Глава V
5 апреля 2026 г., 10:00
Дитрих фон Штайн появился в полдень и принёс с собой свет. Не метафорически, хотя и метафорически тоже. Он буквально открыл дверь кабинета в тот момент, когда одна из свечей догорела, и полоса дневного света из коридора ударила в полумрак. В этой полосе стоял человек, которого Анника увидела прежде, чем разглядела. Высокий, стройный, с осанкой, которую не даёт ни одна выучка, кроме той, что впитывается с молоком, с воспитанием, с поколениями предков, привыкших держать спину так, будто за ней герб.
— Фройляйн Шульц? — произнёс он, голос был мягким, негромким, — Оберштурмфюрер Дитрих фон Штайн. Разрешите?
— Входите.
Он вошёл, прикрыл за собой дверь, и полумрак сомкнулся вновь, но теперь Анника видела его при свечах, в тёплом дрожащем свете. Светлые волосы, почти белые, как лён на исходе лета, коротко стриженные, но с непослушной прядью, упавшей на лоб. Анника подумала, что он, вероятно, убирает эту прядь по утрам, перед зеркалом, а она возвращается, он убирает снова, и она возвращается снова, и он давно сдался. Лицо мягкое, с тонкими чертами, которые в ком-то другом показались бы женственными, но в нём были просто деликатными. Глаза серые, светлые, с выражением искреннего, чуть растерянного интереса, которое бывает у людей, пришедших не допрашивать и не проверять, а узнать.
Ему было лет тридцать, но выглядел он моложе. Отчасти из-за лица, отчасти из-за манеры двигаться осторожно, неторопливо. Мундир сидел на нём безупречно, не так, как на Вебере. Мундир казался частью его, он не носил форму, он в ней жил.
— Я давно хотел прийти, — сказал он, садясь напротив. Не развалился на стуле, не сел грузно, опустился, как садятся в гостях, — Циммерманн рассказывал о вас с таким воодушевлением, что я, признаться, не знал, чего ожидать. Он имеет склонность к... преувеличениям.
— Это мягко сказано, — ответила Анника.
Он улыбнулся быстрой, лёгкой улыбкой, которая появилась и исчезла, как солнечный блик на воде.
— Я занимаюсь изучением нордической традиции. Не практической стороной, как вы, скорее теоретической. Рунические тексты, мифология, связь древнегерманской космологии с современными исследованиями, — он говорил увлечённым, чуть извиняющимся тоном, — Я читал вашу статью. «К вопросу о семантическом поле рунического символа Ансуз в контексте «Речей Высокого»».
Анника едва заметно вздрогнула, но достаточно, чтобы человек с острым глазом это увидел. Лицо её оставалось неподвижным, но что-то в глубине глаз выдало удивление. Статья. Она написала её три года назад, целую жизнь назад, для факультетского сборника, который читали, вероятно, человек пятнадцать, считая автора, рецензента и корректора. Кто-то нашёл эту статью, прочёл её и запомнил название.
— Вы читали? — спросила она, голосе против воли проскользнуло удивление, и она тут же прикусила губу изнутри.
— Дважды, — он сказал это без рисовки, просто как факт, — Ваш анализ соотношения Ансуз и Вуньо в «Речах Высокого» блестящий. Особенно тезис о том, что Один обретает руны не через знание, а через жертву. Я не встречал этой мысли ни у Гримма, ни у Дюмезиля.
Анника смотрела на него и не знала, что делать с тем, что чувствовала. Потому что чувствовала она, стыдно признаться, удовольствие. Чистое, академическое удовольствие от того, что кто-то прочёл её работу, понял её и оценил. Три года никто, ни один человек, не говорил с ней о её исследованиях. Студенты слушали из вежливости, коллеги кивали из вежливости, отец считал её занятия блажью. И вот офицер СС в подвале здания Аненербе при свечах цитирует её статью наизусть и называет её анализ блестящим. Мир окончательно сошёл с ума.
— Благодарю, — сказала Анника ровным голосом, но губы её, эти предательские, непослушные губы, дрогнули в короткой, почти смущённой улыбке. Она тут же спрятала её, сжала рот, отвела взгляд на руны. Поздно. Он, кажется, заметил и мягко улыбнулся в ответ.
