Предупреждение: Эта глава содержит описания жестокого насилия, пыток, психологического и физического абьюза, неконсенсуальных элементов, а также темы травмы, рабства и тяжёлых душевных страданий. Читайте с осторожностью, если подобные темы могут вас травмировать.
***
Ло Бинхэ брёл по узким коридорам Водной тюрьмы, тяжело опираясь на стену, задыхаясь от боли. Каждый шаг отдавался в теле глухой дрожью, словно кости его были набиты тяжёлым свинцом, а суставы едва держали его собственный вес. Он чувствовал: раны не зажили, кровь в каких-то местах уже подсохла и стянула кожу, а в других — тёплыми струйками сочилась сквозь пропитавшуюся ткань. И всё же — он понимал это ясно, с жестокой чёткостью: его изувечил не кто иной, как он сам, другой, ужасно знакомый, ребёнок и чудовище одновременно, и именно этот другой бил его сильнее всех врагов. Перед глазами вставали смутные, словно в дымке, сцены: добрый Шизун склонился над ним, коснулся волос лёгкой ладонью, осторожно заплетая тугую косу, чтобы ни один волос не выбился. Пальцы у Шизуна всегда были тёплые, с сухой, привычной к труду кожей. Иногда в этих движениях сквозила такая ласка, что Ло Бинхэ едва сдерживал себя, чтобы не прижаться лбом к его руке, не поймать эту доброту, пусть на секунду. Он помнил, как в какой-то миг между ними промелькнула опасная близость, когда Шизун чуть не позволил ему большего, чем дозволено ученику. И в то же время — как потом в глазах у наставника мелькнула тревога, подозрение. Что же выдало ему, что перед ним не его, не тот Ло Бинхэ? Ло никогда этого не узнал. Эта мысль, словно острая рыбья кость, застряла где-то внутри, мешая дышать, не давая покоя ни днём, ни ночью. В голове разрасталось тревожное, липкое чувство, будто по черепу изнутри шуршали тысячи насекомых, не переставая ни на миг. Когда он, наконец, миновал кислотную завесу, тяжёлую, как мутное стекло, Ло Бинхэ невольно выдохнул — слишком давно не надеялся, но Шизун всё ещё был здесь. В полутьме камеры, в самой глубине, на толстых ржавых цепях, висел он — неподвижный, безвольный, с запрокинутой головой. Воздух был сырой, пах плесенью и металлом, в воде отражался тусклый свет фонаря, рисуя на стенах призрачные тени. Всё, что Ло ни делал: ни звал, ни пытался растрясти цепи, — не встречало отклика. Лицо у Шизуна стало пустым, скучным, в нём не было даже боли. В нём не осталось ничего — словно вместе с Юэ Цинъюанем из него вынули всё человеческое. Сломалось что-то важное, не починить. Иные бы плакали, зарывались лицом в грязь, молили о пощаде или бросались в отчаянную ругань. Но Шэнь Цинцю не сопротивлялся, не просил, не шептал ни слова. Даже когда в его глазах блестели слёзы, это было иначе: слёзы текли сами по себе, не от боли и не от надежды. В них была только безмерная пустота. — Шизун, — сказал Ло Бинхэ. — Посмотрите на меня. Шэнь Цинцю сидел на холодном каменном полу, тяжело дыша, будто вся тяжесть мира вжалась ему в грудь. Единственный глаз, остро блестящий в полумраке камеры, был устремлён вниз, на россыпь осколков меча Сюань Су. Он не мигал — веки давно пересохли, но взгляд так и не отрывался, будто он цеплялся за эти мутные, зазубренные грани последней нитью, что связывала его с прошлым. Шевельнись он — рассыпется, потеряется навсегда, и потому Шэнь Цинцю застыл, словно изваяние. Всё остальное — стены, цепи, кровь под ногтями, стон воды за дверью — будто исчезло, осталось только это странное, упрямое ожидание чего-то невозможного. А ведь был другой Шизун, где-то там, в жизни, что не его. Тот — ласковый, терпеливый, с лёгкой улыбкой, что будто случайно всплывала в уголках губ. Волосы Ло Бинхэ у него всегда были приглажены, ровная тёмная коса ложилась на плечо. Тот Шизун склонялся над ним, расчесывал пряди, иногда что-то бормотал себе под нос, смешно морщился, если сталкивался с очередным непослушным узлом. Для Ло Бинхэ это была целая жизнь — эти прикосновения, эта забота, эта невозможная доброта. Другой Шизун знал, как улыбнуться, чтобы перестала болеть душа, и, кажется, любил — да, именно любил того шумного, плаксивого мальчишку, вечно ждущего тепла. А ему достался этот, — учитель, что остался только жалким, опустошённым телом, с выжженной изнутри душой, без надежды, без света. Всё, что мог предложить такой учитель — холод, усталость, запах крови и ржавчины. Горечь скручивала губы Ло Бинхэ, когда он думал об этом. Он шумно втянул воздух, в груди что-то зашипело, словно изломанный мех — ни гнева, ни ярости, только пустота. Всё происходило словно во