Вёльва

NC-17
В процессе
43
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 139 страниц, 64 091 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
43 Нравится 22 Отзывы 1 В сборник

Глава XII

Настройки
      Пятница была её днём. Этот порядок сложился сам, просто как-то вышло, что по пятницам кабинет принадлежал только Аннике, и никому больше, и она к этому привыкла. Пятница означала цикорий без спешки, руны в том порядке, в каком нравилось ей, и никаких офицеров с блокнотами. В четверть девятого открылась дверь, что само по себе было нарушением установившегося порядка. Анника не успела даже поставить кружку. Он вошёл, снял фуражку, пересёк кабинет и сел не на стул для клиентов, а боком на край стола, что нарушало уже всё, что только можно было нарушить в этом кабинете, включая личное пространство Анники, трёх свечей и руны Эваз, которая едва не улетела на пол. На стол. На её стол, который стоял здесь с первого дня, который она мыла, который знал все её чашки и все её расклады, на угол которого она сама никогда не садилась из уважения к собственному рабочему месту. Анника ошарашено смотрела на него, переводя взгляд на стол и обратно. Он же смотрел на неё с совершенно безмятежным видом, никакого «разрешите» и никакого «вы не возражаете», просто сел, закинул ногу на ногу, и всё, как будто так и надо. Как будто это не её стол, а садовая скамейка в общественном парке.       Привет, привет. Добрый день. Прекрасно выглядите. Давайте сделаем вид, что ничего не было.       — Вы сидите на моём столе, — сказала Анника.       — Да, — согласился Ланда.       Нет, подожди.       — Встаньте.       — У меня есть для вас поручение.       — Замечательно. Встаньте и расскажите поручение с нормального стула, как это обычно и происходит. Он посмотрел на неё, не вставая, сверху вниз. Баночка с цикорием, которую он задел при посадке, стояла у самого края, Анника потянулась через стол и придвинула её обратно, потому что от этого человека на углу стола всего можно было ожидать этим утром. Ланда проследил за движением её руки с лёгким интересом, как пакостный кот.       — Слушаю, — сказала она, выпрямившись. Голос вышел ровнее, чем следовало. Хорошо.       Отличная работа. Прекрасное самообладание. Просто сидит на твоём столе, ничего особенного, пусть сидит, нам не жалко. Поручение звучало коротко, почти буднично. Найти обершарфюрера Германа Вайса, пропавшего на востоке в ноябре. Что говорят руны, жив или нет. Семья в ожидании. Ланда говорил без интонаций, карандаш в пальцах крутился лениво. Та же поза, тот же карандаш, что и неделю назад. Анника смотрела на него и думала одновременно о Германе Вайсе, которого не знала, и о том, что он никогда раньше не садился на стол. Никогда. Все месяцы они общались всегда через стол, всегда дистанция. А теперь сидит в полуметре и болтает ногой.       И что это значит? Ничего. Не думай. Вайс. Восток. Ноябрь.       — Сколько у меня времени? — спросила она.       — Три дня.       — Неделя.       — Три дня вполне достаточно.       — Для кого? — Анника скрестила руки, — Вайс пропал в ноябре. Прошло три месяца. Три дня ничего не изменят, если вы три месяца и так ждали. Но расклад, сделанный за три дня, будет, мягко говоря, полной халтурой. Вы хотите халтуру? Он молча посмотрел на неё, пока что-то взвешивал в голове. Не аргументы, нет, аргументы его, судя по всему, не очень занимали. Просто смотрел. И в этом была та самая фирменная ландавская особенность, ощущение, что он уже знает, чем закончится, и просто ждёт, пока она тоже догадается.       — Неделя, — сказал он. Встал с её стола, наконец-то, надел фуражку. Двинулся к двери. Анника смотрела ему в спину и думала: не спрашивай, не надо, пусть уходит.       — Штурмбаннфюрер. Он обернулся.       — Вы всегда садитесь на чужие столы или это специально для меня? Повисла мимолётная пауза, он чуть сверкнул глазами и ответил:       — Стул был занят рунами.       — На нём не было ни одной руны.       — Прошу прощения за стол, — сказал Ланда, и в голосе его не было ничего, кроме совершенной, безупречной вежливости. Повернулся и вышел. Дверь закрылась. Анника в недоумении посмотрела на стул. Пустой, разумеется, стул, без единой руны. Затем открыла тетрадь. Написала: «Герман Вайс. Восток. Ноябрь». Немного подумала и под этим написала: «Понятия не имею». Пора приниматься за работу.       Снег сошёл во вторник утром, и Анника заметила это в промежутке между сеансами и записью в тетради, просто подняла взгляд на окошко под потолком, в тот узкий кусочек улицы, что ей отсюда полагался, и увидела, что мостовая мокрая, тёмная, и между камнями пробивается трава, бледная, почти прозрачная ещё, но живая. Не снег. Просто камни и трава. Она опустила взгляд в тетрадь. Что-то тихо, почти незаметно развязалось под рёбрами, как узел, который так долго держали затянутым. Всю зиму она смотрела в это окошко на белое и думала: нельзя. Следы, скользко, темно, заметно, нельзя. Убирала список в подкладку и говорила себе, что весной можно будет, подожди ещё немного. Вот и весна. Адрес она выбирала осторожно. Поближе, почти по дороге домой, улица знакомая, дом знакомый. Первый раз после зимы незачем геройствовать. Вышла в половине двенадцатого. Март на улице оказался суровее, чем ожидалось. Воздух острый, зябкий, с влажной промозглостью, что забирается под пальто быстрее любого мороза, небо без единой звезды, густая сплошная чернота, плотная, как войлок, и только над крышами где-то вдалеке тлело размытое желтоватое зарево города, которое никогда не гасло до конца. Анника шла по краю тротуара, мимо палисадника с прошлогодними стеблями, мимо закрытой булочной с тёмной витриной, мимо подворотни, откуда несло сырым камнем и кошками, руки глубоко в карманах пальто, воротник поднят до ушей. Она слушала город. Трамвай где-то за три квартала, вода гулко булькает в водостоке над головой, ветер трогает жестяной лист на крыше, чьи-то окна сочатся тонкой полоской света сквозь плотные шторы, второй этаж, кто-то не спит, читает или просто сидит. Обычный ночной город, обычная ночная улица, никаких шагов за спиной. За полквартала она всё равно остановилась, нырнула в тень между двумя фонарями, вжалась спиной в холодный камень стены и считала до тридцати, разглядывая пустой, мокрый тротуар. Никого. Подворотня напротив чернела непроницаемо, и она смотрела в неё долго, пока глаза не убедились, что там нет ничего, кроме темноты. Тогда пошла дальше. Ладони не согревались, сидели в карманах холодными и влажными одновременно, что было отдельным маленьким предательством со стороны собственного тела, которое, казалось бы, могло взять себя в руки. Она внимала каждому звуку, не позволяя мозгу торопиться. Дважды ноги сами тормозили без всякой команды, просто останавливались посреди тротуара, потому что тело помнило спокойную зиму лучше, держало её на привязи из чистой осторожности, и приходилось стоять секунд десять, дышать, убеждать. Темнота подъезда обняла её сразу, запах старого дерева, чужого жилья, варёной капусты откуда-то с верхних этажей, и ещё что-то каменное, особое дыхание лестничных клеток, которые хранят холод даже когда на улице теплеет. Где-то наверху ребёнок что-то пробормотал и затих. Три коротких негромких удара в дверь, та приоткрылась через минуту на ширину ладони, и в щели показалась часть лица, едва различимая в сумерках жилища. Анника говорила быстро и тихо, только нужное, самое необходимое. Дата, имя, уходите. Но видела, что человек в щели кивает слишком часто, не слышит от страха, кивает просто чтобы кивать. Она крепко взяла его за запястье, повторила ещё раз, медленнее, не отводя взгляда, и держала, пока не увидела в глазах, что дошло. Тогда отпустила. Дверь закрылась бесшумно, щёлкнул замок, стало тихо. На обратном пути она шла быстрее, и плечи постепенно отпускало. То напряжение, которое копилось с половины двенадцатого, с порога дома, начинало сходить где-то между вторым и третьим кварталом, медленно, оставляя после себя что-то похожее на усталость. Мартовский асфальт маслянисто блестел под фонарями почти красиво, и пах так, как пахнет только сейчас, только в эти первые дни, когда всё, что три месяца пролежало под снегом, наконец выходит наружу разом. Земля, прошлогодняя листва, сырость, какая-то острая живая горечь, которую