— Я, собственно, пришёл не только поэтому, — продолжил фон Штайн, — Мне бы хотелось... — он запнулся, и в этой запинке было что-то мальчишеское, трогательное, словно он пришёл не к провидице, а на первое свидание и забыл заготовленную фразу, — Мне бы хотелось, чтобы вы прочитали для меня руны. Если позволите.
— Зачем?
Вопрос вырвался резче, чем она хотела. Клиенты приходили с вопросами о будущем, о карьере, о здоровье жены, о «мероприятиях в южном секторе». Никто из них не спрашивал разрешения. Никто не говорил «если позволите». И никто, это Анника знала точно, не цитировал перед этим её академические статьи.
— Потому что мне интересно, — сказал фон Штайн просто, — Не как офицеру. Как... человеку, которого это занимает.
Анника помолчала, губы её, секунду назад готовые сложиться в язвительную усмешку, вдруг потеряли эту готовность. Потом взяла ящичек с рунами, открыла его и разложила руны на столе. Не для гадания, не веером, а просто так, в ряд. Привычный жест, который давал ей время подумать. Думать, впрочем, было не о чем. Он был клиентом. Она была вёльвой. Спектакль продолжался. То, что этот конкретный зритель оказался начитаннее остальных, не меняло ни сценария, ни роли, ни того факта, что за кулисами стояла серая комната с максимальной мерой наказания. Она протянула руку ладонью вверх, привычным жестом.
— Дайте мне руку.
Он протянул. Ладонь была сухой, тёплой, с длинными пальцами. Ладонь музыканта или художника, а не солдата. Ногти аккуратные, чистые. Мозолей нет ни от оружия, ни от физического труда. На безымянном пальце ничего. Не женат. Никогда не был. Запястье тонкое, с выступающей венкой. Часы простые, без претензий, не наследство и не подарок, купленные самому себе.
Анника закрыла глаза, потому что не могла больше смотреть на его руку и одновременно делать то, что делала. Считывать, переводить живого человека в набор признаков.
Тишина. Свечи потрескивали. Запах полыни плыл в воздухе, горьковатый и тёплый.
— Вы ищете, — произнесла Анника, — Всю жизнь ищете. Не вещь. Смысл. Вы верите, что мир устроен сложнее, чем кажется, и что за видимым есть невидимое, что те, кто умеет видеть, избранные.
Она открыла глаза. Фон Штайн смотрел на неё не с испугом, как остальные, не с подозрением, не с вежливым скепсисом, а с тем выражением, которое Анника видела прежде лишь однажды на лице матери, когда та раскладывала руны. Благоговение. Тихое, сосредоточенное благоговение. Ей стало не по себе. Не так, как бывало с другими клиентами. Не от страха и не от отвращения. Иначе. Как бывает, когда тебе доверяют слишком быстро. Ты чувствуешь, что не заслуживаешь этого доверия, и одновременно, что хочешь его.
— Вы одиноки, — продолжила она, потому что остановиться было нельзя, потому что спектакль не терпит антрактов, — Не физически. Вокруг вас люди, коллеги, товарищи. Но мыслями одиноки. Вы говорите с ними о том, что важно вам, они кивают, но не понимают.
Это было верно. Она знала, что это верно. Человек, который приходит к ведьме в подвал, чтобы поговорить о семантическом поле руны Ансуз, одинок по определению. Человек, который цитирует чужие статьи наизусть и запинается, прежде чем попросить о гадании, одинок.
— Да, — сказал фон Штайн тихо. И в этом «да» было столько, что Анника на мгновение пожалела о сказанном.
Она отпустила его руку. Перебрала руны для видимости, для антуража, и выложила три: Гебо. Дар, обмен. Кеназ. Огонь, знание, свет. И Эваз. Лошадь, путешествие, партнёрство.
— Руны говорят, что вы на пороге встречи, — сказала она, — Не случайной, а предопределённой. Кто-то войдёт в вашу жизнь и изменит её направление. Кто-то, кто видит мир так же, как вы.
Она говорила то, что говорила всем одиноким. Обещание встречи, обещание того, что одиночество конечно. Универсальная формула, работающая безотказно, потому что каждый одинокий человек на свете хочет услышать именно это. Но фон Штайн посмотрел на неё прямо, в глаза. Она вдруг поняла, что он уже решил, кто этот «кто-то». Она. Вёльва. Живое воплощение нордического идеала. Женщина, которая написала статью об Ансузе и теперь раскладывает руны при свечах. Анника отвела взгляд первой.