сне: медленно, будто в воде, он перехватил цепи, потянул, железо подалось с мерзким треском, кольца рассыпались на пол. Не глядя, Ло Бинхэ подхватил тело Шэнь Цинцю, прижал к себе крепко, до хруста, как будто этим мог спасти, вернуть, согреть. Ему было плевать на липкую грязь, впитавшуюся в лохмотья, на смрад тюрьмы — всё это стало неважно. Он держал его, и в этом было что-то безнадёжно упрямое, жестокое и нежное одновременно. — Пойдёмте, Шизун, — тихо сказал Ло Бинхэ. — Нам ещё многое предстоит. Ло Бинхэ вынес Шэнь Цинцю из Водной тюрьмы, подняв его на руки, будто ничего не весило это тело — лёгкое, как забытая вещь, не нужная никому. Пустые коридоры тюрьмы отдавались эхом каждого шага, капли воды звенели по камню, а сам Шэнь Цинцю не произнёс ни звука. Он всегда был молчалив, но теперь молчание стало непроходимой стеной. Ло Бинхэ знал причину — не было у Шизуна языка, нечем говорить, даже шептать. Но всё равно надеялся услышать хоть что-то: сиплый выдох, тихий, жалкий стон — те «ах», что пробивались сквозь боль в последние недели, бессмысленные, жалкие. Звуки, которые должны были бы принадлежать не этим тёмным коридорам, а мягкой, закрытой спальне. Но всему своё время. Он сам омыл Шизуна: налил тёплой воды в широкий таз, снял грязные, пропитавшиеся влагой лохмотья, аккуратно стер тряпкой пятна, отплёвывался от вони, но не торопился — мыл его, как мог, пока под слоями грязи не проявилась изнурённая, бледная кожа. Так хрупка стала фигура Шэнь Цинцю, что Ло Бинхэ иногда задерживал дыхание: казалось, ребра вот-вот прорежут кожу, плечи и локти выступили острыми углами, позвоночник был похож на гребень старой рыбы. К нему невозможно было прижаться, обнять крепко — всё одно сплошные костлявые края. Он поил его из миски — и еда сползала, будто сама не хотела задерживаться внутри этого тела. Иногда казалось, будто всё, что осталось от Шизуна, — это безвольная кукла: пустая оболочка, да и только. Без света в глазах, без тени прежней усмешки, без привычного раздражённого вздоха. Ло Бинхэ смотрел, смотрел и не находил ни следа прежнего человека. Он пытался вернуть жизнь в это тело, делал всё, на что был способен: срастил кости, восстанавливал изуродованные конечности, заново отрастил язык — крошечное чудо плоти, которое могло бы подарить голос. Вернул ему глаз — не обычный, а вырезанный из лучших драгоценных камней. Но ни один из этих даров не пробудил ничего: ни удивления, ни страха, ни благодарности. Даже когда он одел Шэнь Цинцю в дорогие, тяжёлые одежды, когда укладывал его на широкое ложе — тот оставался неподвижным, будто навечно застрял между жизнью и смертью. Ло Бинхэ ложился рядом, закутывался в складки одеяла, тянулся к нему — и не находил отклика. В огромной постели двора, в тишине, что давила на уши, он свернулся вокруг учителя, будто надеялся своим теплом растопить лёд внутри. Всё было напрасно. Мысль вертелась в голове, не давая покоя: что же такого было в том другом Шэнь Цинцю, что тот сумел принять жалкого нытика — и почему этот, настоящий, не может протянуть руку навстречу ему?***
Пришлось идти к Мэн Мо. Не то чтобы Ло Бинхэ питал хоть малейшую надежду — просто вариантов больше не оставалось, все средства были исчерпаны, все обещания себе нарушены. На этот раз не было торга, не было ни высокомерия, ни угроз — лишь глухая решимость. Он появился на пороге Мэн Мо внезапно, с мятой складкой между бровей, с глазами, в которых не осталось ни человеческой просьбы, ни злости, только упрямая, скупая усталость. Демон снов встретил его в тени, где пахло пеплом, опием и каким-то острым пряным тлением. В его движениях была ленивая, презрительная грация, но даже она тут, в царстве снов Луо Бинхэ, казалась выцветшей, как старое шелковое покрывало. Мэн Мо скользнул взглядом по лицу Ло Бинхэ, вздохнул, криво усмехнулся — ему и раньше не нравилось связываться с ним, а теперь и подавно. Здесь, где сны становились крепче любой правды, демон был на редкость бесполезен: ни один его яд, ни одна из искривлённых реальностей не могла согреть или вернуть того, кто выбрал безмолвие вместо жизни. — Ты опять пришёл, — сказал Мэн Мо с какой-то холодной усталостью, словно даже голоса не хотел тратить. Воцарилась короткая, тяжёлая пауза. Вокруг стояла туманная, вязкая тьма, пропитанная несбывшимися желаниями, запахом мокрой земли, сладковатыми отблесками ночных страхов. Сны текли здесь густо, медленно, и сам воздух прилипал к коже, не желая отпускать. Ло Бинхэ не отвёл взгляда, только чуть сжал губы — движения