не назовёшь никак иначе кроме как «весна». Не цветочная, не тёплая ещё, а именно эта первая, холодная и резкая, от которой в лёгких что-то расправляется само. Анника дышала ею полной грудью и обнаружила где-то на середине дороги домой, что ладони наконец согрелись пока она шла, пока слушала город и считала кварталы. Она ещё умела. Руки помнили куда стучать, как говорить, где остановиться, и голова помнила, и ноги помнили, несмотря на все свои фокусы с остановками посреди тротуара. Долгие месяцы подвала, клиентов, тетрадей и чужих запросов, а она всё равно помнила. Фонарь у её подъезда горел ровно, бросая на мокрые ступени жёлтый дрожащий овал. Она поднялась, открыла дверь, вошла в тёмный коридор, где пахло воском от соседской свечи. Кто-то ложился поздно или вставал рано, поди разбери. Было ещё что-то настоящее в том, что она делала. Этого пока хватало.       Дитрих появился в среду после обеда и без книги, зато с таким видом, будто это обстоятельство его нисколько не тяготило, а само по себе появление было подарком достаточным. Он вообще умел входить так, будто уже заранее рад, ещё с коридора. Такой вот он человек.       — Перевод не принесли, — сказала она.       — В следующий раз, честное слово, — он опустился на стул и поднял руки, капитулируя, — Там такой перевод, Анника, вы будете возмущены. Я хочу, чтобы вы были в нужном расположении духа.       — Я всегда в нужном расположении духа.       — Нет, — сказал он, качая головой, — Не всегда.       Нахал. Сегодня говорили про сагу о Вёльсунгах. Дитрих на той неделе дочитал, застрял на Брюнхильде, никак не мог примириться с тем, что та оказалась в конечном счёте права, а победила всё равно не она. Анника объясняла, что это не про правоту, это про рок, и что скандинавская трагедия вообще не знает понятия «справедливость» в греческом смысле. Есть судьба, есть честь, есть момент, когда ты выбираешь как умереть, и это единственный выбор, который тебе принадлежит по-настоящему. Дитрих слушал, чуть наклонившись вперёд, с выражением, которое у него появлялось, когда что-то задевало по-настоящему, личный, почти болезненный интерес.       — Значит, по-вашему, Брюнхильда сделала единственное, что могла, — подытожил он наконец.       — По-моему, Брюнхильда сделала единственное, что хотела. Это другое.       — Но она умерла.       — Она умерла на своих условиях, — Анника перевернула руну на столе, — Что для неё, судя по всему, было важнее, чем жить на чужих. Дитрих помолчал. Посмотрел на руну, потом перевёл внимательный взгляд на девушку, от которого та всегда чуть неловко поводила плечом.       — Знаете, — сказал он, — Наша вёльва понимает это иначе, чем любой профессор. Изнутри. Анника достала из мешочка другую руну, повертела в пальцах, поставила рядом. Дитрих уже говорил про Зигфрида, про то, что образ героя в Эддах принципиально отличается от греческого, и был ли Вагнер честен со своим источником или нет. Тема, на которую у Анники было вполне конкретное мнение, и она его высказала, и разговор покатился дальше, и свечи догорали, и цикорий в кружках стыл, и всё было тепло, привычно, почти уютно.       Наша. Слово лежало под рёбрами занозой. Наша вёльва, наш врач, наш столяр. Что-то своё, своего дома, своего круга. Она не принадлежала этому дому. Она здесь выживала, что принципиально другое. Пропасть между этими двумя вещами она ощущала каждый день. Дитрих ушёл довольный, снова пообещав перевод. Анника копошилась в мешочке и думала о Брюнхильде.       Умерла на своих условиях.       Фогель попался ей в коридоре в тот же день у лестницы. Мельком обернулся, коротко кивнул и пошёл дальше. Анника кивнула в ответ. Марта упомянула его в пятницу за обедом в архиве, как всегда. Подруга на своём стуле за столом, Анника расположилась на подоконнике между стопками пыльных папок. Марта жевала хлеб и говорила вскользь, между делом, что Фогель снова что-то запрашивал в архиве с утра, она сама не смотрела что именно, просто подписала выдачу и всё.       — Что именно запрашивал? — переспросила Анника.       — Я же говорю. Не смотрела. Фондовая опись, кажется. Или нет. Нет, скорее картотека по личному составу, — Марта пожала плечом, — Он часто запрашивает. Я уже не отслеживаю. Анника откусила хлеб. Картотека по личному составу. Это могло означать что угодно. Сплетни, скорее всего. Они ведь всё ещё плодились где-то на третьем этаже, она слышала краем уха, перестала вслушиваться. Ничего нового и интересного так и не придумали. Марта сменила тему, что-то про поступивший циркуляр из канцелярии, который требовал каталогизировать всё до пятнадцатого, что было, по её словам, «либо шуткой, либо диверсией, третьего не дано». Анника слушала, кивала, ела хлеб. За архивным окошком светило мартовское солнце, ещё бледное и холодное. Узкая полоса света лежала наискосок по столу, по марти­ной кружке, по корешкам папок на ближней полке.       В итоге неделя прошла бесполезно. Анника расспрашивала клиентов вскользь, между делом, вплетая Вайса аккуратно в разговор, чтобы не выглядело вопросом. Просто руны показывают связь, не подскажете ли, не слышали ли. Клиенты не слышали. Клиенты вообще редко слышали что-то полезное, они приходили за своим и чужие обершарфюреры их не занимали. Марту она тоже попробовала осторожно расспросить, в три захода, с разных сторон. Марта порылась в архиве, пожала плечами. Ничего. Не проходил по бумагам отдела. Анника ходила по коридорам с папкой под мышкой, та была пустой, но с папкой ходить по коридорам было как-то убедительнее, и прислушивалась к разговорам. Разговоры были про весну, про сводки, про чей-то перевод в Вену. Про Германа Вайса не было ничего. Доклад она всё-таки написала. Две страницы, плотно, с терминологией. Тейваз в прямом положении, связь с воином, Радо перевёрнутое, прерванный путь, Эваз как знак разлуки с прежним местом, энергетический след размыт расстоянием и временем, точная локализация невозможна. Профессионально. Убедительно. Полная ложь от первой строки до последней, но ложь аккуратная, без зазоров, такая, к которой не подкопаться. Она перечитала два раза, нашла одно место, где убедительность слегка провисала, переписала, перечитала снова. Ланда принял доклад в пятницу. Прочитал внимательно, страницу за страницей, пока она сидела напротив и разглядывала свечу. Карандаш двигался по полям. Потом он закрыл папку, сделал пометку в блокноте. Ни слова. Ни хорошего, ни плохого. Встал, взял папку, ушёл.       Спасибо, до свидания, не благодарите. Анника выдохнула в пустой кабинет и пошла пить цикорий. Уже намного позже, на следующей неделе, Циммерманн сообщил об этом. Он вообще умел сообщать вещи как бы между делом с невозмутимым видом, с каким говорил про погоду. Просто вдруг, ни к чему:       — Кстати, тот Вайс, которого искали. Его расстреляли. Анника подняла взгляд от записей.       — Когда?       — В начале марта, кажется. Дезертирство, или что-то в этом роде. Я краем уха слышал. Он вернулся к прошлым рассуждениям, а затем и вовсе разговор уехал куда-то дальше. Циммерманн говорил про что-то своё, про какую-то бумагу с неверной датой, которую ему вернули из канцелярии. Анника не слушала. Начало марта. И задание она получила в начале марта, буквально в первых числах. Она считала аккуратно, тщательно, не торопясь. Пока она расспрашивала других про разрыв связи и энергетический след, пока ходила по коридорам с пустой папкой, пока писала про Тейваз и Радо... Герман Вайс был уже мёртв. Или умирал. Или стоял где-то и ждал. Ланда об этом знал. Или узнал в процессе.       Вот же сукин сын! — переполненная возмущением, девушка даже фыркнула вслух своим мыслям, — По-другому и не скажешь.       Вторник начался как все вторники в этом подвале, с безмятежной размеренностью, которую в бывшей жизни Анника терпеть не могла, а в нынешней находила утешительной. Клиенты, расставленные свечи, кофе или чай в фарфоровой чашке, тлеющая в плоской керамической чаше полынь, чей запах она когда-то находила приятным, а теперь не замечала вовсе. Никаких знамений, никакого ветра в трубе, никаких чёрных птиц на подоконнике, только обычная весенняя сырость в подвале и обычный лист бумаги с обычным расписанием, в котором первой строкой значилось: «10:00 — унтерштурмфюрер Дерлинг». Дерлинг явился без четверти, и именно эта проклятая немецкая пунктуальность, помноженная на чин, выдавала его быстрее, чем что-либо ещё, обычные клиенты приходили либо с опозданием на сорок минут, либо не приходили вовсе. Лет двадцати трёх, не больше, со светлым пушком над верхней губой, который при определённом освещении почти можно было принять за усы. Анника впустила его, кивнула в сторону кресла, и он сел так осторожно, будто проверял, не подложено ли туда чего-нибудь острого.       — Меня направили, — начал он не сразу, — То есть, не то чтобы я не верил, я как раз... я просто хотел спросить.       — Спрашивайте.       — Это правда, что руны могут... видеть?       Каждый, чёрт возьми, начинает с этого вопроса.       — Руны видят то, что вы готовы услышать, — сказала Анника низким, отстранённым голосом, — Сосредоточьтесь на вопросе.       Сейчас будет про девушку.       — У меня есть... девушка, — выпалил он, и уши у него порозовели от шеи к мочкам, как лакмусовая бумажка, — Хельга, в Лейпциге. Я хотел узнать, она... ну, ждёт ли она меня. Анника медленно перемешала плашки в ладонях, разложила три на бархате и какое-то время задумчиво смотрела на них, словно действительно видела в комбинации что-то значительное, а не три случайные фигурки. Тишина в подвале становилась плотной, свеча у локтя пощёлкивала фитилём, Дерлинг не сводил с её рук глаз.       — Расстояние, — сказала она наконец, постучав ногтем по Райдо, — Дорога. Долгая, неровная. Не та, на которую вы рассчитывали поначалу. Он вздрогнул.       — Гебо — это связь. Дар. Договор, — палец перешёл на следующую плашку, — Между двумя людьми. Старый, ещё с осени.       — С августа, — прошептал он.       — С августа, — повторила Анника, не моргнув, — И Ансуз. Слово, известие. Оно уже в пути. Может быть, не сегодня и не завтра, но скоро. Он выдохнул так, будто у него с груди сняли тяжёлый мешок. Анника не торопила. По опыту она знала, что именно в этом месте сеанса они и начинают говорить сами, потому что молчать оказывается страшнее, чем сказать вслух то, на что раньше не решались. У Дерлинга на это ушло секунд сорок.       — А... насчёт службы, — он понизил голос так, словно боялся, что плашки услышат, — Я хотел тоже спросить. Можно?       — Слушаю.       — У нас завтра ночью... — он сглотнул, и кадык дёрнулся под тонкой, ещё мальчишеской шеей, — Мероприятие. Я первый раз в такой группе, и... ребята говорят, что эти не будут спокойно сидеть, может быть всякое. Я подумал, может быть, руны...       — Где именно? — спросила Анника спокойно, разглаживая бархат подушечками пальцев, — Руны не любят расплывчатости.       — Адальбертштрассе, — сказал он, — Дом тридцать восемь. Около полуночи. Может, чуть позже.       — Сосредоточьтесь, — сказала она ровно, доставая из мешочка ещё одну плашку и кладя её перед ним. Дальше пошло отработанное, отшлифованное за полгода поверхностное чтение, нейтрально-обнадёживающая формулировка, мягкая улыбка, два-три обтекаемых совета. Слушайте старших товарищей, следите за своим оружием. Анника произносила их тоном древнего пророчества, а Дерлинг проглатывал с благодарностью первоклашки. Через двадцать минут он встал, неловко поклонился и ушёл, унося с собой ровно то, за чем пришёл. Ощущение, что Хельга его ждёт, что в ночи он не умрёт и что его никто не подведёт. Какие из этих трёх пунктов сбудутся, Анника гарантировать не могла. За первые два она бы, пожалуй, не поручилась, за третий тоже не поручилась бы, но совершенно по другим причинам. Когда дверь за ним закрылась и шаги отдалились по коридору, она осталась сидеть неподвижно, сложив руки поверх плашек, прокручивая адрес в голове ещё раз. Потом сгребла плашки в мешочек, глянула на часы. Половина одиннадцатого. До конца рабочего дня семь с половиной часов. Дома она поужинала холодной картошкой и куском ветчины, не разогревая, потому что плита разгоралась медленно и пахла газом так, что в комнате потом нечем было дышать, вымыла тарелку, повесила полотенце ровнее. Настало время готовиться к ночной вылазке. Тёмная юбка, тёмная кофта, шерстяные чулки, туфли на низком каблуке, которые стучали, но ходить в которых можно было дольше, чем в любых других. Пальто