— Благодарю вас, — сказал он, вставая, — Это было... важно. Для меня.
Он направился к двери, но на пороге обернулся. Анника увидела в его руке букет. Маленький, перевязанный бечёвкой. Полевые цветы. Сухие васильки, несколько веточек вереска, что-то белое, мелкое, чего она не узнала. Он протянул букет не ей в руки, а положил на край стола.
— Мне показалось, что вашему кабинету не хватает жизни, — сказал он.
И вышел, прежде чем она успела ответить. Анника смотрела на букет. Сухие васильки. Вереск. Белое мелкое, должно быть, тысячелистник. Он собрал их. Не купил в магазине, не попросил. Сам вышел куда-то в парк, за город, на пустырь, нашёл последние осенние цветы и принёс ей в подвал. Ведьме.
Она взяла букет, повертела в пальцах. Вереск пах слабо, еле уловимо, тем горьковатым, медовым запахом, который Анника помнила из шведского детства, из тех недель, когда бабушка водила её по вересковым пустошам и рассказывала про троллей. Запах был настоящим. Цветы были настоящими. И мужчина, который их принёс, тоже был настоящим. Он не играл роль, не выполнял приказ, не проверял и не допрашивал. Он пришёл, потому что ему было интересно. Потому что прочёл её статью. Потому что поверил.
Анника поставила цветы в стакан с водой и убрала на полку между Гриммом и фон Листом.
Потом села за стол, подпёрла щёку рукой и сказала вслух:
— Идиотка.
Губы её сложились в кривую, невесёлую усмешку, адресованную самой себе. Потому что ей польстило. Ей, боже мой, польстило. Мужчина с мягким голосом и серыми глазами назвал её анализ блестящим, процитировал её статью, принёс ей полевые цветы. И где-то внутри, в том месте, где живёт женщина, которая пять лет не слышала ни одного комплимента что-то шевельнулось. Что-то тёплое и глупое.
Он офицер СС. Он служит в Аненербе. Он верит в нордическую расу, в древнюю магию и в избранность. А ты арестантка, шарлатанка, ходячая ложь на ножках. Идиотка.
— Ой, фон Штайн, — сказала Марта, закатив глаза так выразительно, что Анника увидела это даже в тусклом свете архивной подсобки, — Он и тебя нашёл?
— Он приходил, — ответила Анника нейтрально.
— Приходил, — Марта отпила кофе и посмотрела на Аннику поверх чашки, — С цветами?
— С чего ты взяла, что с цветами?
— Потому что он всегда с цветами. Или с книгой. Или с цветами и книгой. Он ко всем ходит с цветами. К Циммерманну, к Леманну из третьего отдела, к фрау Хоффман из канцелярии, — Марта поставила чашку, — Нет, ладно, вру. К фрау Хоффман он ходил с книгой. К тебе с цветами. Сделай выводы.
— Марта.
— Что?
— Он просто интересуется рунами.
Анника сказала это тем ровным, бесцветным голосом, каким обычно сообщала клиентам прогнозы. Но Марта, кажется, услышала что-то ещё. Она склонила голову набок и посмотрела на Аннику с тем любопытным прищуром, с каким разглядывала подозрительные овощи в тарелке.
— Ага. Он интересуется рунами. И твоими глазами. И твоими волосами. И твоей «нордической женственностью», которую, цитирую, он восхвалял Циммерманну позавчера в коридоре, пока я тащила мимо них восемнадцать папок и молилась, чтобы не навернуться, — Марта подняла палец, — Будь осторожна.
— С чем?
— С ним. Он милый, правда милый. Образованный, вежливый, не хамит, не лапает, книжки читает. Всё так. Но... — Марта помолчала, подбирая слова, что случалось с ней крайне редко, — Он странный. Эти его речи про нордический дух, про предназначение, про то, что мы потомки богов. Он в это верит, Анника. По-настоящему. Не как Циммерманн, а как... ну, как верят в Бога.
— А Циммерманн?
— Циммерманн коллекционер. Ему нравятся красивые вещи. Руны, мифы, старые книги. Он собирает их. А Фон Штайн... Для него это не коллекция, а... — Марта пощёлкала пальцами, ища слово, — Вера. Мировоззрение. Ты для него не интересный экспонат, как для Циммерманна. Ты для него жрица. Понимаешь разницу?
