить — мол, не стоит тебе утруждаться, отдыхай, — но она уже взяла из его рук иглу и, прищурившись, потянулась к непокорной детали. Однако стоило ей коснуться остриём плотной ткани, как пальцы её невольно дрогнули. Она чуть нахмурилась, размяла ладонь, списав это на минутную слабость, и вновь сосредоточенно склонилась над костюмом. Но дрожь, противная, мелкая, неподвластная её воле, лишь усилилась. Кончик иглы плясал, не желая попадать в нужное место, и наконец, выскользнув из ослабевших пальцев, с тихим, сухим стуком упал на пол. — Да что ж такое... — пробормотала Мэй, чуть раздосадованная своей неловкостью, и резко наклонилась, чтобы поднять иглу. И тотчас же мир перед её глазами покачнулся и поплыл. Кровь отхлынула от лица, в висках застучало, а к горлу подступила знакомая, тошнотворная слабость. Она зажмурилась, прижимая ладонь ко лбу, пытаясь унять внезапное головокружение. — Мэй! — голос Боба прозвучал встревоженно и громко, перекрывая и шум дождя, и звонкий голосок Ингрид. Девочка, испуганно вскрикнув, тоже подскочила, и книга, забытая, соскользнула с её колен на пол. — Что с тобой? — Боб уже был рядом, поддерживая её за плечи, заглядывая в побелевшее лицо. — Голова закружилась? — Да... — выдохнула она, всё ещё не открывая глаз. — Ничего страшного... Просто не стоило так резко наклоняться. Он помог ей выпрямиться, продолжая придерживать за локоть, и в его голосе, когда он заговорил, прозвучала та непреклонная, суровая забота, что была свойственна ему в минуты волнения: — Послушай меня, Мэй. Пожалуйста, не перенапрягайся. Я понимаю и ценю твоё желание помочь, но... я и сам справлюсь. А ты побереги себя. Отдыхай. Тебе сейчас главное — восстановить силы, а не иголки по полу собирать. Ингрид, которая тут же подбежала и прижалась к боку Мэй, подняла на неё свои огромные, встревоженные глаза и добавила с серьёзной, убеждённой интонацией, всегда умилявшей старших: — Папа правду говорит, Мэй. Ты не спорь с ним. Ты просто сиди и слушай сказку. А он сам всё починит. Мэй, расстроенная и подавленная собственной немощью, всё же не стала возражать. Ей и правда было нехорошо. Слабость, отступившая было после прогулки, вернулась с новой силой, напоминая о себе глухой, пульсирующей болью в висках. Она позволила Бобу отвести её обратно на место, и тот, усадив её поудобнее, подоткнул под спину подушку. Она же, чувствуя себя совершенно бесполезной, лишь тихо подсказала ему, как лучше закрепить злополучный помпон, а затем покорно позволила Ингрид вновь увлечь себя в мир сказок. Девочка, обрадованная тем, что её фея больше не пытается шить, вновь забралась к ней под бок и, раскрыв книгу на прерванной странице, принялась читать — ещё старательнее, ещё выразительнее, чем прежде, то и дело заглядывая Мэй в лицо и указывая пальчиком на картинки: «Смотри, Мэй, вот это великан! А это — храбрый портняжка! Правда, он смешной?» Мэй рассеянно кивала, невпопад отвечала на её вопросы, а сама то и дело опускала взгляд на собственные руки. Они всё ещё дрожали. Та самая, противная, мелкая дрожь, что заставила её уронить иглу, никак не проходила. Она спрятала ладони в складках платья, сжала их в кулаки, пытаясь унять эту непрошеную вибрацию, но это не помогало. В тот момент она ещё не придала случившемуся серьёзного значения. «Это нормально, — убеждала она себя, глядя, как подрагивают кончики её пальцев. — Я ещё слишком слаба. Организм просто не успел восстановиться. Нужно лишь немного времени и покоя, и всё пройдёт. Всё вернётся на круги своя». Но она ошибалась. Следующим днём, когда дождь наконец прекратился и небо над карнавалом расчистилось, сияя пронзительной, умытой синью, Мэй, гуляя с Ингрид, вызвалась помочь Джиму разобрать кипу старых, отсыревших афиш, что скопились у него в фургоне. Работа была нехитрая, почти медитативная — перебирать пожелтевшие, пахнущие плесенью и типографской краской листы, отделяя те, что ещё годились для дела от безнадёжно испорченных. Ингрид, вооружившись тряпкой, с важным видом протирала каждую уцелевшую афишу, прежде чем водрузить её в аккуратную стопку. Джим, попыхивая самокруткой, давал указания и травил старые цирковые байки, от которых девочка то и дело заливалась звонким смехом. В какой-то момент, когда работа уже подходила к концу, Мэй, отступив на шаг, чтобы размять затёкшую спину, вдруг заметила в пыли под ногами небольшой, идеально круглый, отшлифованный ветром и дождями камешек. Движимая каким-то мимолётным, почти забытым порывом, она, не задумываясь, поддела его носком туфли и, ловко подбросив в воздух, намеревалась, как бывало прежде, поймать на раскрытую ладонь. Простой, машинальный жест, один из тех, что она могла проделывать с закрытыми глазами, не прилагая ни малейшего усилия. Камень выскользнул из дрогнувших пальцев и, описав нелепую дугу, с глухим стуком упал в пыль у её ног. Мэй нахмурилась. Она наклонилась, подобрала камешек и, уже намеренно, сосредоточив на этом действии всё своё внимание, вновь подбросила его вверх. И вновь, в самый последний миг, когда он уже почти коснулся её ладони, пальцы предательски дёрнулись, сжались невовремя, и камень, вырвавшись на свободу, покатился по земле, затерявшись в сухой траве. Внутри у неё что-то неприятно, тревожно ёкнуло. Она ещё раз взглянула на свои руки — они были спокойны, лишь едва заметная, предательская дрожь пробегала по кончикам пальцев. — Мэй, ты чего? — окликнула её Ингрид, отрываясь от своего занятия. — Ты что-то уронила? — Нет, ничего, — поспешила ответить Мэй, натягивая на лицо беззаботную улыбку. — Всё в порядке. Просто... показалось. Вечером того же дня, оставшись наконец наедине с собой в тишине своего вагончика, Мэй вновь и вновь возвращалась мыслями к этому случаю. Слабый свет керосиновой лампы дрожал на стенах, отбрасывая причудливые, колышущиеся тени. За окнами уже сгустилась ночь, и карнавал, уставший от дневной суеты, постепенно затихал, погружаясь в сон. Она сидела на краю койки, рассеянно поглаживая пальцами серебряную звезду на своей груди, и не могла избавиться от нарастающего, гложущего изнутри беспокойства. Наконец, решившись, она встала и подошла к столу. Из потайного ящичка она извлекла маленькую, блестящую монетку — точно такую же, какой её мать, Сяофэн, показывала ей первые в её жизни фокусы. Тогда, в тесном, пропахшем дымом вагончике, среди бескрайних, продуваемых всеми ветрами равнин, эти нехитрые трюки казались ей самым настоящим чудом. Мэй глубоко вздохнула, стараясь унять внезапно нахлынувшее волнение, и, положив монетку на раскрытую ладонь, принялась выполнять простейший, знакомый до мозолей пасс. Но пальцы её, ещё минуту назад послушные и спокойные, вдруг зажили своей собственной, неподвластной ей жизнью. Они дрожали, дёргались, срывались, и монетка, звякнув, упала на стол, покатилась, закружилась волчком и, сорвавшись с края, с тихим, жалобным звоном исчезла в тёмной щели меж половиц. Мэй оцепенела. Она стояла, глядя на то место, где только что исчезла монетка, и в груди её, разрастаясь, поднималась ледяная, удушающая волна паники. Она попыталась снова. Извлекла другую монету, повторила пасс — с тем же плачевным итогом. Ещё раз. И ещё. С каждой новой попыткой её движения становились всё более рваными, судорожными, отчаянными, а монетки, одна за другой, летели на пол, закатываясь в самые тёмные углы. И тогда она, наконец, осознала. Всё это время — эти дни слабости, головокружений, эта проклятая, непроходящая дрожь в пальцах — было не просто следствием истощения. С ней происходило что-то куда более страшное и непоправимое. Она и прежде проходила через болезни и увечья. И всегда, сколько она себя помнила, даже самые глубокие раны, даже самый жестокий недуг отступали перед ней с поразительной, необъяснимой быстротой. Ей хватало двух-трёх дней, чтобы подняться на ноги там, где другому потребовались бы долгие недели постельного режима. Тогда, в прошлом, она списывала это на свои травы, на снадобья, рецепты которых достались ей от матери. Но теперь... теперь, после всего, что поведал ей Матурин, она знала правду. Это был её дар. Сияние. Та самая неведомая, могущественная сила, что текла в её жилах, исцеляя её, залечивая раны, поддерживая в ней жизнь… Она вдруг осеклась. Сияние. За все эти дни, с самого первого пробуждения, она ни разу не чувствовала его. Не ощущала того знакомого, тёплого, пульсирующего источника где-то глубоко внутри. Она была слишком слаба, слишком измучена, слишком поглощена радостью от того, что Боб жив, чтобы прислушаться к себе. Но теперь, испуганная, встревоженная, она сделала это. Прикрыла глаза и, затаив дыхание, обратила свой внутренний взор вглубь себя. Но в ответ ей была лишь звенящая, холодная пустота. Тот живой, пульсирующий огонь, что согревал её с самого детства, пусть и неосознанно, исчез без следа. Она была пуста. Как высохший колодец. Как лампа, в которой навеки погасло масло. — Нет, — прошептала она, и её голос, сорванный, дрожащий, прозвучал в этой гулкой тишине жалко и беспомощно. — Этого не может быть... Не может... Паника, липкая и удушающая, захлестнула её с головой. Взгляд её, дикий и затравленный, метался по комнате в поисках... в поисках чего-то, что могло бы доказать обратное. Что всё это лишь глупая, нелепая ошибка. Что её страх — лишь плод её разыгравшегося воображения. Взгляд упал на маленький, острый нож для резки трав, что лежал на полке. Не думая, не колеблясь, она схватила его. Поднесла к своей левой ладони, развернув её внутренней, более нежной стороной вверх. И, зажмурившись, резко полоснула лезвием по коже. Острая, обжигающая боль пронзила руку. Из тонкого, но глубокого пореза тотчас же хлынула алая, горячая кровь, заливая запястье, капая на пол. Мэй, стиснув зубы, отбросила нож в сторону. Затем поднесла правую, всё ещё дрожащую ладонь к ране и, закрыв глаза, сосредоточилась. Она мысленно потянулась к тому месту, где раньше жило Сияние. Позвала его. Умоляла. Заклинала. Приказывала. Но оно не откликнулось, не проснулось. Его не было. Кровь всё так же текла по её запястью, капая на стол, на платье, на пол. Рана продолжала кровоточить, не выказывая ни малейших признаков исцеления. И это было самым страшным, самым неопровержимым доказательством того, что её худшие опасения подтвердились. Дрожащими, непослушными пальцами она кое-как обработала порез, присыпала его сушёной календулой и туго, неумело замотала руку полоской чистой ткани. Действовала она наспех, машинально, ибо мысли её были далеко — там, в чёрной, зияющей бездне, что разверзлась на месте её дара. Чтобы хоть как-то отвлечься, чтобы заглушить этот нарастающий, сводящий с ума ужас, она схватила с полки старую, потрёпанную колоду карт, с которой когда-то начинала свой путь иллюзионистки. Пальцы её привычно скользнули по крапчатым рубашкам, и она попыталась сделать простейший вольт, который могла бы провернуть во сне, не