выдали нетерпение, граничащее с отчаянием. Мэн Мо нахмурился, разглядывая его долгим, неприятным взглядом, будто вглядывался не в гостя, а в трещину на собственном дворце. — А ты не думал, — начал Мэн Мо, вдруг сбросив с лица обычную ленцу, будто в нём что-то всколыхнулось живое, горячее, почти человеческое, — что хватит уже? Месть давно свершилась. Ты убил того лидера секты — этого оказалось бы достаточно, чтобы его сломать. Зачем же дальше? Ло Бинхэ скривил губы в насмешливой улыбке, губы задергались, будто он хотел рассмеяться, но смех этот вышел резким, сухим фырканьем. Он заходил вокруг демона по узкому кругу, босые ступни скользили по вязкому полу, взгляд становился всё тяжелее, всё опаснее, а в плечах нарастало странное, сдерживаемое нетерпение. Мэн Мо — всё такой же, как прежде, не изменился ни на йоту за все эти годы, что Ло Бинхэ помнил его. Чуть насмешливый, чуть скучающий, всегда будто скользящий по краю. Почему же сейчас этот демон вдруг решил перечить, идти против него? Он что, и вправду надеялся, что Ло Бинхэ вот так просто отпустит Шэнь Цинцю? Расслабится, махнёт рукой и уйдёт? Это даже не смешно. Отпустить Шэнь Цинцю было невозможно. Слишком просто, слишком не по-его. Было в этом что-то оскорбительное, как будто его самого вынуждают отступить с поля битвы. Не для того он столько всего прошёл, чтобы так закончить. — Мы ещё не закончили, — прорычал Ло Бинхэ, зрачки сузились, взгляд стал опасно острым, как у зверя, поджимавшегося к добыче. — Пока нет. В царстве снов на миг стало тише, воздух сгустился, звуки ушли в себя. Мэн Мо не ответил сразу. Долго смотрел на Ло Бинхэ, лицо его вытянулось, в глазах мелькнула что-то похожее на сожаление, но он тут же спрятал его за привычной маской безразличия. Когда наконец заговорил, голос был тихим, глухим, но в нём не осталось ни тени обычной лени: — Ты не получишь от него того, чего хочешь, — произнёс он. — Хоть раз поверь, хоть раз признай: всё уже потеряно. Ло Бинхэ не умел сдаваться — сам смысл этого слова вызывал у него только отвращение. Не он ли, в конце концов, покорил три мира? Не его ли боялись самые сильные, чьих имён достаточно было, чтобы дрожали секты и демоны? Всё, что могло быть вызовом, давно уже было пройдено — осталась только эта холодная пустота, которую ничем не заткнёшь, кроме, может быть, одного: вернуть Шэнь Цинцю, вырвать его из мрака хоть силой, хоть обманом, хоть из-под самой смерти. Он сосредоточился, собрал в кулак волю, словно готовился к схватке, и нырнул прямо в беспокойный, тусклый сон Шэнь Цинцю. Сон едва отличался от реальности: размытый, вязкий, без краёв, без настоящего времени. Не было ни радости, ни тревоги — всё исчезло, растворилось, оставив только глухую тишину и безразличие. Внутри сна Ло Бинхэ ступал медленно, осторожно, будто боялся спугнуть неведомую тварь, что могла притаиться в этой пустоте. Вокруг клубился калейдоскоп — всполохи света, чужие силуэты, обрывки комнат, куски неба и шорохи листьев. Иногда, когда он протягивал руку, воспоминания отскакивали от него, разбивались о щеку, оставляя лёгкую, скользкую боль. Один из таких осколков вдруг разрезал ему кожу — кровь выступила на лице, но не осталась, а будто растворилась в тягучей, вязкой воде, где здесь плавал весь этот мир. Вдруг совсем рядом пронёсся знакомый, детский голос: — Ци-гэ! Не будь безрассудным, ладно? Потерпи. Ло Бинхэ шёл всё глубже, задыхаясь от боли, что причиняли ему воспоминания — каждое касалось его, оставляя след. Сердце глухо билось, словно вспоминало что-то своё. В самом центре сна он наконец увидел его: Шэнь Цинцю сидел, свернувшись клубком на невидимой постели, в белом халате, казавшемся почти призрачным. Лицо спрятано в коленях, ладони крепко зажали уши, а веки сжаты так, будто даже сквозь сон он боялся услышать или увидеть слишком много. Не хотел — не мог — ничему открыться, даже себе самому. Ло Бинхэ подошёл ближе, но тот не шелохнулся, будто вовсе не чувствовал присутствия постороннего в этом выгоревшем, беззвучном мире. Он был заперт внутри себя — и даже в собственных снах оставался в этом оцепенении, в невыносимой тишине. Но тишина внезапно нарушилась. Всё вокруг вдруг дрогнуло, зашуршало, и с глубины поднималась мутная, холодная вода, заливая тёмный угол. Вода несла с собой голоса — знакомые, чужие, слишком громкие, слишком острые. Ло Бинхэ понял сразу, не сомневаясь ни на мгновение: это были воспоминания. — Сяо Цзю, — звучал голос Ци-гэ, нежный, с той мягкостью, от которой у маленького Шэнь Цинцю дрожали