Анника понимала. Лучше, чем Марта думала.
— Он безобиден, — сказала она.
— По сравнению с кем? — спросила Марта. И в голосе её не было ни обычной иронии, ни обычной лёгкости, только тихая серьёзность, которую Анника уже научилась различать за ворчливой болтливостью.
Анника не ответила. Допила кофе, поблагодарила и ушла в подвал. По дороге думала о том, что Марта, вероятно, права, а вероятно нет, и что «безобиден» — понятие относительное, что мужчина, который верит в нордическую расу с тем же пылом, с каким другие верят в Бога, может быть безобиден ровно до того момента, пока его вера не столкнётся с реальностью. А потом... потом начинаются крестовые походы.
Но цветы на полке пахли вереском. И статью он действительно прочёл. Дважды.
Он пришёл на следующий день. И через день. И ещё через два. Не навязывался, нет. В нём не было ничего от тех мужчин, что преследуют женщину с тупой настойчивостью бульдога, вцепившегося в штанину. Он приходил, стучал, спрашивал «можно?», и если Анника говорила «я занята», уходил без обиды, без нажима, с тем же мягким «конечно, простите» и тонкой улыбкой. Но когда она говорила «входите», а она говорила «входите» чаще, чем следовало бы, знала это, и злилась на себя за это, но всё равно говорила, он садился напротив, и они разговаривали.
О рунах. О мифах. Об Одине и Иггдрасиле, о «Прорицании вёльвы» и «Перебранке Локи», о семантических полях и этимологических загадках. Анника, слушая его, обнаруживала с изумлением, что он знает основательно, глубоко, с пониманием первоисточников. Он читал Эдды в исландском оригинале. Не свободно, но достаточно, чтобы спорить о переводах. Он знал Гримма не хуже, чем она, и фон Листа лучше. Он цитировал «Речи Высокого» наизусть и при этом, поразительно, не коверкал текст, не подгонял его под идеологию, не делал из Одина арийского сверхчеловека, как это делали все остальные.
Он любил это по-настоящему, за содержание. Любил, как Анника когда-то любила, до того, как любовь стала инструментом выживания.
— Знаете, что меня поразило в «Прорицании вёльвы»? — говорил он, серые глаза его светлели, прядь снова падала на лоб, и он убирал её тем же привычным, бессознательным жестом, — Не Рагнарёк. Не гибель богов. А то, что после Рагнарёка возрождение. Земля поднимается из моря. Зеленеет. Незасеянные нивы дают урожай. Мир начинается заново, с памятью о том, что было. Боги вспоминают прежнюю жизнь. Они несут в себе знание о смерти. И именно это знание делает новый мир ценным.
Анника слушала. Лицо её, обращённое к нему, было спокойно, почти бесстрастно. Ах, как она старалась держать лицо! И думала:
Ты умный. Ты образованный. Ты видишь в мифах то, что видят немногие. Не пропаганду, а поэзию. Так почему, почему ты здесь? Почему ты носишь этот мундир? Почему ты веришь не только в Одина, но и в нордическую расу, не только в руны, но и в избранность? Как это умещается в одной голове? «Прорицание вёльвы» и Аненербе, Иггдрасиль и свастика, красота древнего мифа и уродство того, что из этого мифа сделали?
Она не спрашивала. Не потому что боялась ответа, а потому что боялась, что ответ окажется простым. Что он скажет: «Это одно и то же. Мифы — это мы. Мы потомки богов. Руны наше наследие, и мы возвращаем его миру». И скажет это с тем же мягким, искренним убеждением, с каким говорил об Одине и Иггдрасиле, и Анника не найдёт, что возразить, потому что спорить с верой всё равно что спорить с погодой.
Так что она слушала и кивала. И иногда, когда он говорил что-нибудь особенно точное о поэтике «Старшей Эдды», ловила себя на том, что забывает. Забывает мундир, забывает здание, забывает подвал, свечи, серую комнату. Забывает всё. И остаётся только разговор, только два голоса в полумраке, древние слова между ними и ощущение, забытое за пять лет одиночества, что её кто-то понимает.
Это было опасно. Анника знала, что это опасно. Но её неотвратимо тянуло к этой опасности.
На шестой неделе, Анника вела счёт, потому что счёт был единственным способом не потерять себя в рутине, произошло то, чего она ждала и боялась.