просыпаясь. Пальцы дрогнули. Карта, словно живая, выскользнула из непослушных перстов и плавно спланировала на пол. Мэй судорожно выдохнула. Попыталась снова. И снова. И снова. Она делала и делала попытки — одну за другой, с каждой минутой всё более яростные, всё более отчаянные. Но пальцы не слушались. Колода рассыпалась по полу с тихим, шуршащим звуком. Карты разлетелись во все стороны, усеяв доски пёстрым, хаотичным ковром. Губы Мэй задрожали, на глазах выступили жгучие, злые слёзы. Но она не сдавалась. Стиснув зубы до скрежета, до боли в челюстях, она опустилась на колени, собрала карты и начала снова. Раз за разом. С ожесточением, с упрямством, достойным лучшего применения. Слёзы текли по её щекам, капая на старые, истёртые карты, размывая выцветшие рубашки. Кончики пальцев, и без того дрожащие, онемели, покрылись кровавыми мозолями, но она упорно продолжала тасовать и сдавать, пытаясь подчинить себе непослушную колоду. — Ну же... — шептала она, вновь и вновь собирая колоду дрожащими, окровавленными пальцами. — Давай же... Ну... Она не услышала, как открылась дверь. Не заметила, как в вагончик вошёл Боб. Он замер на пороге, и его лицо, только что бывшее спокойным и умиротворённым, в один миг переменилось. Он увидел её — стоящую на коленях посреди разбросанных карт, растрёпанную, заплаканную, с перевязанной, окровавленной ладонью, яростно, с каким-то исступлением швыряющую на пол очередную карту. — Мэй! — воскликнул он, и в его голосе прозвучал неподдельный испуг. Она вздрогнула, резко обернулась, но, увидев его, не остановилась. Лишь смахнула с глаз слёзы тыльной стороной здоровой руки и снова потянулась к колоде. — Мэй, что ты делаешь?! — Боб в два широких шага пересёк комнату, опустился рядом с ней на колени и мягко, но решительно накрыл своей большой, тёплой ладонью её дрожащие, израненные пальцы, не давая ей взять очередную карту. — Что случилось? Почему ты плачешь? Что с твоей рукой? Он попытался взять её ладонь, осмотреть неловко замотанный порез, но она резко, почти грубо отдёрнула руку. Вся та боль, весь тот ужас и отчаяние, что клокотали у неё внутри, вдруг выплеснулись наружу в едином, неконтролируемом порыве. — Ничего! — выкрикнула она, и её голос, сорванный до хрипа, зазвенел от слез и горечи. — Ничего не случилось! Оставь меня, Боб! Просто оставь меня в покое! Она тут же осознала, что натворила. Увидела, как он опешил, как вздрогнул от её тона. Как выражение искренней заботы на его лице сменилось болью и растерянностью. И от этого её собственное сердце сжалось в тугом, мучительном спазме. Она закрыла лицо дрожащими руками и, сотрясаясь от беззвучных рыданий, прошептала сквозь слёзы: — Прости... Прости меня, Боб... Я не хотела... Я не должна была на тебя кричать... Не хотела тебя обидеть...Прости... И она разрыдалась — горько, навзрыд, закрыв лицо перевязанной ладонью. Её плечи сотрясались от беззвучных, выматывающих душу рыданий. — Мне просто страшно... — выдохнула она сквозь слёзы, — так страшно, Боб... Вдруг это никогда не пройдёт? Вдруг я навсегда останусь такой... немощной... сломанной... Боб больше не колебался. Он придвинулся к ней вплотную и, заключив в кольцо своих сильных, надёжных рук, крепко прижал её к себе. Одна его ладонь легла на её вздрагивающий затылок, прижимая мокрую от слёз щёку к своему плечу, другая — мягко, успокаивающе гладила по спине. — Тише, родная, тише, — зашептал он, склоняясь к самому её уху, и его голос звучал так тепло, так убаюкивающее, что Мэй, сама того не желая, начала понемногу затихать в его руках. — Всё хорошо. Ты никого не обидела. Слышишь? Всё хорошо. Я здесь, с тобой. Ты просто устала. Ты ещё слишком слаба. Тогда ты отдала все силы, всю свою жизненную энергию, чтобы вытащить меня с того света. Доктор сказал, что ты истощена до крайнего предела. Это не может пройти бесследно за один день. Или за неделю. Твоему телу нужно время. Долгое время. — Ты не понимаешь... — попыталась возразить она, но он мягко, настойчиво заставил её умолкнуть. — Понимаю. Ещё как понимаю. Я, знаешь ли, тоже не сразу на ноги встал после того, как ты меня... ну, исцелила. Думаешь, мне легко далась та ночь? Я целые сутки чувствовал себя так, будто по мне проехалась телега. Но всё прошло. И это пройдёт, Мэй. Пройдёт. Ты поправишься. Полностью поправишься, и руки твои снова будут слушаться, и всё вернётся к привычной жизни. Я верю в это. И ты должна верить. Ты — самая сильная девушка из всех, кого я знаю. Ты — моя фея. Ты — боец. Мэй слушала его, уткнувшись лицом в его плечо, и по её щекам всё ещё текли слёзы. Она хотела верить. Отчаянно, всем своим израненным сердцем, хотела верить в то, что он говорил. В то, что её слабость — это лишь временная трудность, что тело её восстановится и всё будет как прежде, но ледяной, колючий ком сомнения, что поселился глубоко внутри, никуда не делся. Он лишь затаился на время, спрятался глубоко внутри. Ибо Мэй уже знала — не просто чувствовала, а знала с той пугающей душу ясностью, что приходит после озарения, — что дело вовсе не в усталости. И не во времени. Цена, которую она заплатила за спасение любимого, оказалась куда более жестокой, куда более непомерной, чем она смела предположить. И это было лишь началом её долгой, мучительной расплаты за дарованное ему второе дыхание.

***

Как бы ни старались Боб и Ингрид отвлечь Мэй заботой и поддержкой, окружить её теплом и вниманием, заслонить от гнетущих дум, — переживания никуда не ушли. Они лишь затаились на время, словно коварный, подводный зверь, чтобы в самый неожиданный миг вновь напомнить о себе, вцепиться в сердце острыми когтями. Всё чаще, во время их совместных трапез или тихих вечерних посиделок в фургоне Греев, взгляд Мэй становился рассеянным, отсутствующим, устремлённым куда-то вглубь себя, в ту зияющую, безмолвную пустоту, что разверзлась на месте её дара. Ингрид, бывало, по нескольку раз окликала её, прежде чем девушка, вздрогнув, возвращалась из своих мрачных странствий и, натянув на лицо бледную, вымученную улыбку, отвечала односложно, невпопад, словно её мысли всё ещё витали где-то далеко-далеко, в том чёрном, беспросветном омуте, куда она погружалась снова и снова, едва оставалась одна. И в этом одиночестве — в те редкие часы, когда Боб уходил на репетиции, а Ингрид убегала играть с сёстрами-гимнастками, — она не оставляла попыток дозваться своего дара. Это превратилось в наваждение, в мучительную, всепоглощающую одержимость, от которой она не могла избавиться, как не может утопающий перестать хвататься за проплывающую мимо соломинку. Снова и снова она пыталась зачерпнуть из того пересохшего, безжизненного колодца, что зиял внутри неё. Снова и снова тянулась к тому месту, где раньше жило Сияние, — и не находила ничего, кроме гулкой, звенящей тишины. И от этой тишины, от этого полного, абсолютного безмолвия её пробирал такой ледяной, липкий трепет, что она, взмокнув от пота, с бешено колотящимся сердцем, распахивала глаза, судорожно хватая ртом воздух, словно выброшенная на берег рыба. Боб видел всё это. Видел и понимал. Он не был слепцом. Каждый раз, когда её взгляд в очередной раз стекленел и уплывал куда-то вдаль, когда она замолкала на полуслове, рассеянно теребя край скатерти или рукав платья, он чувствовал, как в груди у него что-то болезненно, туго скручивается в жгут. И тогда его охватывала такая глухая, такая беспросветная тоска, какой он не знавал даже в самые чёрные дни после смерти Марты. То была тоска не за себя — за неё. За свою несчастную, израненную фею, что пожертвовала ради него всем, даже собственной сутью, а теперь медленно, неотвратимо погружалась в пучину отчаяния, и он, Роберт Грей, ничем, совершенно ничем не мог ей помочь. А вслед за тоской неизменно приходила она — злость. Жгучая, едкая, разъедающая душу злость, что клокотала в нём, не находя выхода. Злость, направленная прежде всего на самого себя. На свою беспомощность. На свою чудовищную, непростительную слабость, из-за которой всё это и случилось. Ведь если бы он не поддался на ту жалкую, гнусную уловку чудовища! Если бы не был так глуп, так доверчив, так слеп! Если бы он, в конце концов, не позволил той твари пронзить себя своим мерзким жалом! Если бы он просто держался, просто не подставился под удар — ей не пришлось бы спасать его ценой собственного дара. Она не лежала бы сейчас, бледная и осунувшаяся, не терзалась бы по ночам, пытаясь высечь из себя искру угасшего Сияния. Она была бы здорова, счастлива и полна той тихой, светлой магии, что делала её Восточной феей. А он... он, Роберт Грей, снова всё испортил. Снова погубил ту, кого любил больше жизни. И эта мысль жгла его сильнее любого огня, сильнее самых страшных ран, что нанесло ему чудовище в лесу. Он пытался заглушить в себе это гложущее чувство вины, эту удушающую горечь. Задвинуть её поглубже, спрятать за делами, за хлопотами, за нарочитой бодростью. Но по ночам, оставаясь наедине с собой в тишине фургона, он лежал без сна, уставившись в дощатый потолок, и вновь, и вновь прокручивал в голове одни и те же мучительные мысли: это из-за него. Он восстановился — почти полностью, на удивление быстро. Тело его, подстёгнутое живительной, целительной силой, что влила в него Мэй, затянуло все раны, срастило сломанные кости и теперь чувствовало себя на удивление крепким и здоровым. А она — она чахла. Угасала на глазах, превращаясь в бледную тень той себя, какой была прежде. И это казалось ему чудовищной, немыслимой, вопиющей несправедливостью, за которую он готов был казнить себя снова и снова, каждую минуту, каждую секунду. Вечером, когда за окнами сгущались сумерки и карнавал, утомлённый дневной суетой, начинал затихать, Мэй оставалась одна в своём вагончике. И тогда, в этой гулкой, давящей тишине, она вновь принималась за свои мучительные, безнадёжные упражнения. Она садилась за стол, придвигала к себе старую, потрёпанную колоду карт и начинала тасовать её, пытаясь проделать самый простой, самый элементарный фокус из тех, что знала наизусть. Но пальцы её, вопреки всем усилиям, продолжали дрожать — противно, мелко, неуправляемо. Карты выскальзывали из непослушных перстов, рассыпались по столу, по полу, и она, с трудом сдерживая подступающие к горлу рыдания, наклонялась, собирала их и начинала всё сначала. Она пробовала снова и снова, до боли в суставах, до кровавых мозолей на кончиках пальцев. Каждый раз, когда очередная карта с тихим, сухим шорохом падала на доски, из её груди вырывался сдавленный, полный бессильной злобы всхлип. Но она не останавливалась. Не могла. Ей казалось — если она прекратит, если смирится с этой проклятой немощью, то навсегда потеряет последнюю, призрачную надежду. Но главные свои испытания она приберегала для самого глухого, самого тёмного времени ночи, когда даже последние полуночники в карнавале отходили ко сну, и над спящими шатрами и фургонами воцарялась