ожидало на крючке. Толстый шерстяной шарф к нему, длинный настолько, чтобы можно было замотать им и шею, и подбородок, и нижнюю половину лица. Перчатки в кармане, ключ за подкладкой. До полуночи оставалось ещё два с лишним часа. Она села на кровать, чтобы зашнуровать туфли, и тут поняла, что веки у неё тяжелеют так, словно их потянуло вниз свинцовыми грузиками, что плечи сами просят опуститься, что в висках посасывает сладко и тупо. День в подвале выпил из неё всё, что мог, и Дерлинг был в нём не первым, и не вторым, и не последним. Подремать бы полчаса. Только полчаса. Просто дать глазам отдохнуть. Она прилегла поверх одеяла, не разуваясь, положила голову на подушку набок, чтобы видеть будильник, и в этот же момент провалилась куда-то так глубоко и так быстро, как падает в воду брошенный с высоты камень. Будильник не звонил. Будильник и не должен был звонить, ведь она его не заводила, понадеялась на себя и на привычку. Она открыла глаза. В комнате было темно, голова была чужая, наполненная ватой, во рту пересохло, язык лип к нёбу. Она повернула шею, вглядываясь в циферблат. Три часа ночи. Что-то под рёбрами провалилось вниз, в пустоту.       — Опоздала, — сказала она вслух, и собственный голос показался ей чужим и хриплым, — Опоздала, опоздала, опоздала. Тело ринулось без неё, само, и только когда она уже стояла у двери, в пальто, замотанная по самые глаза в шарф, с одной натянутой перчаткой и второй в кулаке, до сознания пробилась вторая мысль.       Ещё не рассвет. Ещё ночь. Ещё, теоретически, есть час, может быть, полтора. Воздух стоял сырой, плотный и пах одновременно мокрой штукатуркой, угольным дымом из чьей-то печки, тем железистым, горьковатым городским ничем, в котором город живёт с ноября по апрель, и совсем чуть-чуть, на самом донышке, той ещё не наставшей, только обещанной апрельской зеленью, которую земля прячет до срока под прошлогодней листвой. Анника шла быстрым шагом, каблуки, какие бы тихие она ни выбирала, по мокрому булыжнику стучали ясно, по-протокольному отчётливо, и каждой подворотне, каждой подъездной арке, каждой щели в кованой решётке докладывали: вот, иду. Шарф натянут до переносицы. Дыхание оседало на шерсти инеем, мелким и колким, ткань на щеках от собственного тепла отсырела насквозь, и это, как ни странно, успокаивало. Влажная шерсть пахла прачечной, овцой, бабушкиным сундуком, домом, всем сразу и ничем определённым. До рассвета оставалось часа два, может, два с небольшим, Анника прикинула на ходу. Это и была теперь её главная забота. Предупредить, в общем, успеется. Дерлинг говорил про завтрашнюю ночь, не про эту, и часа на разговор ей с лихвой хватит, и сказать-то надо немного, всего пять-шесть фраз, простых и ясных, чтобы дошло сразу. А вот возвращение... Эти несколько километров обратно, по тихому пока городу, который к четырём начнёт ворочаться в постели и протирать глаза. Пекари, дворники, первый трамвай. В любую другую ночь все они были бы делом нудным, но не страшным, но в эту, после провала в сон на четыре часа, страшным становились всерьёз. К пяти уже будет светать. К пяти улицы заполнятся ничем не примечательными людьми, которые потом, если что, охотно вспомнят и шарф, и пальто, и силуэт, и направление. Маршрут она знала наизусть. Через парк, мимо чёрной чугунной решётки с облезшей за зиму краской, в обход переулка с двумя кафе, из-за матовых стёкол которых сочился тёплый, непристойно живой гул, по узкой улочке с одинаковыми доходными домами, в одном из которых, над подъездом, горела единственная на весь квартал лампа. Там жила старуха, которая никогда не спала, и Анника никогда не спрашивала почему и предпочитала не спрашивать впредь, потому что бессонные старухи в этой стране в это время суток были, как правило, тяжёлыми существами с целым сундуком собственных страхов. Мостик через канал. Дальше четыре поворота: налево, направо, прямо, направо. Дважды за дорогу пришлось замереть. В первый раз у входа в подворотню, откуда выкатился какой-то человек, постоял, привалившись к стене, высморкался в темноту и пошёл прочь, переваливаясь, от него за десять шагов разило шнапсом, дешёвым табаком