Пришёл клиент. Молодой, вертлявый, с бегающими глазами и привычкой постукивать пальцами по столу, как телеграфист, отбивающий срочное сообщение. Унтерштурмфюрер. Анника уже научилась различать звания по петлицам. Нервный. Взвинченный. Из тех, кто приходит не за утешением, а за одобрением.
— Фройляйн Шульц, — начал он, не дожидаясь приглашения, — Мне нужна консультация. Срочная.
— Садитесь, — сказала Анника.
Он сел на краешек стула, как птица на жёрдочке, готовая взлететь.
— Завтра ночью, — сказал он, голос его стал тише, хотя в подвале, кроме них, не было ни души, — Мы проводим операцию в восточном квартале. Зачистка. Нужно знать, благоприятное ли время.
Анника смотрела на его пальцы. Тук-тук-тук по столу. И на его бегающие глаза, на его колено, подпрыгивающее под столом. И мозг её, натренированный шестью неделями ежедневной практики, автоматически каталогизировал. Нервничает, но не боится. Возбуждён, но не тревожен. Это не страх перед операцией, скорее нетерпение. Он хочет услышать «да». Он пришёл за подтверждением решения, которое уже принято. Зачистка. Восточный квартал.
Анника знала, что такое зачистка. Знала из тех обрывков, которые ловила в Мартиных жалобах, из тех папок, которые проносились мимо неё по коридорам, из тех взглядов, которые она перехватывала между офицерами, когда они думали, что никто не смотрит.
Она должна была сказать «да». Спектакль требовал «да». Руны, какие бы она ни выложила, были декорацией, а декорация не имела голоса. Голос имела она, Анника, и голос этот должен был произнести «руны одобряют», потому что так было безопасно, потому что офицер ждал этого, потому что сказать «нет» означало привлечь внимание, вызвать вопросы, создать трещину в стене, которую она выстраивала шесть недель.
Анника взяла руны.
Руки были спокойны. Она заметила это с отстранённым удивлением, которое стало привычным. Руки были спокойны, и голос был спокоен, и лицо было спокойно, а где-то за этим спокойствием, в том месте, где живёт не разум, а нутро, происходило нечто, чему она не могла дать названия.
Она разложила руны. Иса. Лёд, застой. Наутиз. Принуждение, нужда. Хагалаз. Град, разрушение.
— Руны указывают на неблагоприятный исход, — произнесла Анника ровным, глубоким, непроницаемым голосом вёльвы, а не перепуганной женщины, которая только что совершила нечто, от чего не будет пути назад, — Иса. Застой, скованность. Действие, предпринятое сейчас, встретит препятствия. Наутиз. Принуждение. Силы, которые вы задействуете, обернутся против вас. Хагалаз. Разрушение, но не чужое. Ваше, — она подняла глаза на унтерштурмфюрера, — Я бы рекомендовала подождать. Хотя бы неделю.
Он нахмурился. Пальцы перестали стучать. Плохой знак или хороший? Анника не знала. Его молодое подвижное лицо, не научившееся ещё той каменной непроницаемости, которую носили старшие офицеры, отразило цепочку: недовольство — сомнение — колебание.
— Неделю? — переспросил он, — Но приказ...
— Руны не знают приказов, — сказала Анника, — Они знают только судьбу.
Пафосно. Дёшево. Из репертуара ярмарочной гадалки. Но сработало. Унтерштурмфюрер посмотрел на руны, на свечи, на лицо Анники, освещённое снизу, и кивнул.
— Хорошо, — сказал он, вставая, — Я доложу. Скажу, что обстоятельства требуют... пересмотра сроков.
Он ушёл. Дверь закрылась. Быстрые нервные шаги простучали по коридору и стихли.
Анника сидела за столом. Руны лежали перед ней. Иса, Наутиз, Хагалаз. Лёд, нужда, разрушение. Она выбрала их не случайно, выбрала с той же холодной точностью, с какой выбирала Беркану и Вуньо для мальчика с веснушками. Только в тот раз она давала надежду, а сейчас отсрочку.
Неделю. Если унтерштурмфюрер послушается, если суеверие окажется сильнее приказа, если начальство не отмахнётся от его «обстоятельств», если, если, если. Семь дней. Семь ночей, в течение которых люди в восточном квартале будут спать в своих постелях, и не знать, что спят они потому, что женщина в подвале положила на стол три деревянные плашки и сказала «подождите».