глубокая, всеобъемлющая тишина. В этот час она, стараясь не производить ни звука, крадучись, словно воровка, выбиралась из своего вагончика и, кутаясь в старенькую шаль, пробиралась к главному шатру — туда, где днём гремели овации, а сейчас царила лишь кромешная тьма да запах опилок и пыли. Она не хотела, чтобы Боб знал. Не хотела лишний раз волновать его, видеть в его голубых глазах ту тревогу, что болью отзывалась в её сердце. Ей казалось, что если она будет бороться в одиночку, если никто не станет свидетелем её падений и слёз, то и ему будет легче. В кромешной тьме, озаряемой лишь редкими, пробивающимися сквозь прорехи в брезенте лунными лучами, она выходила на пустую, холодную арену и пыталась танцевать. Пыталась повторить те плавные, грациозные движения, что когда-то завораживали публику до немого, благоговейного трепета. Те самые па, что снискали ей славу Восточной феи и что были неотъемлемой частью её самой. Но тело более не слушалось её. Оно стало чужим, неповоротливым, ватным. Ноги, ещё недавно такие лёгкие и послушные, теперь заплетались, спотыкались на ровном месте, не желая выполнять заученные наизусть движения. Руки, вместо того чтобы плавно, словно крылья, взмывать в воздух, безвольно повисали плетьми или же, наоборот, дёргались рвано, неестественно, нарушая весь рисунок танца. Она кружилась, пытаясь войти в ритм, но мир тотчас начинал плыть перед глазами, ноги подкашивались, и она тяжело, некрасиво падала на утоптанные опилки, больно ударяясь коленями и ладонями. Раз за разом. Снова и снова. До тех пор, пока из её груди не вырывался сдавленный стон боли и бессильной злобы на саму себя. В такие минуты она уже не пыталась подняться. Так и оставалась лежать на холодном, пахнущем пылью и лошадиным потом полу, уткнувшись лицом в жёсткие опилки, и давала волю слезам. Горьким, жгучим, бесконечным слезам, что душили её, выматывали душу, но не приносили ни капли облегчения. И в эти минуты, лёжа в кромешной тьме на пустой арене, она осознавала: магия ушла. Бесповоротно. Навсегда. Не только та, что исцеляла раны и возвращала к жизни, но и та, что делала её Восточной феей. Та, что жила в её пальцах, в её теле, в каждом её движении. Та, что была ею самой. И от этого осознания пустота внутри становилась ещё глубже, ещё невыносимее. Она думала, что Боб не видит этих её ночных терзаний. Думала, что её тайна надёжно скрыта под покровом ночи. Но она глубоко, жестоко ошибалась. Он знал. Знал всё. Знал о её бесплодных попытках совладать с картами, о её ночных вылазках в шатёр. Однажды поздним вечером, когда привычный стук в дверь её вагончика остался без ответа, Боб, встревоженный не на шутку, вошёл внутрь и обнаружил, что комната пуста. Ледяной ужас тотчас сжал его сердце. В голове вихрем пронеслись самые страшные, самые немыслимые картины, и он, не медля более ни секунды, бросился на поиски. Он нашёл её там, в шатре. Застыв в тени, у самого входа, он, никем не замеченный, стал свидетелем её мучений. Он видел, как она пытается танцевать, как её непослушное, ослабевшее тело предаёт её снова и снова. Видел, как она падает — тяжело, неуклюже, больно. И слышал её плач. Горький, безутешный, разрывающий душу на части плач, который она прятала от всех за маской напускного спокойствия. В тот миг его собственное сердце, казалось, раскололось на тысячу кровоточащих осколков. Ему хотелось броситься к ней, подхватить на руки, унести прочь из этого холодного, тёмного шатра, прижать к себе, заслонить от всего мира, от всей боли, от всего отчаяния. Сказать, что всё будет хорошо, что она поправится, что он ни за что не оставит её одну. Но он не сделал этого. Какая-то внутренняя, безошибочная чуткость подсказала ему, что сейчас, в этот момент, она не потерпит его присутствия. Что его жалость, пусть даже и рождённая самой искренней любовью, лишь усилит её стыд и унижение, лишь глубже ранит. Ведь она не хотела, чтобы он был свидетелем её падения. Она хотела справиться сама. И он, тихо, неслышно, словно тень, отступил назад и ушёл, унося в своей груди эту невыносимую, раздирающую душу боль. На следующий день он ничего ей не сказал. Сделал вид, что ничего не произошло. Встретил её с привычной, мягкой улыбкой, был, как всегда, заботлив и предупредителен и ни единым словом, ни единым жестом не выдал своего мучительного знания. Он не мог, не имел права запретить ей тренировки. Знал её упрямый, несгибаемый характер — она бы всё равно не отступила, всё равно продолжала бы бороться, даже если бы это медленно убивало её. И единственное, что ему оставалось, — это быть рядом. Быть надёжной, молчаливой опорой, о которую она могла бы опереться в минуту слабости. На седьмой день после их возвращения из леса, когда Мэй, сидя у себя в вагончике, в очередной раз рассеянно перебирала дрожащими пальцами старые карты, её слух вдруг уловил доносившиеся с улицы голоса — приглушённые, но достаточно отчётливые. Один из них принадлежал Бобу, и в нём слышались непривычные, напряжённые, сдержанные нотки. Заинтригованная, она подошла к двери и, чуть приоткрыв её, прислушалась. Второй голос — более властный, с деловыми, оценивающими интонациями — она узнала не сразу, но спустя мгновение поняла: это был Луиджи Сантини. Дело в том, что Карло и Луиджи лишь накануне возвратились в карнавал. Они отлучались из Дерри по каким-то важным деловым вопросам и, как это часто бывает, оказались в полном неведении относительно тех чудовищных, невероятных событий, что разыгрались в их отсутствие. Лишь вернувшись и случайно подслушав обрывки взволнованных разговоров своих работников, они, потрясённые и встревоженные, узнали обо всём — и о таинственном происшествии в лесу, и о том, в каком ужасном состоянии вернулась их новая звёздочка, Восточная фея. — Как ты сам-то, Роберт? — донёсся до слуха Мэй густой, рокочущий бас Карло, в котором, однако, на сей раз не было обычной, чуть снисходительной фамильярности, а слышалась неподдельная, сдержанная тревога. — Мы уж как услышали, что здесь приключилось... Признаться, не поверили сперва. А как мисс Мэй-Лин? Каково её здоровье? Идёт на поправку? — Благодарю, мистер Сантини, — отозвался Боб, и в его голосе Мэй уловила ту напряжённую, сдержанную ноту, что всегда появлялась, когда речь заходила о ней. — Мэй уже лучше. Гораздо лучше. Она... она очень сильная. — Вот и славно, — подхватил Луиджи, и в его тоне, деловом и прагматичном, проскользнули нотки облегчения. — А то мы уж, грешным делом, начали тревожиться. Сами понимаете, для карнавала каждый талант на счету. А мисс Лин — талант, каких поискать. Мы рады, что всё обошлось. Стало быть, она скоро сможет вернуться к выступлениям? Публика, знаете ли, уже соскучилась по нашей Восточной фее. Спрашивают, интересуются... Боб не успел ответить. Дверь вагончика со скрипом отворилась, и на пороге, чуть пошатываясь, но с высоко поднятой головой, появилась Мэй. Братья Сантини, завидя её, тотчас умолкли и, сняв свои дорогие котелки, приветственно склонили головы. Мэй сделала несколько шагов вперёд и остановилась рядом с Бобом, чувствуя на себе их пристальные, оценивающие взгляды. — Доброе утро, господа, — произнесла она, и голос её, хоть и тихий, прозвучал на удивление ровно и твёрдо. — Прошу простить, что вмешиваюсь в ваш разговор. Я случайно услышала ваш вопрос и хочу ответить на него лично. Она выдержала короткую, но многозначительную паузу, встретившись взглядом сперва с Карло, затем с Луиджи, и произнесла — спокойно, с той внутренней, непоколебимой решимостью, что всегда поражала в ней окружающих: — Я чувствую себя уже значительно лучше. И в самое ближайшее время намерена вернуться на сцену и дать выступление. Братья Сантини переглянулись. На их холёных, смугловатых лицах промелькнуло удовлетворение, смешанное с лёгким, едва уловимым удивлением. Карло, широко, радушно улыбнувшись, вновь склонил голову в полупоклоне. — Что ж, мисс Лин, это воистину замечательная новость, — произнёс он, и в его басовитом голосе послышались тёплые, одобряющие нотки. — Мы искренне рады, что вы идёте на поправку. Поверьте, мы умеем ценить наших артистов и умеем ждать. Возвращайтесь, когда будете совершенно готовы. Карнавал без Восточной феи — всё равно что цирк без манежа. Луиджи, более сдержанный и немногословный, подтвердил слова брата коротким, но весомым кивком, и, ещё раз пожелав ей и Бобу всего наилучшего, братья удалились — степенно, вразвалочку. Их дорогие котелки ещё некоторое время мелькали меж пёстрых фургонов, пока не скрылись за поворотом. Едва их шаги затихли в отдалении, Боб резко, порывисто повернулся к Мэй. Он бережно взял её руки в свои и, заглядывая в её бледное, но решительное лицо, спросил — тихой глубокой, затаённой тревогой, ни на миг не покидавшей его сердца все эти дни. — Мэй... Ты уверена? Ты ведь ещё не восстановилась. Я же вижу — тебе всё ещё тяжело. Незачем торопиться. Сантини подождут, они не звери, в конце концов. Побереги себя, прошу тебя. Дай своему телу время. Но Мэй, вместо того чтобы ответить словами, мягко высвободила свои ладони из его рук. Затем привстала на цыпочки и, приблизившись к нему вплотную, обхватила тёплыми, всё ещё чуть дрожащими пальцами его лицо. Она заставила его посмотреть ей прямо в глаза, и в её собственном взоре, всё ещё затуманенном слабостью, блеснул тот самый, знакомый ему огонёк — огонёк несгибаемой, упрямой воли. — Я справлюсь, Боб, — произнесла она тихо, но с той спокойной, непоколебимой убеждённостью, что не допускала возражений. И губы её тронула лёгкая, едва заметная, но такая тёплая улыбка, от которой у него на мгновение перехватило дыхание. — Всё будет хорошо. Не тревожься за меня, прошу тебя. Боб долго, испытующе смотрел в её тёмные, глубокие глаза, словно пытаясь прочесть в них то, что она так тщательно прятала за этой напускной уверенностью. Он видел её слабость. Видел бледность её щёк и тени, залёгшие под глазами. Видел, как дрожат её пальцы, прижимающиеся к его щекам. Но он видел и другое — её несгибаемую, почти отчаянную решимость. И понимал: спорить бессмысленно. Она всё равно сделает по-своему. Такой уж она была — его храбрая, упрямая фея. И он сдался. Тяжело, со свистом выдохнув, он медленно, словно преодолевая внутреннее сопротивление, кивнул. А затем, склонившись, коснулся губами её лба — в долгом, нежном, почти благоговейном поцелуе. Мэй прикрыла глаза, чувствуя тепло его губ на своей коже, и на какой-то краткий, блаженный миг позволила себе забыться. Но лишь на миг. Ибо глубоко внутри, в той потаённой, скрытой от всех глубине души, куда она сама боялась заглядывать, она знала горькую, жестокую правду. Она была совсем не уверена. Ни в одном своём слове. И это обещание, данное ею братьям Сантини, могло обернуться для неё самым сокрушительным, самым позорным провалом в её жизни.. Но отступать было поздно. Да и не в её правилах это было — отступать, не попытавшись.