ресницы. — Не будь так строг к [ ]… Мы можем поделиться, не бойся. Сяо Цзю упрямо замотал головой, волосы слиплись на висках, кулачок сжался крепко вокруг булочки — единственной, холодной, чуть липкой, потому что её подняли прямо с пыльного пола. Это было сокровище, больше чем еда. — Это всё для Ци-гэ! — выкрикнул он, будто бросал вызов всему миру, но взгляд его метался — страх и решимость перемешались в детском лице. Ло Бинхэ пробирался через эти обрывки памяти, словно сквозь густой подлесок: каждое слово, каждый взгляд бил его по сердцу сильнее, чем тьма водной тюрьмы. Он слышал, как следом в воздухе рождались новые голоса, выцветшие, как старые чернила на письме. — Сяо Цзю, — теперь говорил Юэ Цинъюань, добрый, усталый, как отец, который слишком много повидал. — Прояви к младшему брату Лю хоть каплю доброты — он вернёт её сторицей. Шэнь Цинцю нахмурился, крепко сжал губы, не решился встретиться с глазами старшего. Он всегда отводил взгляд, когда сердце было особенно слабо. Вода в сне поднималась всё выше. Она была липкой, мутной, с запахом тоски и недосказанных слов. Вот Шэнь Цинцю исчез под поверхностью, маленькое тело скрючено, а Ло Бинхэ почувствовал, как вода лезет в рот, как становится трудно дышать. Сон начал душить, будто хотел вытолкнуть чужака, стереть всё чужое. — Уходи, Ци-гэ! — выдавил из себя Шэнь Цзю, и голос его дрожал, будто шёпот ножа по стеклу. — Молодой господин сломал мне ноги. Ты не можешь взять меня с собой. Уходи и вернись за мной! — Конечно, Сяо Цзю, — голос Ци-гэ был полон слёз, в нём звучала безнадёжная, отчаянная клятва. — Ци-гэ станет сильным и обязательно спасёт тебя. Шэнь Цзю пополз ближе, с трудом таща за собой худое тело, пальцы царапали ил, чтобы хоть на миг увидеть, запомнить лицо своего Ци-гэ перед тем, как тот исчезнет. Но что-то было не так. Вдруг все звуки затихли, всё замерло. Шэнь Цзю уставился в пустоту, и там — ни силуэта, ни тени, ни дыхания. Там не было никого. Совсем никого.***
Запечатать воспоминания оказалось удивительно легко. Всё, что касалось Юэ Цинъюаня — слова, взгляды, даже детские игры и мелкие, глупые ссоры — исчезло изнутри Шэнь Цинцю, будто кто-то щёлкнул дверцей шкафа и закрыл старые, потрёпанные письма, заколотил досками, чтобы ни одна строчка не вырвалась наружу. Луо Бинхэ сделал это быстро, даже не осознавая, что совершает что-то великое или ужасное — просто защищался, просто пытался вырвать себе обратно хоть часть того, что давно ускользнуло. Они оба проснулись внезапно, будто кто-то выдернул их из глубины мутной воды. В груди у Шэнь Цинцю резко вдохнулось — глухо, хрипло, как у утопающего, наконец схватившего воздух. Он дёрнулся, рванулся вперёд, и в тот же миг Ло Бинхэ пришлось поймать его за плечи, не давая вскочить. Борьба вспыхнула мгновенно, беспощадная и яростная: Шэнь Цинцю бился с остервенением, что трудно было представить в том истощённом теле. Его глаза горели — зелёные, острые, как холодное пламя, там кипела злость, растерянность, и что-то ещё, похожее на обиду, выедавшую изнутри. Теперь — без памяти о Юэ Цинъюане, без этой неизбывной тоски, что глушила разум, — Шэнь Цинцю был другим: он ненавидел и злился, но не тосковал. Всё, что держало его в той беспросветной хандре, исчезло, и на смену пришло дикое, неудержимое желание вырваться, сделать хоть что-то — пусть даже проклясть, пусть даже уничтожить. Ло Бинхэ смотрел на него пристально, прижимая запястья к грудной клетке, чувствуя, как сердце у обоих колотится в бешеном, неистовом ритме. Он был доволен: теперь у Шэнь Цинцю больше не было причин быть таким угрюмым, ведь не осталось ничего, что бы напоминало о прошлом, о той потере, которую ничто не могло восполнить. По крайней мере, так думал Ло Бинхэ. — Зверь, — хрипло выговорил Шэнь Цинцю. Слово вышло рваным, неровным, будто он споткнулся о собственный язык. Губы плохо слушались, мышцы лица тянуло непривычной болью, а голос прозвучал ниже и грубее, чем он сам ожидал. Он замер, словно прислушиваясь к себе, к этому звуку, который так давно не принадлежал ему. — Что… ты сделал? Он лежал на спине, тяжело дыша, и это дыхание ещё не имело ритма: то слишком частое, то с долгими, судорожными паузами. Тело казалось чужим. Слишком много ощущений сразу — вес рук, прижатых к простыням, натяжение мышц в ногах, тупая боль в позвоночнике, словно его долго держали согнутым и только сейчас распрямили. Он моргнул, и комната качнулась, поплыла, собираясь обратно по частям. Ло Бинхэ смотрел на него сверху вниз — спокойно, пристально, почти