А может быть не будут. Может быть, начальство отмахнётся. Может быть, операцию проведут завтра, как и планировали, и всё, что она сделала, так это подставила себя, создала прецедент, дала повод для вопросов: «Почему ведьма сказала нет? Она что-то знает? Она кого-то предупредила?»
Анника собрала руны. Руки дрожали. Она заметила это с секундным запозданием, тело ещё не поверило, что всё кончилось. Руки дрожали, и она сжала их в кулаки, кулаки положила на стол, и сидела так, пока дрожь не утихла. Потом задула свечи. Все три. И осталась в темноте. Полной подвальной каменной темноте, в которой единственным звуком было её собственное дыхание, и единственным светом тонкая полоска, сочившаяся из-под двери.
Ночью она не спала. Лежала в чужой постели, на чужой подушке, под чужим одеялом, и смотрела в потолок, где лунный свет чертил на штукатурке узоры, похожие на руны, если смотреть достаточно долго и достаточно безумно. Город за стенами молчал. Она думала.
Не о том, правильно ли поступила, этот вопрос был бессмысленным. Она думала о другом. О том, что сегодня в подвале за столом при свечах, она сделала то, чего не делала ни разу за шесть недель. Вмешалась. Не просто обманула, не просто утешила, не просто разыграла спектакль. Вмешалась. Произнесла три слова, которые, возможно, изменят что-то в мире за стенами подвала. Маленькое, крохотное, незаметное «нет», за которым стоят люди.
Или не стоят. Она не знала. Не знала, послушает ли унтерштурмфюрер, не знала, утвердит ли начальство отсрочку, не знала даже, были ли в восточном квартале те люди, которых она вообразила. Может быть, зачистка касалась складов. Или дезертиров. Или чего-то третьего, о чём она предпочитала не думать.
Но руки дрожали не от страха. Вернее, не только от страха. В дрожи этой было что-то ещё, что-то, чего она не испытывала с того дня, как серая дверь закрылась за её спиной. Не радость. Нет, какая радость. Не удовлетворение. Нечем удовлетворяться, когда не знаешь, сработало ли. Скорее ощущение. Физическое, телесное ощущение того, что ты не пустое место. Что ты не мебель, не декорация, не вёльва из подвала. Что у тебя есть руки, голос, три деревянные плашки. И что этими руками, этим голосом, этими плашками ты можешь, может быть, иногда, ненадолго, на неделю, отодвинуть тьму.
Второй раз она сказала «нет» через четыре дня. Пришёл штурмшарфюрер из третьего отдела. Плотный, коротко стриженный, с плоским лицом и маленькими глазами, утопленными в складках век, отчего казалось, что он постоянно щурится. Спросил про акцию в северо-западном районе. Анника разложила руны, выдержала длинную тяжёлую паузу, наполненную треском свечей и запахом полыни, и произнесла: «Хагалаз предупреждает. Время не пришло.»
Он ушёл. Операция, если верить обрывкам, подхваченным у Марты двумя днями раньше, была отложена. Третий раз ещё через неделю. Другой офицер, другой район, тот же вопрос: «Благоприятно ли?» «Нет. Иса. Ждите.»
Тоже сработало. Три «нет» за три недели. Три отсрочки. На четвёртый раз она поняла, что так продолжаться не может.
Она сидела за столом в кабинете, перебирала руны и считала. Считала холодно, деловито, как считают расходы в конце месяца. За последние пять недель к ней приходили с вопросами об операциях одиннадцать раз. Три раза она сказала «нет». Восемь «да». Процент отказов двадцать семь. Слишком много. Если руны действительно инструмент провидения, то двадцать семь процентов неблагоприятных прогнозов допустимо. Но если кто-нибудь, например Вебер, Фогель, кто угодно с достаточно холодной головой, начнёт сопоставлять её «нет» с конкретными операциями и обнаружит закономерность. Каждый раз, когда вёльва говорит «ждите», объекты облавы успевают исчезнуть...
Анника положила руну на стол. Феху. Скот, владение, подсчёт. Сколько раз можно сказать «нет», чтобы не вызвать подозрений? Какой процент отказов выглядит естественным? Если руны случайный инструмент, то статистически неблагоприятный исход должен выпадать примерно в трети случаев. Но если она будет говорить «нет» каждый третий раз — это закономерность. А закономерности замечают.