***

Поздним вечером того же дня, когда последние отзвуки дневных представлений стихли, а карнавал погрузился в привычную ночную дрёму, Мэй вновь прокралась в главный шатёр. Она зажгла лишь несколько свечей у самого края арены, и их робкое, дрожащее пламя выхватывало из кромешной тьмы лишь небольшой круг, оставляя всё остальное пространство во власти густого, непроглядного мрака. Она была полна мрачной, отчаянной решимости. Сегодня, во что бы то ни стало, она должна была добиться хоть какого-то результата. Утренний разговор с братьями Сантини, их полный надежды и ожидания взгляд — всё это жгло её изнутри, не давая покоя, подхлёстывая, заставляя вновь и вновь, до полного изнеможения, истязать своё непослушное тело. Она вышла в центр арены, глубоко вздохнула, пытаясь унять предательскую дрожь в кончиках пальцев, и начала. Первым делом она взялась за один из своих коронных номеров — иллюзию с серебряными кольцами, которые должны были по мановению её рук сцепляться и разъединяться, словно живые. Но пальцы не слушались. Кольца, холодные и скользкие, выскальзывали из ослабевших перстов, с глухим, печальным звоном падали на дощатый пол и, описав несколько неровных кругов, замирали в опилках. Мэй, стиснув зубы, подбирала их и начинала заново. Раз за разом. Снова и снова. Пока ладони не покрылись мелкими ссадинами, а каждое движение не начало отдаваться тупой, ноющей болью в запястьях. Тогда она перешла к другому трюку — тому, что всегда вызывал у зрителей бурю восторга. Из её рукавов, по идее, должны были вылететь снопы золотых и серебряных искр, рассыпаясь в воздухе сверкающим, волшебным дождём. В прежние времена это требовало лишь лёгкого, почти незаметного движения кистью, точного, как взмах крыла бабочки. Теперь же всё было иначе. Мэй вновь и вновь вскидывала руки, но из рукавов не вылетало ничего, кроме жалких, редких искорок, что гасли, не успев долететь и до половины арены. Она пробовала снова и снова, с каким-то исступлённым, самоубийственным упорством, пока плечи не налились свинцовой тяжестью, а дыхание не стало рваным, хриплым, вырывающимся из груди с присвистом. Она остановилась лишь на мгновение, чтобы перевести дух, опираясь дрожащей рукой о край деревянного барьера. Грудь её тяжело вздымалась, по вискам струился холодный пот, а перед глазами всё плыло, теряя очертания. Но она не могла, не имела права остановиться. Ещё один трюк. Всего один. И, быть может, всё получится. И тогда, пересилив слабость, она заставила себя вернуться в центр арены. Она попыталась исполнить свой танец, плавный, завораживающий, полный восточной грации и неги, что когда-то заставлял публику замирать в немом, благоговейном восхищении. Она подняла руки, принимая исходную позу, и заставила своё тело двигаться. Но то, что выходило, было лишь жалкой, уродливой пародией на её прежнее искусство. Не было плавности, не было той неуловимой, змеиной грации, что струилась по её жилам, превращая каждое па в маленькое чудо. Вместо этого — рваные, дёрганые движения, неуклюжие повороты, спотыкающиеся, непослушные ноги. Она попыталась сделать пируэт, которым всегда завершала первую часть танца, и мир вдруг покачнулся, накренился, выскользнул из-под ног. Её тело, потерявшее всякую опору, грузно, нелепо рухнуло на жёсткие, усыпанные опилками доски. — Мэй! Она не услышала его шагов. Не заметила, как он сорвался со своего места и бросился к ней. Лишь когда его большие, тёплые, ладони сомкнулись на её плечах, поднимая, прижимая к себе, она наконец осознала, что Боб всё это время был здесь. Наблюдал. Видел каждое её падение, каждую неудачу, каждое мгновение этого жалкого, унизительного поражения. Он опустился перед ней на колени, прямо на холодный, пыльный пол, и его лицо, искажённое тревогой, возникло прямо перед её глазами. — Мэй! Ты не ушиблась? Сильно ударилась? — спрашивал он, и его голос дрожал от испуга. Его руки быстро, но бережно ощупывали её плечи, запястья, проверяя, нет ли перелома, вывиха, хоть какого-то повреждения. Но она не отвечала. Она даже не смотрела на него. Её взгляд, остекленевший и пустой, был устремлён куда-то в тёмный, безмолвный свод шатра. А из глаз, помимо её воли, уже текли слёзы — жгучие, горькие, бесконечные. И тогда из её груди вырвался не крик — глухой, надломленный, полный такой безысходной муки стон. Плечи её затряслись, и она, закрыв лицо ладонями, разрыдалась — горько, навзрыд, не в силах больше сдерживать ту бурю отчаяния, что так долго клокотала внутри. — Мэй, тебе больно? — Боб, растерянный и испуганный, вновь подался к ней, пытаясь заглянуть в её лицо, спрятанное за дрожащими пальцами. — Скажи мне, что с тобой? Что болит? Может, послать за доктором? — Я не могу, — прошептала она, и её голос, сорванный и хриплый, прозвучал едва слышно. — Больше не могу. Ничего не могу. Я бесполезна... Весь мой талант... всё, что я умела... всё ушло. Исчезло. Навсегда. Боб осторожно, стараясь не сделать ей больно, притянул её к себе. Его ладонь легла на её вздрагивающий затылок, прижимая мокрую от слёз щёку к своему плечу. — Тише, родная, тише, — зашептал он, и его голос звучал так мягко, так успокаивающе, что Мэй на миг прикрыла глаза. — Это не так. Ты просто устала. Очень сильно устала. Ты совсем себя измотала этими тренировками. Тебе просто необходимо отдохнуть. Как следует отдохнуть, выспаться, набраться сил, и всё обязательно получится. Ты же сама знаешь — твоему телу просто нужно больше времени, чтобы... — Ты не понимаешь! — вдруг выкрикнула она, и её голос, сорвавшийся на высокую, истеричную ноту, эхом разнёсся под сводами пустого шатра. Она резко, с неожиданной силой оттолкнула опешившего Боба от себя. Тот, не ожидавший такого порыва, пошатнулся, упав на локоть, и замер, глядя на неё с таким изумлением и болью, что Мэй на мгновение застыла. Она отползла, тяжело упираясь руками в пол и сотрясаясь от рыданий. — Ты не понимаешь! — закричала она, и её голос дрожал от слёз и бессильной ярости. — Ничего не понимаешь! Я не могу... не могу даже простейший трюк исполнить! Простейший, Боб! Не могу! Всё! Конец! Я стала никем! Она замолчала, тяжело, прерывисто дыша, и её плечи поникли. А когда она заговорила вновь, её голос звучал уже тихо, глухо, словно из-под толщи воды: — Я думала, это временная слабость. Думала, что просто нужно немного времени, немного покоя, и всё пройдёт, всё вернётся. Но это не так. Это не проходит. Я больше не могу делать то, что умела раньше. Совсем простые вещи, Боб. Те, что я делала, не задумываясь. И мой дар... Сияние... Я больше не чувствую его. Совсем. Внутри меня — пустота. Чёрная, холодная, звенящая пустота. Она подняла на него заплаканное, искажённое мукой лицо. — Мой образ Восточной феи... всё, чем я была... танцовщица, иллюзионистка... этого больше нет. И никогда не будет. Я больше не смогу танцевать. Ты понимаешь? Танцевать! Не будет ни этой плавности, ни этой завораживающей грации. Всё ушло. Всё исчезло. Я стала никем. Пустым местом. Я подвела всех. Сантини... они возложили на меня столько надежд. Они были так добры, так великодушны. А что я им преподнесу? Жалкое, беспомощное существо, что не способно и шагу ступить, чтобы не споткнуться? Они придут в ярость. Они вышвырнут меня вон. И тогда... тогда наступит конец. Ведь цирк — это мой дом. Единственный дом, который у меня когда-либо был. Я не знаю другой жизни, Боб. Не знаю. Она снова замолчала, уткнувшись лицом в ладони. А затем, спустя долгую, мучительную паузу, прошептала едва слышно: — Я не думала... не полагала, что цена окажется настолько чудовищной. Когда я говорила, что готова пожертвовать всем... даже самой жизнью... я была искренна. До конца. Но жить с этими последствиями... принять их... это оказалось куда тяжелее, чем я смела предположить. Голос её дрогнул, сорвался на едва слышный, свистящий шёпот: — Я сразу поняла. В тот самый миг, когда очнулась и не почувствовала Сияния. Я сразу поняла, что это уже не вернуть. Что это навсегда. Невосполнимая потеря. И от этого... от этого так горько, Боб. Так горько, что порой не хочется жить. Этот дар... эта магия... она была частью меня. Значительной, огромной частью. Она была моей опорой, моим убежищем. Когда мне было одиноко и страшно, когда Эстер унижала меня, когда я чувствовала себя никому не нужной диковинкой — я выходила на сцену, и... и всё менялось. Я видела глаза зрителей. Видела их восторг, их благодарность. Они любили меня. Пусть не ту, настоящую, пусть лишь образ, но они дарили мне то, чего у меня никогда не было. Чувство, что я нужна. Что я не пустое место. Это заменяло мне любовь. Заменяло семью. А теперь... теперь этого нет. И никогда не будет. Я потеряла всё. Она прерывисто вздохнула, и плечи её вновь задрожали. Голос стал ещё тише, ещё глуше, словно каждое слово давалось ей с неимоверным, титаническим усилием. — И я... я больше не достойна тебя, Боб. Я уже не та, которую ты полюбил. Та Мэй-Лин, твоя фея, осталась там, в прошлом. А я... я лишь пустая, никчёмная оболочка. Бледная тень. Я не хочу быть обузой. Ни тебе, ни Ингрид, ни кому бы то ни было. Я не хочу, чтобы вы из жалости и чувства долга тратили на меня свою жизнь. И она разрыдалась вновь — горько, безутешно, согнувшись и спрятав лицо в ладонях, сотрясаясь всем своим измученным, хрупким телом. Боб слушал её, и каждое слово, каждый всхлип, каждая горькая слеза, скатывавшаяся по её бледным щекам, отзывались в его душе острой, пронзительной болью. Он смотрел на неё — на эту сломленную, раздавленную, но всё такую же бесконечно любимую им женщину, — и чувствовал, как его собственное сердце, казалось, разрывается на тысячу кровоточащих осколков. Его захлёстывала такая глухая, такая беспросветная тоска, и вместе с ней пришла она — жгучая, едкая, разъедающая душу вина, что тяжёлым, неподъёмным грузом лежала на его плечах все эти дни. Ведь это из-за него. Из-за его слабости, из-за его глупости, из-за его неспособности защитить себя. Из-за него она принесла эту чудовищную, немыслимую жертву и теперь корчилась в муках, считая себя недостойной. И от осознания этой своей вины ему становилось так тошно, так невыносимо горько, что он едва сдерживался, чтобы не завыть в голос. Он придвинулся к ней ближе и медленно, неуверенно протянул к ней ладонь, намереваясь коснуться её плеча, утешить. Но рука его замерла в воздухе, так и не решившись