ласково. И эта спокойная сосредоточенность была страшнее любого крика. Уголки его губ дрогнули, складываясь в опасную, медленную улыбку, в которой не было веселья — только удовлетворение. Успех. Настоящий, осязаемый. Шэнь Цинцю смотрел, говорил, злился. Он был здесь. — Шизун, — протянул Ло Бинхэ мягко, почти певуче, будто обращался к ученику, который только что проснулся после долгой болезни. Он наклонился ближе, и от этого движения воздух между ними стал плотнее, тяжелее. — Вам нужно принять лекарство. Он протянул руку к столику у кровати и взял чашу — тёмную, тёплую, с едва уловимым сладковато-травяным запахом. Жидкость внутри была густой, чуть маслянистой, и на поверхности дрожал тонкий отблеск света. Ло Бинхэ держал чашу уверенно, без спешки, словно всё происходящее было заранее отрепетировано. Шэнь Цинцю попытался отвести голову, но движение вышло неловким, запоздалым. Тело ещё не слушалось, словно каждую мышцу приходилось заново убеждать, что она снова существует. Ло Бинхэ воспользовался этой заминкой без колебаний: он подался вперёд, одной рукой поддержал затылок Шэнь Цинцю, другой прижал край чаши к его губам. — Нет… — выдохнул Шэнь Цинцю, но звук утонул в следующем вдохе. Жидкость хлынула в рот — тёплая, вязкая, с неожиданно резким, пряным вкусом. Он закашлялся, попытался отвернуться, но пальцы на затылке удержали его, не причиняя боли, но и не давая вырваться. Пришлось глотать. Раз за разом. Горло сжималось судорожно, слёзы выступили в уголках глаз от нехватки воздуха и унизительной беспомощности. В груди что-то вспыхнуло — сначала жаром, потом тянущим, расползающимся теплом, словно огонь медленно разливался по венам. Ло Бинхэ не отводил взгляда ни на миг. Он следил за каждым движением кадыка, за тем, как дрожат ресницы Шэнь Цинцю, как меняется его дыхание — слишком быстрое, слишком глубокое. В этом взгляде было напряжённое ожидание, почти отчаянное: он хотел увидеть перемену. Хотел, чтобы злость на лице Шэнь Цинцю исказилась, чтобы в ней появилось замешательство, растерянность, что-то новое, живое. Когда чаша опустела, Ло Бинхэ убрал её в сторону, но руки не отнял сразу. Он задержался слишком близко, почти нависая, и в этом расстоянии не было ничего случайного. Он ждал. Шэнь Цинцю тяжело дышал, грудь резко поднималась и опадала. Внутри что-то происходило — он ещё не мог понять что именно, но тело уже реагировало быстрее разума. Жар становился сильнее, неприятно настойчивым, сбивающим с толку. Он стиснул зубы, взгляд его метался, цепляясь за знакомые детали комнаты, будто пытаясь удержаться за реальность. Ло Бинхэ видел это. Он не отводил взгляда, отчаянно желая увидеть, как изменится злое лицо Шэнь Цинцю, когда он поймёт: это не лекарство, а афродизиак.***
Тогда — ошибка. Теперь — попытка искупления.
***
Ло Бинхэ резко вырвался из сна, словно захлебнулся в собственной груди, и сел прямо в постели, тяжело, с усилием, точно после долгой лихорадки. Несколько секунд он не мог понять, что происходит, только судорожно хватал ртом воздух, а сердце билось в груди слишком быстро, почти болезненно. Он жив. Жив! Эта мысль молнией пронеслась по его сознанию, и вместе с облегчением пришёл странный, пронзительный страх — будто в любой момент реальность может снова рассыпаться, как зыбкий сон, и его опять захлестнёт тёмная вода воспоминаний. Ло Бинхэ опустил взгляд на свои руки. Они дрожали — слабо, почти незаметно, но он не мог этого не чувствовать. Чужие. Слишком тонкие, мягкие, почти гладкие, как у человека, который никогда не держал в руках оружия, не карабкался по горам, не работал до крови и пота. Ногти, длинные, отполированные, покрыты глубоким тёмным лаком — это не было похоже ни на одну из привычных ему красок. Не естественная чернота, которой привыкло окрашиваться всё в его жизни, а что-то нарочито чужое, показное. Он смотрел на них с растерянностью и почти суеверным ужасом, не веря, что это действительно его руки. Одеяла путались вокруг ног, неприятно холодили кожу. Ло Бинхэ, сбив дыхание, попытался выбраться из них, но движения вышли неуклюжими, как у мальчишки, впервые проснувшегося в незнакомом месте. Простыня уцепилась за щиколотку, и он чуть не упал, неловко сползая с края кровати. Голова кружилась — то ли от внезапного пробуждения, то ли от того, что собственное тело ощущалось незнакомым, непривычным, словно он смотрел на него изнутри чужими глазами. Холодный воздух обжигал ноги, а в комнате висела глубокая, предутренняя тишина, наполненная еле слышным скрипом