Значит, нужна случайность. Нужны «нет», не привязанные к облавам. «Нет» на безобидные вопросы, на карьерные запросы, на просьбы погадать о здоровье. Нужны «да» на... на всё остальное. Анника закрыла глаза. На всё остальное.
Слова стояли в голове. Когда в следующий раз придёт офицер и спросит, благоприятно ли время для зачистки, а Анника не будет знать, что на кону, она скажет «да».
Следующий пришёл в четверг. Гауптштурмфюрер постарше, потяжелее, с седеющими висками и глубокими складками у рта. Из тех, кто давно перестал нервничать перед операциями и теперь приходил к ведьме не из суеверия, а скорее из привычки. Вдруг поможет.
— Южный сектор, — сказал он кратко, — Завтра.
Анника посмотрела на него. Потом на руны. Южный сектор. Она не знала этого района. Марта ничего о нём не упоминала. Никаких зацепок, никаких обрывков, никакой информации, за которую можно было бы ухватиться. Чёрный ящик. Склад контрабанды, квартира дезертира, жилой дом с семьями. Или ничего. Пустая формальность, проверка документов.
Анника не знала. И не могла узнать. Вот оно, вот то самое, чего она боялась с первого дня. Незнание жгло, как кислота, потому что любое решение, принятое вслепую, было одновременно правильным и чудовищным. Сказать «нет», если это пустая проверка, если ничего серьёзного, то она потратила одно из своих драгоценных «нет» впустую. Израсходовала патрон, который мог бы спасти кого-то позже. Сказать «да», и если за словами «южный сектор» стоят люди, семьи, дети... Руны лежали на столе. Деревянные плашки. Тёплые. Мёртвые.
— Кеназ, — произнесла Анника, — Огонь. Энергия. Руны благоприятны. Время подходящее.
Гауптштурмфюрер коротко без эмоций кивнул, встал и вышел. Дверь закрылась.
Анника сидела за столом и смотрела на руну, которую только что назвала. Кеназ. Факел. Свет во тьме. В скальдической поэзии Кеназ ассоциировалась со знанием, с пониманием, с тем моментом, когда пламя выхватывает из темноты истину.
Завтра ночью в южном секторе что-то произойдёт. Или не произойдёт. Она не узнает, газеты об этом не напишут, Марта не упомянет. И единственное, что останется, это руна на столе и слово «благоприятны», произнесённое её голосом.
Анника убрала Кеназ в ящичек. Закрыла крышку. Руки были чистые.
Прошла неделя. Потом ещё одна. Анника выработала систему, если можно назвать системой то, что было, по сути, изощрённой формой безумия. Она вела записи в голове, потому что записи на бумаге можно найти, а записи в голове только если вскрыть череп.
Она запоминала всё, что говорила Марта, все обрывки: «третий отдел заказал машины на вторник», «Фогель опять рылся в картотеке по восточным районам», «Леманн ругался, что патрулей не хватает на Шиллерштрассе». Из этих обрывков Анника собирала картину. Неполную, дырявую, но достаточную, чтобы различить хоть что-то в темноте. Если Марта упоминала район, то Анника знала, что там планируется операция. Если упоминала дату, знала когда. Если упоминала масштаб — «три машины» это одно, «восемь машин» это другое — могла прикинуть размах.
И когда приходил офицер с вопросом о благоприятности, Анника сверялась с картой в голове. Если район совпадал с тем, о котором говорила Марта, если масштаб указывал на облаву, если всё сходилось, она говорила «нет». Если не совпадал, если информации не было, если она не могла определить, говорила «да».
«Да» давалось труднее.
Анника стала иногда говорить «нет» на безобидные запросы. «Благоприятно ли время для поездки в Мюнхен?» Нет, руны против. «Стоит ли подавать рапорт о переводе?» Подождите. Мелкие «нет», ничего не значащие, ничего не стоящие. Система работала.
Дитрих пришёл во вторник с книгой. Анника увидела её раньше, чем его. Тёмно-коричневый потёртый переплёт с золотым тиснением, которое почти стёрлось. Она узнала формат прежде, чем прочла название, потому что такие книги издавали в Копенгагене в начале века.