преодолеть те несколько дюймов, что их разделяли. Он боялся. Боялся, что его прикосновение сейчас будет некстати, что она вновь оттолкнёт его, закричит, замкнётся в себе ещё сильнее. Но, собрав в кулак всю свою волю и решимость, он всё же преодолел это минутное колебание. Его широкая, тёплая ладонь легла на её вздрагивающую спину, мягко, почти невесомо погладила по позвоночнику, а затем скользнула вверх, к плечу. — Мэй, — позвал он тихо, почти шёпотом. Она не откликнулась, продолжая сотрясаться от беззвучных рыданий. — Мэй, — повторил он уже настойчивее, чуть крепче сжав её плечо. Она вздрогнула и замерла, обратившись в слух. Рыдания её сделались тише, а затем и вовсе стихли, сменившись редкими, прерывистыми всхлипами. Медленно, нерешительно она отняла руки от лица, но не повернулась, всё ещё пряча от него свои заплаканные глаза. — Посмотри на меня, — попросил он. — Пожалуйста. И она, после долгого, мучительного колебания, повиновалась. Медленно, словно через силу, обернулась к нему. И он увидел её лицо — бледное, осунувшееся, с припухшими от слёз веками и алыми, искусанными в кровь губами. В её тёмных, всё ещё влажных глазах не было ничего, кроме бесконечной усталости и такого бездонного отчаяния, что у него вновь защемило сердце. Он нежно, бережно провёл ладонью по её щеке, смахивая большим пальцем очередную солёную дорожку, и это простое, ласковое прикосновение, казалось, причинило ей ещё большую боль. Она прикрыла веки, и по её щекам вновь побежали слёзы. Боб не знал, что говорить. Все те слова утешения, что он готовил, сидя в своём укрытии, разом вылетели из головы, показавшись вдруг пустыми, банальными, неестественными. Но он понимал, что не может, не имеет права молчать. И тогда, отбросив все заготовки, он доверился своему сердцу, позволив словам, чистым и искренним, исходить прямо из него. — Ты права, Мэй, — начал он тихо, и голос его прозвучал непривычно глухо и серьёзно. — Я действительно многого не понимаю. До недавнего времени я, признаться, и помыслить не мог ни о каких чудовищах, ни о волшебных черепахах, ни о прочих чудесах. И я, наверное, в полной мере не способен осознать весь масштаб потери, что ты понесла. Но я вижу, Мэй. Вижу, как тебе больно. Как ты страдаешь. И я... я знаю, кто в этом виноват. Он перевёл дух, собираясь с силами, и продолжил, не давая ей возразить: — Я виню себя, Мэй. Каждую минуту, каждую секунду с той самой ночи. Если бы я не был так глуп и доверчив, если бы не попался на ту гнусную уловку, если бы не позволил той твари смертельно ранить меня, тебе не пришлось бы спасать меня ценой собственного дара. Ты была бы здорова и счастлива, а я... я снова всё испортил. Снова погубил ту, кого... кого люблю больше жизни. — Он сглотнул подступивший к горлу ком. — Я не хотел этого, Мэй. Видит Бог, не хотел. Если бы я только знал, что цена окажется столь... чудовищной, я бы предпочёл умереть в том лесу, чем видеть, как ты сейчас мучаешься. Он замолчал, но затем затем заговорил вновь — уже твёрже, увереннее: — Но вот в чём ты ошибаешься, Мэй. Глубоко, непоправимо ошибаешься. Ты — не обуза. Ни мне, ни Ингрид, ни кому-либо ещё. Да, ты переживаешь чудовищно трудное время. Но мы переживаем его вместе. Слышишь? Вместе. Ты не одна. Ты потеряла часть своих способностей, это правда. Внутреннюю силу, ловкость, грацию. Но, послушай меня, — он чуть сжал её плечи, заставляя посмотреть ему в глаза, — пусть даже твой артистизм никогда не вернётся к тебе в полной мере, это не делает тебя никем. Ведь у тебя осталось другое. То, что гораздо важнее. Он на мгновение умолк, подбирая нужные слова, а затем продолжил — мягко, но проникновенно: — Ты — прирождённый лекарь. И этот твой дар, это знание трав, это умение облегчать боль и исцелять недуги — оно никуда не делось. Я сам тому свидетель. Ты выходила меня тогда, когда я, жалкий, беспомощный пьяница, валялся без чувств с разбитым лицом в груде ящиков. Ты лечила Сэма, когда он был на волосок от смерти. Ты помогала всем и каждому в этом карнавале, и все они, поверь, помнят это. И разве это не более ценный, не более возвышенный дар, чем способность рассмешить толпу или заставить её ахнуть от удивления? Все эти фокусы, танцы, иллюзии... это всё баловство, Мэй. Прекрасное, искусное, но баловство. Я и сам им промышляю, уж мне ли не знать. А ты даришь людям здоровье и жизнь. Это во сто крат важнее. Он бережно убрал прядь волос с её мокрой щеки и продолжил: — И потом, твой опыт никуда не делся. Ты — одна из самых талантливых артисток, что я когда-либо встречал. И даже если ты сама больше не можешь выходить на сцену, ты можешь учить других. Наставлять молодых, делиться с ними теми секретами мастерства, что знаешь только ты. Как когда-то старый Мортимер учил тебя, помнишь? Твои организаторские способности, твой вкус, твоё умение видеть красоту в мелочах — этого у тебя не отнять. Сантини будут дураками, если не воспользуются этим. И уж поверь мне, Мэй, ты не одна. И никогда не будешь одна. Посмотри вокруг. Все эти люди — Джим, Роза другие артисты — они приняли тебя. Они полюбили тебя. Не за твои фокусы, не за твой образ. А за твою доброту, за твою силу, за твою готовность всегда прийти на помощь. Ты стала частью этой большой, шумной, немного безумной карнавальной семьи. Он помолчал, а затем добавил — тихо, почти шёпотом, но с такой глубокой, пронзительной нежностью, что у Мэй дыхание захватило: — И у тебя есть мы. Я и Ингрид. Твоя настоящая семья. Мы любим тебя, Мэй. И я... я полюбил не танцовщицу. Не иллюзионистку. Не тот идеальный, совершенный образ, что ты создала на сцене. Я полюбил тебя. Настоящую. Такую, какая ты есть — со всеми твоими слабостями, со всеми твоими сомнениями и страхами. Ты — гораздо глубже, гораздо красивее и значительнее своего образа. В своё время та женщина, Эстер, многое тебе внушала. Она годами вдалбливала в тебя, что без своего образа ты — ничто, пустое место, забавная диковинка. И эти её слова, это яд, они до сих пор живут в тебе, отравляя твою душу. Я вижу это. Но это не так, Мэй. Всё, что она говорила, — это подлая, жестокая ложь. Ты — самое прекрасное, самое светлое, что случилось в моей жизни. И я не променяю тебя ни на какую, самую блистательную артистку мира. Мэй слушала его, затаив дыхание, и с каждым его словом, с каждой его искренней, идущей от самого сердца фразой ледяной панцирь, сковавший её душу, давал крошечную, едва заметную трещину. Она была глубоко, до слёз растрогана его словами, его нежностью, его непоколебимой верой в неё. Но где-то глубоко внутри, в том потаённом уголке сознания, всё ещё теплился страх. — А как же Сантини? — спросила она тихо, едва слышно, и голос её дрогнул. — Они ждут меня. Ждут Восточную фею. Что я им скажу? Боб мягко улыбнулся и, погладив её по голове, ответил спокойно, но твёрдо: — Я сам с ними поговорю. Объясню всё как есть. Они, конечно, дельцы, но не звери же, в самом деле. Могут быть недовольны, это правда. Но я уверен, что мне удастся убедить их в том, что ты можешь быть полезна карнавалу и без выступлений на сцене. А если нет... если они, вопреки всему, решат, что ты им не нужна, и укажут тебе на дверь... что ж, тогда и я здесь не останусь. Ни минуты. Мы уйдём все вместе — ты, я и Ингрид. Да, поначалу будет трудно, очень трудно. Но мы справимся. Втроём мы справимся с чем угодно. Ведь мы — семья. А семья своих не бросает. Мэй почувствовала, как слёзы вновь наворачиваются на глаза — горячие, благодарные, бесконечные. Сердце её, только что казавшееся мёртвым и холодным, вдруг забилось часто-часто, наполняя всё её существо трепетным, невыразимым теплом. Она подняла на него свои влажные, сияющие сквозь пелену слёз глаза и прошептала лишь одно слово: — Боб... Он улыбнулся своей мягкой, чуть смущённой улыбкой и широко распахнул объятия. — Иди ко мне, моя фея. И она прижалась к нему — всем своим дрожащим изнуренным телом, утыкаясь мокрым от слёз лицом в его надёжное, тёплое плечо. Его сильные руки сомкнулись вокруг неё, заключая в кольцо защиты и покоя, и он принялся тихо, ласково нашептывать ей на ухо слова утешения. Он говорил, что всё образуется, что они обязательно справятся, что вместе они преодолеют любые трудности и невзгоды. — Ведь монстра же мы с тобой победили, — произнёс он вдруг, и в его голосе прозвучала та спокойная, уверенная сила, что всегда действовала на неё успокаивающе. — А это, поверь, было куда труднее. Мэй вдруг замерла. Он тотчас почувствовал, как напряглось, закаменело её тело, как мелкая, неконтролируемая дрожь пробежала по её плечам, и насторожился, ожидая нового взрыва отчаяния. — Мы не совсем победили, — произнесла она тихо, едва слышно, и голос её был полон леденящего душу ужаса. — Мы лишь серьёзно ранили его. Оно уползло в своё смрадное логово, глубоко под землю, зализывать раны. И рано или поздно... очень скоро... оно восстановит силы. И вернётся. Оно обещало вернуться в том же обличье... в обличье Пеннивайза. Я не знаю, когда это случится. Может, через год. Может, через неделю… Но когда оно вернётся, я... я не смогу ничего сделать. Я больше не смогу защитить ни тебя, ни Ингрид, ни кого-либо ещё. И мне очень, очень страшно, Боб. Я не хочу больше никого терять. Она почувствовала, как напряглись его мышцы. Он долго молчал, переваривая услышанное, и она знала — в его голове сейчас роятся те же самые мрачные, тревожные мысли. Но когда Боб, наконец, заговорил, его голос был на удивление спокойным и твёрдым. — Об этом мы подумаем позже, — произнёс он тихо, но с той непоколебимой уверенностью, что не допускала возражений. — Когда настанет время. А сейчас... сейчас тебе нужно отдохнуть. И с этими словами он легко, словно пушинку, подхватил её на руки. Мэй тихо, удивлённо ахнула и инстинктивно обвила руками его шею, прижимаясь к нему. Он был таким тёплым, таким надёжным, и от него пахло табаком, деревом и тем особым, домашним уютом, что всегда ассоциировался у неё с безопасностью и покоем. Она уткнулась носом в его плечо, чувствуя, как последние остатки напряжения и страха медленно, неохотно отпускают её измученное тело. — Я люблю тебя, — прошептала она едва слышно, одними губами, не поднимая головы. Боб ничего не ответил. Лишь чуть крепче прижал её к себе и, миновав погасшие свечи и брошенный на пол реквизит, понёс свою драгоценную, израненную ношу прочь из тёмного, холодного шатра.