досок, дыханием стен, тонким запахом трав и чего-то сладкого, незнакомого. Всё вокруг было непривычным, словно он очутился не только в другом теле, но и в чужой жизни, где каждая мелочь — от цвета занавесей до положения двери — вызывала странную тревогу. Ло Бинхэ замер на мгновение, пытаясь найти опору, понять, что произошло, почему мир снова не его, почему даже руки отказываются слушаться и не принадлежат ему. — Ваше императорское величество! — в голосе служанки дрожала такая паника, что воздух в комнате как будто стал гуще, давил на грудь. Она вскочила из-за ширмы, запутавшись в подоле, и выронила поднос: фарфоровая пиала отскочила в угол, загремела серебряная ложечка. Лицо у неё было чужое, голос — совершенно не тот, что знал Луо Бинхэ за свою жизнь. Её страх и суета казались ему чем-то далеким, неважным, не касающимся ни его разума, ни его сердца. Он шёл, не замечая её — с отчаянной слепотой человека, который пытается проснуться до конца и всё ещё не может поверить, что не спит. Комната тонула в мягком, золотистом свете; тут всё было отполировано, вычищено до блеска, а стены украшали рельефные завитки в форме облаков и летящих птиц. Где-то в углу курился благовониями медный шар, в воздухе стоял терпкий, насыщенный аромат. Всё казалось смутно знакомым, словно он видел этот покой в далёком детстве или во сне. Луо Бинхэ брёл по комнате, пока взгляд не зацепился за тяжёлое бронзовое зеркало. Он поднял его обеими руками, чувствуя вес и холодную гладкость металла. В отражении ему навстречу смотрел незнакомец — не тот мальчишка с тёмной кожей, не тот демон, которого он знал изнутри. Лицо в зеркале было похожим на прежнее, и всё же в каждом изломе, в каждом изгибе — что-то неуловимо чужое. Загорелая кожа, как будто он всю жизнь провёл на солнце, тяжёлые, мягко вьющиеся волосы распущены по плечам. Взгляд — острый, цепкий, и всё же не до конца его. Он медленно коснулся щеки, кончика носа, провёл пальцами по линии скулы, и на мгновение в груди что-то сжалось: он не знал этого лица, не помнил этих рук. Когда-то старая демоница, обитательница гор, шептала ему в ночи: «У тебя глаза твоего отца». Теперь он видел, что это правда. В этом чужом теле он узнал свои собственные глаза — только в них светилось что-то совсем иное, тяжелее, старше, чем его собственная жизнь. Он стал выше, плечи широкие, мышцы плотные — всё тело отзывалось странной, незнакомой силой. Луо Бинхэ попытался выпрямиться — привычно, по-военному, — и только тогда заметил, насколько изменился центр тяжести, насколько иначе весело новое тело. В этот момент служанка — всё та же, с лицом, на котором страх боролся с отчаянием, — снова вскрикнула, и тут же, забывшись, бросилась на колени, прижимаясь лбом к полу так, что он услышал глухой удар. — Эта низкая рабыня приносит извинения, — торопливо забормотала она, заикаясь, — покои не угодили, эта низкая рабыня не достойна даже взгляда… — Довольно! — голос сорвался с губ Ло Бинхэ грубо, отрывисто, но в нём звучала прежняя, несгибаемая сила. Служанка сразу же затихла, прилипла к полу, перестала даже дрожать, будто надеялась исчезнуть. Он смотрел на неё долго, тяжело, в попытке угадать — человек перед ним, демон или что-то среднее? В её лице было что-то смазанное, неразличимое — но главным, как ни крути, оставался страх. — Как моё имя? — голос Ло Бинхэ теперь был низким, едва сдержанным. Ему самому он показался чужим, глухим, будто говорил кто-то другой. Служанка вскинула на него взгляд, и глаза её стали круглыми от ужаса. Она замялась, губы задрожали, но слов не последовало. — Как моё имя? — повторил он, шагнув ближе, и голос его дрогнул, уже не терпеливо, а с отчаянной яростью, как у человека, который ищет в этом мире хоть какую-то опору. Да, слуге не полагалось произносить его имя вслух, и да, он только что велел ей молчать. Но когда служанка с трудом приподняла голову, чтобы встретиться с ним взглядом, Ло Бинхэ — сам не зная почему — допустил слабую, абсурдную надежду, что она нарушит правило и ответит. Мгновение он почти поверил, что сейчас услышит хоть какой-то отклик, какую-то подсказку. Всё оказалось куда проще и куда страшнее: вместо слов служанка с силой ударила лбом о пол, глухо, с резким треском, и из-под её волос на ковёр брызнула алая, жгучая кровь, разлетелась тёплыми каплями. Тело дрогнуло, задрожало, но не рухнуло — она осталась стоять на коленях, сжавшись в комок, тёмные пятна на лице, дыхание сбито. Значит, всё же человек. Или почти. Ло Бинхэ поморщился, стиснул челюсть — раздражение, разочарование, неприятная, липкая досада смешались внутри, и от этого становилось только пустее. Он махнул рукой, не удостоив служанку больше ни взглядом. — Вон с глаз моих! Она, пошатываясь, поднялась и поспешно скрылась за дверью, унося с собой страх, кровь и тяжелую, сдавленную тишину. Остался только он, Ло Бинхэ — один в этой роскоши, в этом теле, во дворце, где каждый предмет был дорог, каждая поверхность вылизана, но всё чужое, выхолощенное, будто из его первой жизни не осталось ничего, ни запаха, ни следа. Он пошёл по покоям, разглядывая тщательно выстроенные детали: ширмы с вышивкой, искусно инкрустированные полки, зеркала, шкатулки, мягкие ковры, тяжелые двери. Всё словно переродилось, стало ярче, богаче, величественнее — и безразличнее. Его двор, без сомнения, только перестроенный, с чужими правилами, чужой памятью. Шаги отдавались эхом, будто даже пол не принимал его как своего. На груди вдруг сжалось, и вместе с этим воспоминания всплыли — острые, болезненные, с привкусом вины и сожаления. Гуцинь. Шэнь Цинцю. Ло Бинхэ помнил, как заказал тот инструмент у лучших мастеров, выбрал самое редкое дерево, самые звонкие струны. Всё, чтобы угодить Шизуну, расшевелить его, хоть на миг увидеть прежний огонёк, ту улыбку, которую, казалось, не видел никто и никогда. В той жизни Шэнь Цинцю коснулся гуциня лишь раз — на роскошном пиру, когда одна из жён Ло Бинхэ, подзадорив, выпросила для гостей его выступление. Он помнил, как Шэнь Цинцю сел за инструмент, пряча взгляд, как дрожали у него пальцы — не от волнения, а потому что пальцы были сломаны и срослись неправильно. Тогда Ло Бинхэ не заметил этого, не понял, почему мелодия выходит неровной, почему скользит фальшь в каждом аккорде. Он только видел, как напряжены его плечи, как губы сжаты в тонкую, бледную линию. Ему казалось, это просто неловкость — и даже было забавно наблюдать, как гордый Шэнь Цинцю вынужден играть перед всем гаремом, выставляя себя на посмешище. Это оказалось забавным только снаружи, но не внутри: внутри всё сводилось к горечи, которую он тогда не хотел признавать. Потому что для такого, как Шэнь Цинцю, это было не унижение, а настоящее страдание. И Ло Бинхэ осознал это слишком поздно. Теперь он нахмурился, вспоминая. Имя Шэнь Цинцю вспыхнуло в голове ярче всего остального. Шэнь Цинцю умер до него. Умер тяжело, долго, в мучениях, и Ло Бинхэ ничем не смог помочь. Он слишком поздно понял, слишком поздно захотел спасти, слишком многое упустил. Это сожаление не отпускало, следовало за ним и теперь, в новом теле, в новом мире. Будто заноза, которую невозможно вытащить, она болела внутри с каждым вдохом, с каждым шагом по этим пустым, роскошным залам. Но… если вернулся он, Ло Бинхэ, если ему дали ещё одну попытку, разве не может вернуться и Шэнь Цинцю? Разве не должно быть так, что всё можно исправить, если не с первого, то хоть со второго раза? В этот раз, думал Ло Бинхэ, он не совершит прошлых ошибок. Найдёт Шэнь Цинцю, осыплет его золотом и драгоценностями, выстроит для него целый мир, в котором тому не придётся больше страдать ни из-за холода, ни из-за боли, ни из-за него самого. В ту прошлую жизнь Шэнь Цинцю не улыбался. Не по-настоящему. Ни разу, сколько бы Ло Бинхэ ни старался, сколько ни ломал ради него мир, ни в одном взгляде, ни в одном движении не было той настоящей, живой радости, которую он мечтал увидеть. Порой ему казалось, что та пустая, полузамутнённая улыбка, что появлялась на губах Шэнь Цинцю под действием афродизиаков, — это и есть то, к чему он стремился. Губы изгибались едва заметно, голос становился мягким, дрожащим, и звучали эти слова: «Пожалуйста, пожалуйста…» — но это было не счастье. Это не было даже близко к покою или радости. В том выражении было только страдание, только мука, которую сам Ло Бинхэ навлёк на него. И теперь он помнил это так ясно, как будто это случилось только вчера.***