— «Сага о Ньяле», — сказал Дитрих, положив книгу на стол, — Издание Сигурдссона, 1905 год. Нашёл у букиниста в Лейпциге. Подумал, вам будет интересно.
Анника протянула руку. Осторожно коснулась переплёта кончиками пальцев. Кожа была сухой, шершавой. Раскрыла пожелтевшие страницы с ровными рядами готического шрифта.
— Это... — начала Анника и замолчала, потому что слова, которые просились на язык, были слишком честными для этого кабинета. «Это прекрасно. Это именно то, о чём я мечтала. Это единственный подарок, который мне делали за пять лет, и он лучше всех подарков, которые мне делали за всю жизнь.»
— Спасибо, — сказала она вместо этого.
— Вам нравится? — Дитрих сел напротив, его мягкое лицо с этой вечной прядью на лбу было таким открытым, что Анника отвела взгляд.
— Очень.
Он улыбнулся. Тихо обрадовался. Дитрих говорил увлечённо, быстро, жестикулируя, Анника отвечала, спорила, цитировала по памяти, забывала, вспоминала, снова забывала. Час прошёл, прежде чем она это заметила.
Час. Целый час она не думала ни о рунах, ни о процентах, ни о южном секторе, ни о гауптштурмфюрере с седыми висками.
— Знаете, — сказал Дитрих, уже собираясь уходить, — Мне иногда кажется, что мы занимаемся одним и тем же. Вы практик, я теоретик, но суть одна. Возвращаем миру то, что он потерял. Древнее знание. Память крови. Связь с предками.
Анника промолчала.
Он ушёл, книга осталась. Анника открыла её на первой странице, готический шрифт поплыл перед глазами, потому что она устала. Пришлось отложить на полку, в другой раз.
Обед. Архив. Марта. Кофе.
— Ты сегодня тихая, — сказала Марта, прищурившись, — Тише обычного. А ты и обычно не фонтан.
— Спасибо.
— Не за что. Что случилось?
— Ничего.
— «Ничего» у тебя всегда означает «что-то, о чём я не расскажу».
Анника посмотрела на неё. Марта сидела на подоконнике, болтала ногами, держала чашку обеими руками как всегда, как каждый день.
— Марта, — сказала Анника, — Тот документ, который ты вчера упоминала. По восточному кварталу. Списки.
— Ну?
— Там были адреса?
Марта перестала болтать ногами. Посмотрела на Аннику долго, внимательно. Потом сказала, медленно:
— Я не читаю документы. Я их сортирую.
— Я знаю. Но ты могла видеть...
— Анника.
Тишина. За окном серое небо, голые ветки, воробей на карнизе. Обычный день. Обычный обед. Обычный разговор, в который она только что вбила клин.
— Ладно, — сказала Анника, — Прости. Не бери в голову.
Марта молчала ещё долгих секунд пять. Потом тряхнула головой, как собака, стряхивающая воду, и сказала:
— Хочешь, расскажу, что сегодня повар положил в суп? Я клянусь, это была подошва. Настоящая. С каблуком.
И разговор покатился дальше, Марта смеялась, Анника улыбалась, кофе остывал в чашках и всё было как обычно. Девушка вымыла чашку, поблагодарила и ушла.
Анника стояла у окна, что выходило во двор. Первый этаж. Подоконник низкий, на уровне бёдер. Рама деревянная, рассохшаяся, с щелью внизу, откуда тянуло холодом.
Двор был тёмен, ни одного огня, только лунный свет, слабый, рассеянный облаками, едва различимый. Стены дворового колодца поднимались вверх, и окна в них тёмные, зашторенные были похожи на закрытые глаза.
Анника стояла и смотрела. Она не думала ни о чём конкретном. Не строила планов. Не прикидывала маршрутов, не считала минуты, не оценивала риски. Просто стояла у окна и смотрела в тёмный двор, где-то на задворках сознания шевельнулась тень мысли и призрак решения.
Окно. Двор. Проходной подъезд. Улица. Можно выйти ночью, пройти дворами. Можно, если знать адрес, если знать дату. Постучать в дверь, сказать: уходите.
Мысль висела в воздухе, невесомая и чудовищная. Анника не гнала её, просто держала на расстоянии вытянутой руки
Потом задёрнула занавеску и легла спать. Но мысль осталась. Свернулась в углу, тихая и терпеливая, как мышь в Мартином ящике, и ждала.