***

Фургон Греев встретил их темнотой и тишиной, нарушаемой лишь тихим, мерным посапыванием Ингрид, что спала, свернувшись калачиком под лоскутным одеялом. Боб, стараясь ступать как можно тише, чтобы не потревожить дочь, бережно пересёк тесное пространство и осторожно, словно величайшую драгоценность, опустил свою ношу на свободную половину кровати дочери. Мэй, всё ещё слабая и обессиленная, безвольно откинулась на подушку, прикрыв веки, и её дыхание, частое и неровное, постепенно начало выравниваться. Однако Ингрид, видимо, всё же почувствовала сквозь дрёму присутствие постороннего. Она заворочалась, сморщила носик и, приоткрыв один глаз, сонно захлопала длинными, слипшимися ресницами. — Папа?.. — пробормотала она, и её голосок прозвучал хрипловато, заспанно. — Тш-ш, тыковка, спи, — отозвался Боб шёпотом, поправляя на ней одеяло. — Я просто принёс Мэй. Она очень устала. Пусть поспит с нами. Взгляд девочки, ещё затуманенный сном, переместился на лежащую рядом фигуру, и в её огромных, тёмных глазах тотчас промелькнула радость. Она, не раздумывая, придвинулась ближе и, обвив тонкими ручками стан Мэй, доверчиво прижалась к ней всем своим маленьким, тёплым тельцем. Та же, не открывая глаз, чуть улыбнулась и инстинктивно обняла девочку в ответ, привлекая к себе. Ингрид, успокоенная и довольная, почти тотчас же вновь погрузилась в сон, и её дыхание стало ровным и глубоким. Боб же, стараясь не шуметь, сходил к рукомойнику и, намочив чистую тряпицу прохладной водой, вернулся к кровати. Опустившись на колени, он склонился над Мэй и принялся осторожно, едва касаясь, обтирать её влажный, разгорячённый лоб, стирая капельки пота и следы недавних слёз. Ткань мягко скользила по её вискам, по щекам, по шее, и Мэй, всё ещё пребывавшая на грани сна и яви, едва слышно, блаженно вздохнула, чувствуя, как вместе с жаром и усталостью уходит и та душевная, изматывающая боль, что терзала её весь этот долгий, мучительный вечер. И вдруг, когда Боб уже хотел убрать руку, её пальцы — всё ещё прохладные и чуть дрожащие — сомкнулись на его запястье. Она открыла глаза и взглянула на него — долгим, полным невыразимой, щемящей благодарности взглядом. — Спасибо, — прошептала она едва слышно, одними лишь губами, и в её тёмных, всё ещё влажных глазах вновь заблестели слёзы. Боб ничего не ответил. Лишь улыбнулся — мягко и тепло — и, склонив голову, коснулся губами её холодных пальцев, сжимавших его запястье. Он чуть сжал их в ответ, давая ей почувствовать своё присутствие, свою поддержку, свою безмолвную, но оттого не менее крепкую любовь. Мэй, успокоенная, прикрыла глаза и, всё ещё сжимая его ладонь, медленно, неохотно погрузилась в глубокий, целительный сон. Какое-то время он ещё просидел рядом с ними на полу, привалившись спиной к краю койки, вслушиваясь в их ровное, спокойное дыхание. Две его любимые девочки, два самых дорогих ему существа, сейчас мирно спали, прижавшись друг к другу, и в этом зрелище было столько покоя, столько тихой, безмятежной красоты, что у него самого на глаза навернулись слёзы. Наконец, убедившись, что обе крепко уснули, он осторожно высвободил свою руку из ослабевших пальцев Мэй. Поднялся, поправил на них одеяло, подоткнув его со всех сторон, и, бросив на спящих последний, долгий, полный нежности и затаённой тревоги взгляд, бесшумно вышел из фургона. Ночь встретила его прохладой и тишиной. Карнавал давно уже спал, и лишь редкие, тусклые фонари отбрасывали на пустынные аллеи дрожащие, колышущиеся пятна света. Он опустился на старую, скрипучую скамью у входа и, достав из кармана кисет, принялся сворачивать самокрутку. Но пальцы его, противные, непослушные, предательски дрожали. Табак сыпался мимо, тонкая бумага рвалась, и ему понадобилось несколько попыток, прежде чем удалось скрутить некое подобие папиросы. Он чиркнул спичкой, затянулся, и едкий, горьковатый дым наполнил лёгкие, но не принёс ни капли привычного успокоения. Там, в шатре, перед Мэй, он изо всех сил старался казаться уверенным и невозмутимым. Он говорил ей ободряющие, тёплые слова, убеждал, что всё будет хорошо, что они со всем справятся, — и сам почти верил в это. Но теперь, оставшись наедине с собой, в этой гулкой, давящей тишине, он наконец позволил себе сбросить эту маску напускного спокойствия. И тогда наружу, словно ядовитые змеи из разворошённого гнезда, выползли все те страхи и сомнения, что он так тщательно прятал глубоко внутри. Чудовище. Оно было живо. Они не убили его, не уничтожили — лишь ранили, и теперь, по словам Мэй, эта древняя, злобная тварь затаилась где-то там, в своих подземных чертогах, зализывая раны и копя ярость. И оно обещало вернуться. В том же самом обличье, что стало для неё источником самого жуткого, самого невыносимого ужаса. В его собственном обличье. Пеннивайза. Боб с силой затянулся, и горький дым обжёг горло. Он представил себе этот кошмар — свою искажённую, демоническую копию с горящими янтарным пламенем глазами и жуткой, зубастой ухмылкой, — и по спине его пробежал ледяной, липкий холодок. Нет, он боялся не за себя. За себя он уже давно перестал бояться. Он страшился за них. За своих девочек, что сейчас так безмятежно, так доверчиво спали в нескольких футах от него. За Ингрид, чья жизнь только начиналась и которая уже успела потерять мать. За Мэй, которая и без того пожертвовала всем, что у неё было, чтобы спасти его, и которая теперь, без своего дара, была так уязвима, так беззащитна перед лицом этой древней, непостижимой угрозы. Он боялся за друзей, за всех тех людей, что стали им семьёй. За весь этот пёстрый, шумный, немного безумный карнавал, что приютил их и дал им кров. Невозможно было даже предположить, что на уме у этого голодного озлобленного раненого существа. Какую месть оно замыслит? Какой чудовищный, изощрённый план вынашивает сейчас в своём логове? Оно не остановится. Не успокоится, пока не уничтожит их всех. Он чувствовал это с той же пугающей ясностью, с какой Мэй осознала потерю своего Сияния. И самое ужасное было в том, что он понятия не имел, когда это случится. Завтра? Через неделю? Месяц? Неизвестность эта давила на него, душила, лишала способности здраво мыслить. Если чудовище нападёт сейчас, когда Мэй так слаба, а он сам едва оправился от ран, — они обречены. И он, Роберт Грей, со всей своей силой, со всей своей любовью и решимостью, ничего, ровным счётом ничего не сможет сделать. Он будет стоять и беспомощно смотреть, как эта тварь уничтожает всё, что ему дорого, а потом и его самого. Эта мысль жгла его сильнее любого огня, сильнее той страшной раны, что пронзила его грудь в лесу. Он должен был что-то предпринять. Должен был обеспечить им безопасность. Но как? Ответа не было. Единственным, что приходило на ум, было бегство. Немедленное, поспешное, позорное бегство. Уехать из этого проклятого места, куда глаза глядят, лишь бы подальше от Дерри, от этого леса, от этой твари, что таится в его недрах. Но как убедить весь карнавал? Как заставить братьев Сантини свернуть шатры и сняться с места, разрушив все их планы, лишив их немалой прибыли? Кто ему поверит? Кто примет всерьёз его сбивчивый, путаный рассказ о древнем зле, о чудовище из иных миров, о клоуне с янтарными глазами? Его попросту поднимут на смех. Сочтут за безумца. Или, того хуже, — за пьяницу, у которого от долгого возлияния помутился рассудок. Оставался другой путь. Бросить всё. Уйти в одиночку — втроём, вместе с Мэй и Ингрид. Забрать свои скромные пожитки и тихо, незаметно исчезнуть, раствориться в ночи. Эта мысль показалась ему на мгновение спасительной, но тут же сменилась новой волной отчаяния. Это значило бы предать всех. Бросить Джима, который столько раз выручал его, прикрывал, поддерживал в самые чёрные дни. Оставить семью Сантини, которые, хоть и были дельцами до мозга костей, отнеслись к ним с пониманием и участием. Покинуть труппу — всех тех, кто стал им родными. И, кроме того, куда им податься? С Мэй, едва стоящей на ногах, без гроша в кармане, без каких-либо видов на будущее? Это было немыслимо. Но и оставаться здесь, зная, что в любой момент из леса может выползти это чудовище, было смерти подобно. Голова его раскалывалась от этих тяжёлых, гнетущих, безответных мыслей. Они кружились в его сознании, словно голодные стервятники над падалью, не давая ни минуты покоя, высасывая последние остатки душевных сил. Он докурил самокрутку до самого основания, обжигая пальцы, и, с силой швырнув окурок в тёмную, сырую траву, поднялся. Пора было возвращаться. Завтра, быть может, наступит новый день, и он принесёт с собой хоть какую-то ясность. А сейчас ему нужно было быть рядом с ними — со своей семьёй. С тяжёлым, словно налитым свинцом сердцем Боб скрылся за дверью фургона.