Ло Бинхэ, император трёх миров, обладал властью, о которой прежде мог только мечтать. У него были армии людей, демонов и духов, лучшие учёные и маги, способные найти любую душу, любой след в самом запутанном сплетении судеб. Он с лёгкостью отдавал приказы — и мгновения спустя тысячи слуг бросались в поиски, архивы перекраивались, самые редкие книги извлекались из пыли и мрака. Во дворцах и храмах зажигались огни — всюду искали только одно имя. В его распоряжении были заклинания старых богов и технологии новых эпох, целые легионы шаманов, жрецов, чародеев и мудрецов. Он собирал воедино слухи, предания, сны и даже древние проклятья, надеясь выловить хоть одну нить — хоть слабый отблеск ауры Шэнь Цинцю, знакомое движение души, хотя бы тень в чьём-то сновидении. Дни и ночи он отдавал этим поискам. Слуги дрожали, лишь приближаясь с пустыми отчётами; учёные теряли покой, лихорадочно перебирая варианты. Миры перемешались: реки времени искривлялись по его воле, порталы в старые эпохи открывались лишь ради одного вопроса. И всё равно — ничего. Словно Шэнь Цинцю в этой жизни вовсе не вернулся. Ни в одном родословии, ни в одном храме, ни в одном забытом уголке мира не находилось ни малейшего следа — ни случайного имени, ни похожего взгляда. Вода не отражала его, огонь не отзывался, духи не слышали ни малейшего отголоска его души. Ло Бинхэ шагал по залам, вглядывался в свои зеркала, вглядывался в сны подданных и гостей, терзал себя сомнениями и страхами, которых не знал со времён собственной юности. Всё вокруг будто выцвело, утратило цвет, смысл, насыщенность. Что-то пошло ужасно не так. Этот мир был полон всего, кроме самого главного.***
Шэнь Цзю вырвался из тяжёлого, бесцветного сна в тот самый миг, когда на его лицо и плечи вылилась ледяная вода. Он судорожно втянул воздух — лёгкие обожгло холодом, на коже зазудело, стало так больно, что он едва не вскрикнул. Голова раскалывалась, зубы стучали друг о друга, пальцы дрожали, но это не имело значения. Он знал, что жаловаться бессмысленно. — Подъём! — проревел надсмотрщик, низкий голос отдался гулом в закопчённых стенах. Он не глядел ни на кого, даже не пытался искать глазами спасения — не было его здесь, среди таких же, как он. Рабов вытаскивали из убогих, душных казарм каждый день одинаково: в темноте, под ударами палок и ледяным душем, и вели — вели всегда в одно и то же место, на стройку, на каменоломню, на выгон под солнце. После долгих часов грязной, тяжёлой работы бросали в кучу что-то съедобное — твёрдую булку, разбухшую от воды, или жидкую, безвкусную кашу, от которой зубы начинали ныть. Шэнь Цзю не задавал вопросов, не возмущался. Всё происходило в точном ритме, и этот ритм, казалось, прожигал его насквозь, убивал волю, стирал память. Иногда он думал: вот так должно быть всегда, иначе и быть не может. Мир был выстроен вокруг этой однообразной, жестокой повторяемости. Он должен был привыкнуть. Давно должен был. В другой, забытой жизни, он бы, может быть, плевался злыми словами, бросал в надсмотрщиков листья, заряженные ци, хитрил, лгал, унижался, выпрашивал подачку, изображал слёзы. Но здесь это всё ничего не значило. Здесь ничто не работало. Любой вызов — и наказание, любое слово не туда — и побои, любая жалоба — и двойная порция работы. Он родился рабом. Он и умрёт рабом. Эта истина стала в нём камнем, тяжёлым и холодным. Каждый, кто пытался вырваться — был сломан, опущен, сдан в расход. Такова была судьба, таков был закон. Его тело давно перестало служить ему верой и правдой: руки не разгибались, спина гнулась колесом, ступни кровоточили даже в покое. И всё же именно это приносило странное утешение: не придётся долго терпеть, не придётся ждать освобождения. Конец близко — смерть заберёт его тихо, не спрашивая. Он принадлежал империи целиком, до последней капли крови, до последнего вздоха. Был одним из многих — безымянным, тёмным, усталым. Их тела гнулись, ломались и умирали ради величия чужого дела: ради дворцов, мостов, дорог, каналов, что рождались из муки и боли. Эти стройки, эти грандиозные планы, этот новый двор — всё существовало благодаря сотням таких, как он, сломанных и забытых, раздавленных под сапогом демона-императора. Теперь императору понадобился новый двор — для одной из тех «цветов», которых он похищал, коллекционировал, как драгоценности. И Шэнь Цзю, ничтожный, сгорбленный, был лишь одним из рабов, кто, рискуя жизнью, возводил его с нуля, с грязи, с крови. Всё было бы проще, если бы не память. В новом теле, в этой грязной жизни, Шэнь Цзю сохранил память — тяжёлую, подробную, горькую, как отравленный мёд. Он помнил, как это — страдать, любить, терять, умирать. Он помнил, каково это — бояться. Но прошлое не могло спасти его. Первый император, Ло Бинхэ, умер за годы до того, как Шэнь Цзю сделал первый вдох. Пусть он испил суп Мэн По, пусть все их пути и обещания ушли на дно Летаргического ручья, пусть они больше никогда не встретятся. И пусть, ради всего, что осталось в душе, в этой жизни Шэнь Цзю не будет иметь никакого отношения ни к Ло Бинхэ, ни ко всей этой проклятой династии, что принесла столько боли миру и ему самому.