***

Утро следующего дня выдалось ясным, солнечным, словно сама природа решила явить свою милость после долгих, хмурых дней. Но в душе Мэй царила совсем иная погода — пасмурная, тревожная, наполненная глухим, ноющим предчувствием. Она едва притронулась к завтраку, рассеянно ковыряя ложкой овсяную кашу и не слыша оживлённого щебетания Ингрид, что, по своему обыкновению, тараторила без умолку, рассказывая о предстоящей репетиции с сёстрами-гимнастками. Боб, видя её состояние, сам был не менее напряжён, хотя и старался не подавать виду. Он понимал, что разговор с братьями Сантини будет тяжёлым, непредсказуемым, и, возможно, им придётся принять далеко не самые радужные решения. Но он твёрдо решил для себя: Мэй на этом разговоре присутствовать не должна. Он сам выслушает всё, что скажут дельцы, каким бы горьким ни был их вердикт, а после — уже сам, осторожно и бережно, передаст ей суть их беседы. Так будет лучше. Меньше боли. Меньше унижения. — Я пойду один, — произнёс он, поднимаясь из-за стола и одёргивая жилет. — Так будет правильнее. Я сам поговорю с ними, Мэй. А ты побудь здесь. Тебе не стоит сейчас лишний раз волноваться. Мэй резко вскинула голову. В её тёмных глазах промелькнул испуг, смешанный с протестом. Она уже открыла рот, чтобы возразить, но Боб мягким, но непреклонным жестом остановил её. — Прошу тебя. Я не знаю, как они отреагируют. И я не хочу, чтобы ты... расстраивалась раньше времени. Дай мне сначала всё разведать. А после, что бы они ни сказали, я сам тебе обо всём поведаю. Мэй, кусая губы, всё же заставила себя кивнуть. Она понимала его резоны, но от этого на душе не становилось легче. Боб, прощаясь, легонько коснулся её плеча и, бросив тёплый, ободряющий взгляд на Ингрид — мол, пригляди за нашей феей, — вышел из фургона, аккуратно притворив за собой дверь. Однако он и не подозревал, насколько сильно заблуждался, полагая, что Мэй послушно останется на месте. Едва его шаги стихли в отдалении, как она, словно сжатая пружина, сорвалась со своего места и принялась мерить тесное пространство фургона нервными, быстрыми шагами. Взад-вперёд, взад-вперёд — словно маятник, заведённый до предела. Её нервы были натянуты до звона, а в голове проносились десятки самых мрачных, самых удручающих сценариев. — Мэй, — позвала её Ингрид, с тревогой наблюдая за этой лихорадочной ходьбой. — Ну чего ты так переживаешь? Папа же сказал, он со всем разберётся. Он же всегда разбирается. Ты сама говорила, что он у нас сильный и надёжный. Давай лучше я тебе новый фокус покажу, меня мистер Мортимер научил! Смотри! Она выхватила из кармашка своего передника колоду карт и принялась ловко, хоть и не без детской старательности, тасовать её, пытаясь отвлечь свою фею от гнетущих дум. Но Мэй, казалось, даже не заметила её усилий. Внезапно, оборвав свой бесконечный, изматывающий променад, она решительно бросилась к двери и, распахнув её настежь, выскочила наружу. Ингрид, испуганно вскрикнув, бросила карты и кинулась следом, на ходу подхватывая юбку, чтобы не запутаться. Она нагнала Мэй уже у соседнего фургона и, обогнав её, встала прямо посреди тропинки, уперев руки в боки и широко расставив ноги в неизменных, чуть стоптанных башмачках. Вид у неё при этом был самый решительный и воинственный. — Мэй! — воскликнула она, и её звонкий голосок прозвучал с той непреклонной строгостью, что так часто копировала интонации отца. — Папа же велел нам быть дома! Он сказал, что сам поговорит с мистерами Сантини! Он справится, вот увидишь! Мэй остановилась, тяжело переводя дух, и на мгновение замерла, глядя на эту маленькую, отважную девочку, что так отчаянно пыталась её защитить. Сердце её сжалось от нежности и благодарности, но тревога была сильнее. — Я понимаю, солнышко, — произнесла она тихо, и голос её дрогнул. — Понимаю и знаю, что он справится. Но я просто не могу... не могу сидеть сложа руки, когда там, в этом вагончике, решается моя судьба. Понимаешь? Я слишком сильно переживаю. Я должна быть там. Должна лично услышать, что они скажут. Каким бы ни был их вердикт... я хочу узнать его сама. Ингрид смотрела на неё, и в её огромных глазах, таких похожих на глаза отца, читалась мучительная, недетская борьба. Ей очень хотелось выполнить наказ папы — остаться дома и приглядеть за Мэй, но ещё больше ей хотелось поддержать свою фею, быть рядом с ней в эту трудную минуту. Наконец, она приняла решение. Решительно шагнув вперёд, она взяла холодную, чуть дрожащую ладонь Мэй в свою маленькую, тёплую ручку и крепко сжала. — Тогда я пойду с тобой, — заявила она твёрдо, без тени сомнения. — И буду всё время рядом. Буду держать тебя за руку. И тогда тебе будет не так страшно. Хорошо? Мэй почувствовала, как к горлу подступает горячий ком. Она опустилась на корточки, чтобы быть с девочкой на одном уровне, и, заглянув в её сияющие, полные решимости глаза, прошептала: — Спасибо тебе, милая. Она была глубоко, до глубины души растрогана этой простой, бесхитростной детской заботой, этой готовностью быть рядом и поддерживать, невзирая ни на что. И, поднявшись, они вместе, рука об руку, поспешили к роскошному фургону братьев Сантини, что стоял в самом центре карнавала, сверкая на солнце латунными уголками и начищенными стёклами. Меж тем Боб уже переступил порог этого передвижного кабинета. Карло и Луиджи, восседавшие за своим массивным, заваленным бумагами столом, встретили его с тем радушием, что было свойственно им в моменты хорошего расположения духа. Оба были облачены в свои добротные костюмы, и лишь дорогие запонки, поблёскивавшие в манжетах, да привычные сигары, дымившиеся в массивных пепельницах, выдавали их благосостояние. — А, мистер Грей! — воскликнул Карло, поднимаясь из-за стола и жестом приглашая гостя присесть в одно из мягких, обитых зелёным бархатом кресел. — Какими судьбами? Проходите, проходите, не стойте на пороге. Присаживайтесь. Как вы себя чувствуете сегодня? — Благодарю, мистер Сантини, — ответил Боб, опускаясь в предложенное кресло. — Моё здоровье в полном порядке. — А мисс Лин. Как она себя чувствует? Надеюсь, ей уже лучше? — вступил в разговор Луиджи. — Да, мисс Лин... — Карло чуть прищурился, и в его глазах промелькнул лукавый, понимающий огонёк. — Мы заметили, Роберт, что вы в последнее время стали с ней особенно... близки. Гораздо ближе, чем того требуют обычные партнёрские отношения на сцене. И если мои старые глаза меня не обманывают, — он сделал многозначительную паузу и выпустил колечко дыма, — дело тут не только в простой дружеской симпатии, не так ли? Боб, не ожидавший столь прямого вопроса, смутился. Он отвёл взгляд, прочистил горло и почувствовал, как краска заливает его щёки. Но отпираться и юлить не стал. — Вы правы, — ответил он, стараясь, чтобы его голос звучал как можно более ровно и сдержанно. — Мы с мисс Лин действительно стали очень близки. За это время мы столько пережили вместе, столько вынесли... что стали друг для друга настоящей семьёй. Братья Сантини быстро, понимающе переглянулись. В их взглядах не было ни осуждения, ни пошлого любопытства — лишь спокойное, деловое принятие этого факта как данности. Затем Карло, перейдя к деловой части беседы, спросил: — Итак, мистер Грей, что же привело вас к нам? О чём вы хотели поговорить? Боб набрал в лёгкие побольше воздуха. Он знал, что сейчас, в эту самую минуту, решится многое. Быть может, всё. И отступать было некуда. — У меня к вам серьёзный разговор, — начал он, и голос его, хоть и звучал спокойно, выдавал внутреннее напряжение. — И касается он именно мисс Лин. Вернее, её будущего в вашем карнавале. Луиджи чуть нахмурился, и на его высоком лбу прорезалась глубокая складка. — В чём же дело? — спросил он, чуть подаваясь вперёд. И Боб, глядя ему прямо в глаза, без обиняков, без увиливаний, выложил всё как есть: — Дело в том, что мисс Лин больше не сможет выступать на сцене. Совсем. На мгновение в вагончике воцарилась такая глубокая, такая звенящая тишина, что, казалось, было слышно, как потрескивают фитили в керосиновых лампах. Братья вновь переглянулись — на этот раз куда более серьёзно и сосредоточенно. — Что значит — не сможет? — спросил наконец Карло, и его басовитый голос прозвучал на удивление ровно, без каких-либо эмоций. В этот самый миг, за тонкой, обитой деревом стеной фургона, замерла Мэй, прижимая ладонь к бешено колотящемуся сердцу. Рядом с ней, вцепившись в её руку, стояла Ингрид. Дверь была плотно закрыта, но окошко, выходившее как раз на то место, где они стояли, было приоткрыто, и каждое слово, произнесённое внутри, доносилось до них с пугающей, беспощадной ясностью. Услышав вопрос Карло, Мэй побледнела так, что Ингрид испуганно сжала её пальцы. В голове у девушки уже проносились самые страшные, самые безжалостные картины. Сейчас, в эту самую секунду, эти двое начнут кричать, возмущаться, трясти контрактом и поливать её последними словами на своём родном итальянском. Сейчас её, немощную, бесполезную, неспособную приносить прибыль, с позором вышвырнут вон. Она знала этот сценарий. Проходила через него десятки раз, наблюдая, как Эстер избавлялась от тех, кто больше не мог ей служить. Но Боб, в отличие от неё, не знал, чего ожидать. Он тоже приготовился к худшему, хотя и старался держаться уверенно. И, не дожидаясь, пока братья разразится гневной тирадой, заговорил снова — быстро, горячо, стараясь опередить их возможное недовольство. — Господа, после той страшной напасти в лесу больше всего досталось именно ей. Здоровье мисс Лин оказалось серьёзно подорвано, — продолжил он, и его голос звучал напряжённо, но убедительно. — Она пробовала репетировать — поверьте, я видел это собственными глазами. Она репетирует до полного изнеможения, до последней капли сил. Но её тело больше не слушается её. Вы же знаете, какая она обязательная, какая ответственная. Она не хочет вас подвести. Она бесконечно ценит ваше доверие, вашу веру в неё и ужасно, до слёз переживает из-за своих неудач. Но как бы она ни старалась, как бы ни билась, у неё ничего не выходит. Совсем ничего. Ей больше нельзя на сцену. Понимаете? Нельзя. Это может окончательно погубить её. Поэтому я прошу вас — нет, умоляю: не давите на неё. Не заставляйте. Он перевёл дух и, видя, что братья слушают его с непроницаемыми лицами, решил идти ва-банк. Чего бы ему это ни стоило. — Если дело в деньгах, если вам нужно закрыть брешь в программе, — я готов выступать больше. В два, в три раза больше, если потребуется. У меня есть новые номера, я могу ставить их один за другим. И моя дочь... — тут в его голосе проскользнула отцовская гордость, — она уже почти готова выйти на манеж. Мы будем выступать вместе, и это будет нечто совершенно новое, уверяю вас. Только, прошу вас, позвольте Мэй не выходить на сцену. Боб помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил. Он чувствовал, что затронул лишь поверхность, что самые главные, самые веские доводы ещё не были высказаны. — Но это вовсе не значит, что она станет для карнавала обузой! — воскликнул он, чуть подаваясь вперёд. — Нет, ни в коем случае. Мисс Лин не из тех, кто будет сидеть сложа руки. Она может помогать с реквизитом, за кулисами. Она может расклеивать афиши и... Внезапно он осёкся, хлопнул себя ладонью по лбу и в сердцах, почти со злостью на самого себя, воскликнул: — Да что я такое говорю! Какие афиши! Какие кулисы! Послушайте, господа. Мэй-Лин — прирождённый лекарь! Вы даже не представляете, каким даром она обладает. Когда много лет назад, ещё в труппе Эстер, жонглёр Сэм подхватил оспу и был на волосок от смерти, все, включая саму хозяйку, махнули на него рукой. Все, кроме неё. Она выходила его. Спасла ему жизнь, рискуя заразиться сама. И меня самого она выхаживала после тяжёлых ран и хворей, и не единожды. А после того, что случилось в лесу... я обязан ей жизнью, господа. В прямом, буквальном смысле этого слова. Если бы не она, если бы не её познания в медицине, я бы не сидел сейчас перед вами. Он говорил, и его голос, сперва напряжённый и нервный, постепенно обретал всё большую силу и убеждённость. Каждое его слово шло от самого сердца, и эта искренность, эта неподдельная страсть, с которой он защищал свою фею, не могла не тронуть даже самых чёрствых дельцов. — И это ещё не всё! — продолжал Боб, воодушевляясь. — Мэй — одна из самых опытных и талантливых артисток, что я когда-либо встречал. И этот опыт, это знание сцены, это понимание механики трюков, чувства ритма и пластики — всё это никуда не делось. Она не может выступать сама, но она может учить других! Наставлять молодых, неопытных артистов, передавать им свои знания. Ведь это бесценно, господа! Вы только подумайте: иметь в своей труппе такого наставника, который способен взрастить целую плеяду новых звёзд! Разве это не стоит того, чтобы сохранить ей место в карнавале? За стеной, затаив дыхание и закусив губу, стояла Мэй. Каждое слово, произнесённое Бобом, каждое его пылкое, исполненное веры и любви высказывание, отзывалось в её душе трепетом. Её глаза наполнились слезами — не горькими, не отчаянными, а тёплыми, благодарными. Сейчас, в эту самую минуту, он сражался за неё. Сражался, не жалея ни красноречия, ни сил. Ингрид, стоявшая рядом и крепко державшая её за руку, то и дело шептала, подтверждая слова отца: — Это правда, Мэй, правда. Всё, что папа говорит — самая настоящая правда. Ты самая лучшая... Когда Боб закончил, в вагончике вновь воцарилась глубокая, напряжённая тишина. Братья Сантини сидели неподвижно, словно два изваяния, и лица их были непроницаемы. Карло медленно откинулся на спинку кресла, барабаня пальцами по столу. Луиджи же, прищурившись, смотрел куда-то в пространство перед собой, и его мысли, казалось, витали где-то далеко. Боб замер в ожидании. Его собственное сердце колотилось где-то в горле, а ладони, лежавшие на коленях, вспотели. Он понимал, с кем имеет дело. Понимал, что Карло и Луиджи — не филантропы и не благотворители. Они — дельцы, для которых карнавал был в первую очередь бизнесом. А в бизнесе, как он уже успел убедиться на горьком опыте, нет места сантиментам. От артиста, который не может выступать, от нахлебника, не приносящего дохода, любой рачительный хозяин постарается избавиться при первой же возможности. Так устроен этот мир. Так было всегда. И хотя Сантини до сих пор проявляли чудеса великодушия, Боб не был до конца уверен, что сейчас, когда вопрос встал ребром, они не последуют старой, проверенной схеме. За стеной Мэй, казалось, и вовсе перестала дышать. Время для неё вдруг растянулось в бесконечную, мучительную вечность. Она стояла, прижав руку к груди, и каждое мгновение этой давящей, гнетущей тишины отдавалось в её душе новой волной паники. Ей казалось, что ещё секунда — и она не выдержит, бросится внутрь, упадёт на колени, будет умолять. Ингрид чувствовала, как дрожит её рука, и изо всех сил сжимала её, пытаясь удержать, успокоить. И вдруг тишину разорвала итальянская речь. Братья Сантини, повернувшись друг к другу и совершенно позабыв о присутствии Боба, заговорили между собой на своём родном певучем наречии. Сперва их голоса звучали спокойно, даже задумчиво. Они обменивались короткими, рублеными фразами, изредка поглядывая то друг на друга, то на Боба. Но затем, по мере того как разговор набирал обороты, один из них — кажется, Карло, более пылкий и эмоциональный из двух братьев, — начал повышать голос. Его речь становилась всё громче, всё напористее, он начал энергично жестикулировать, размахивая рукой с зажатой в пальцах сигарой, и со стороны это выглядело как самый настоящий спор. Луиджи, напротив, сохранял ледяное спокойствие, отвечая брату короткими, сдержанными фразами. Боб, разумеется, не понимал ни единого слова. Он сидел, выпрямившись, словно аршин проглотил, и напряжённо вслушивался в эти чуждые его уху звуки, пытаясь угадать по интонациям, к чему клонится разговор. И его воспалённое, взвинченное до предела воображение рисовало самые безрадостные картины: вот они спорят о том, стоит ли выгонять Мэй немедленно или дать ей ещё один, последний шанс. Вот они подсчитывают убытки, что она им принесла. Вот Карло, разгорячившись, предлагает расторгнуть контракт, а Луиджи, более осторожный, пытается его урезонить. Ему казалось, что ещё немного — и его выдержка даст трещину. То же самое творилось и в душе Мэй. Услышав эту внезапную, бурную перепалку на итальянском, она едва не лишилась чувств. Ей уже чудилось, что всё кончено. Что приговор вынесен и обжалованию не подлежит. Она прислонилась к стене фургона, чувствуя, как земля уходит из-под ног, и лишь маленькая, но крепкая ручка Ингрид, вцепившаяся в её ладонь, удерживала её от падения. Но вдруг всё стихло. Так же внезапно, как и началось. Братья замолчали, оборвав свой спор на полуслове, и медленно, синхронно, словно по команде, повернулись обратно к Бобу. Выражение их лиц не предвещало ничего хорошего — суровое, сосредоточенное, почти враждебное. Боб внутренне сжался, приготовившись к самому худшему. «Ну вот и всё, — пронеслось у него в голове. — Сейчас они скажут то, что я так боялся услышать». Но он ошибался. Жестоко, фатально ошибался. — Мистер Грей, — заговорил наконец Луиджи, и его голос, к величайшему изумлению Боба, звучал ровно, спокойно, без тени того негодования, что только что бушевало в их перепалке. — Мы выслушали вас. И мы всё поняли. То, что вы рассказали о состоянии мисс Лин, искренне нас опечалило. Это большое несчастье, что столь талантливая артистка пострадала от такого... необъяснимого происшествия. Но мы, поверьте, не звери. И мы не станем давить на больного человека, прекрасно осознавая всю тяжесть её положения. Карло, чьё лицо после бурного спора всё ещё хранило следы недавнего возбуждения, согласно кивнул и подхватил речь брата: — Мы не намерены расторгать контракт с мисс Лин. Это было бы верхом глупости и неблагодарности. Только безумец может вот так, запросто, разбрасываться столь ценными работниками. Да, мисс Лин, возможно, больше не сможет блистать на манеже. Но её таланты, как вы верно подметили, этим не ограничиваются. Её организаторские способности, о которых нам уже докладывали, её умение видеть талант в других и направлять его — это, поверьте, на вес золота. И мы будем только рады, если она возьмёт на себя роль наставницы для молодых артистов нашего карнавала. —Что же касается её врачевательных навыков... — добавил Луиджи, многозначительно подняв указательный палец,— это и вовсе бесценно. Хороший доктор в нашем бродячем деле нужен подчас больше, чем хороший акробат. Так что пусть мисс Лин ни о чём не беспокоится. Её место здесь, с нами. — И вам, мистер Грей, — вновь вступил Карло, и в его глазах промелькнул прежний, лукавый огонёк, — вовсе не стоит брать на себя дополнительные выступления. Артистов у нас хватает. И, к слову сказать, в этом есть и немалая заслуга самой мисс Лин. Ведь это она привела к нам столько талантливых людей из своей бывшей труппы. Именно благодаря ей наш карнавал заметили. И раз уж зашла об этом речь... — он на мгновение умолк, словно раздумывая, стоит ли продолжать, а затем, понизив голос до заговорщицкого шёпота, добавил: — Позвольте поделиться с вами одной приятной новостью, мистер Грей. Пока нас не было, мы ездили далеко за пределы штата Мэн. К нам приезжали представители из одного весьма крупного и респектабельного города. Наши недавние представления, особенно те, что были поставлены с участием мисс Лин и её людей, произвели самый настоящий фурор. Мы заключили весьма выгодный контракт, и в скором времени весь наш карнавал переезжает туда. Так что, сами видите, мы многим, очень многим обязаны вашей протеже. И мы даже готовы, когда представится случай и когда мисс Лин окончательно поправится, оплатить ей обучение в медицинском училище. Пусть получит диплом, если пожелает. Это пойдёт на пользу и ей, и всему карнавалу. Боб слушал их, и ему казалось, что он ослышался. Что всё это — какой-то невероятный, фантастический сон. Те самые слова, что он так отчаянно надеялся услышать, но в глубине души считал несбыточной мечтой, сейчас, в эту самую минуту, произносились этими двумя суровыми, прагматичными бизнесменами. Он сидел, не в силах вымолвить ни слова, и чувствовал, как к горлу подступает горячий, благодарный ком. Всё складывалось как нельзя лучше. Просто идеально. Мэй останется при своём деле, при своей семье, и они уедут — уедут далеко-далеко из этого проклятого, кишащего древним злом места, туда, где ни ему, ни его девочкам больше не будет угрожать никакая опасность. От осознания этого счастья его лицо, только что бывшее напряжённым и бледным, вдруг просияло, озарившись широчайшей, почти детской улыбкой. — Господа! — воскликнул он, и его голос дрогнул от переполнявших его чувств. — Это... это воистину замечательная новость! Вы даже не представляете, что это значит для нас! Для меня, для Мэй, для нашей дочери! Огромное вам спасибо! От всего сердца! И он, вскочив со своего места, принялся горячо, порывисто пожимать руки сперва Карло, потом Луиджи, не переставая рассыпаться в благодарностях. Братья, несколько опешившие от столь бурного проявления чувств, лишь хмыкали в ответ и отшучивались, мол, не стоит благодарности, это всего лишь здравый деловой расчёт, не более того. И в этот самый миг Луиджи вдруг насторожился и, бросив быстрый взгляд в сторону приоткрытого окошка, произнёс с лёгкой, едва уловимой усмешкой: — А знаете, мне кажется, нас уже довольно давно кто-то подслушивает. Все трое невольно прислушались. И действительно — снаружи, из-за приоткрытого окошка, доносился приглушённый, взволнованный детский шёпот: «Фея... Ну не плачь... Всё же хорошо... Слышишь? Всё теперь будет хорошо!» А Мэй и правда плакала. Она стояла, прижавшись спиной к стене фургона, и слёзы — горячие, безудержные, бесконечные — потоками текли по её бледным щекам, капая на ворот платья. Но то были совсем иные слёзы — не те, что душили её прошлой ночью, в тёмном, пустом шатре. То были слёзы невыразимого, всепоглощающего облегчения, безграничной благодарности и того трепетного счастья, что переполняло сейчас всё её существо. За этих удивительных людей, что не отвернулись от неё в трудную минуту. За Боба, что так яростно, так самоотверженно сражался за её будущее. За эту маленькую, отважную девочку, что сейчас, не выпуская её руки, заглядывает ей в лицо с такой тревогой и любовью. За то, что жизнь, вопреки всем её страхам, всё ещё может быть милосердной и справедливой. Внезапно дверь вагончика распахнулась, и на пороге показался Боб. Увидев их, он изумлённо замер, широко распахнув глаза. — Мэй? Ингрид? Что вы здесь... Но он не успел договорить. Мэй, всё ещё сотрясавшаяся от рыданий, вдруг оторвалась от стены и, прежде чем он успел опомниться, бросилась к нему с такой стремительностью, что он едва не потерял равновесие. Она обвила его шею руками и, прижавшись к нему всем телом, принялась осыпать его лицо быстрыми, горячими, невесомыми поцелуями. — Спасибо!.. — шептала она, задыхаясь от слёз и счастья, и её губы касались его щёк, его лба, его губ. — Спасибо тебе, Боб!.. Огромное спасибо!.. Боб, опешивший от такого неожиданного и бурного проявления чувств, на мгновение растерялся. Но лишь на мгновение. А затем тихо, ласково рассмеялся и, крепко прижав её к себе, прошептал в ответ, уткнувшись носом в её волосы: — Тише, тише, фея... Ну, чего ты, право слово... На пороге фургона, за спиной Боба, стояли братья Сантини. Они наблюдали за этой трогательной сценой, и на их суровых, обветренных лицах играли снисходительные, понимающие улыбки. А Ингрид, что всё это время мужественно держала Мэй за руку, теперь, когда необходимость в этом отпала, радостно подпрыгивала на месте, хлопая в ладоши, и её звонкий смех разносился по всей округе. Наконец, чуть успокоившись и утерев слёзы, Мэй высвободилась из объятий Боба и, всё ещё шмыгая носом, подбежала к братьям. Она схватила их большие, мозолистые руки в свои и, заглядывая им в глаза, произнесла, всё ещё запинаясь от волнения: — Господа Сантини! Я... я не знаю, как вас и благодарить! Вы так добры ко мне... так великодушны... Я обещаю, я клянусь, что не подведу вас! Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы быть полезной! Карло, чуть смутившись от столь бурного проявления чувств, мягко высвободил свою руку и, похлопав её по плечу, произнёс отеческим тоном: — Полно, мисс Лин, полно. Не стоит благодарностей. Отдыхайте, набирайтесь сил. Восстанавливайтесь. А все остальные, деловые вопросы мы обсудим позже, когда вы окончательно поправитесь. Договорились? Луиджи, выпустив колечко ароматного дыма, добавил с лёгкой, добродушной усмешкой: — И постарайтесь впредь не подслушивать под окнами. Это, знаете ли, дурной тон. Мэй, залившись краской смущения, прикрыла рот ладонью, а Ингрид, напротив, весело, заливисто рассмеялась. Боб же, который уже успел подхватить дочь на руки, лишь развёл руками в притворном недоумении, мол, ничего не знаю, это не я. Мэй ещё раз благодарно взглянула на братьев, а затем, вернувшись к своему возлюбленному и их дочери, взяла Боба под руку. И они, вчетвером — Боб, Мэй, Ингрид на его руках и даже незримо присутствовавший с ними дух их маленькой, но такой крепкой семьи, — не спеша направились обратно по аллее, навстречу новой, светлой и, что самое главное, безопасной жизни.
34 Нравится 5 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (1)