и какой-то общегородской мужской печалью, продававшейся той весной в розлив на каждом углу. Анника пропустила его и двинулась дальше, чувствуя, как в ладонь, лежащую в кармане, плотнее уткнулся ключ. Во второй раз за два квартала до места из боковой улицы выкатился фургон без фар, чёрный, неправдоподобно тихий, и поплыл мимо на мокрых шинах. Она вжалась в стену между двумя погасшими витринами и стояла, не дыша, пока он не свернул за угол. После этого пришлось постоять ещё минуты две, потому что коленки подрагивали, а с подрагивающими коленками в три ночи ходить, как сказал бы её бывший научный руководитель, методологически некорректно. После фургона она пошла быстрее. И именно когда пошла быстрее, между лопатками начало понемногу копиться нехорошее ощущение. Что-то с улицей было не так. Анника не могла бы сформулировать что. Ровно те же дома, ровно те же чёрные провалы окон, ровно тот же запах сырой штукатурки, ровно тот же безветренный, лежащий на мостовой тяжёлый мрак. Но улица была слишком тихой. Ни шороха крысы в канаве, ни скрипа петли, ни чьего-нибудь дальнего покашливания за стеклом. Дом тридцать восемь возник из темноты тёмным фасадом, чёрными провалами окон, впрочем, в три ночи они и должны быть чёрные, облезлым гипсовым гербом над подъездом, в котором когда-то, должно быть, скалился лев, а теперь скалилась только щербина и ничего за ней. Лестница встретила её привычной смесью запахов варёной капусты, сырого дерева и неожиданно, поверх всего, тёплым, восковым церковным запахом, как будто кто-то из жильцов в этот вечер крестил младенца или, наоборот, отпевал покойника. Анника поднялась на третий этаж тихо, на цыпочках, ведя ладонью по шершавой штукатурке стены, чтобы не оступиться в темноте, и остановилась перед нужной дверью. Она постучала и стала ждать. Изнутри донёсся шорох. Не лёгкий шаркающий, к которому Анника привыкла за эти месяцы, а какой-то другой. Шаги шли по полу размеренно, тяжело, по-офицерски ровно, не утруждая себя бесшумностью. Что-то в груди у неё успело только метнуться и прижаться к спине. Повернулась ручка, скрипнула петля, дверь медленно отошла внутрь. В проёме стоял Ланда. Тёмный китель без украшений, верхняя пуговица расстёгнута, воротничок измят, прядь волос с одной стороны примята, он явно сидел, опираясь на руку, вечером долго работал. Из-под шарфа у Анники видны были одни глаза. Этого ему хватило. По его лицу прошла короткая, едва уловимая тень улыбки. Тело перестало принадлежать Аннике. Колени стали глиняные, оплывшие. Дыхание ушло куда-то на самое дно лёгких и оттуда не возвращалось. Во рту мгновенно пересохло, язык прилип к нёбу. Под рёбрами зияла холодная, выстуженная пустота. И, что самое странное, самое страшное, стало тихо в голове. Хор внутренних голосов, у неё не замолкавший никогда, который комментировал, язвил, спорил, подкидывал формулировки даже на допросе, этот хор вдруг ушёл со сцены и унёс ноты. Ни мысли. Ни плана. Ни лжи. Двадцать семь лет она прожила с языком, работавшим быстрее головы, с этим хорошо известным ей неисправным предохранителем, на который и материнская присказка «доязвишься, Анника» не подействовала, а только пророчески подтвердилась. И вот сейчас, в худшем месте за всю свою короткую жизнь, у неё не оказалось ни одного слова. Ни одного. Инстинкт сыграл с ней злую шутку. Бить было некого. Бежать некуда. Оставалось третье, самое позорное. Замереть. Офицер спокойно смотрел ещё мгновение, потом отступил, сделав приглашающий жест рукой:       — Прошу. Голос тот же, что в подвале, интонация та же. Если бы он рявкнул или схватил за локоть, или вытащил оружие, тело знало бы, что делать. Но на вежливость в три ночи в чужой квартире у тела не было никакого готового движения. Анника сделала шаг через порог, дверь закрылась за её спиной. Квартира оказалась изнутри такой же, какой обещала быть снаружи. Высокий потолок с лепниной по углам, в одном углу подкопчённый и в трещинах, в другом выкрошенный. Остатки выцветших обоев. На полу светлый прямоугольный след от тяжёлого комода, не сдвигавшегося лет двадцать. Стол посреди комнаты, рядом одинокий стул, второй стоял у стены. На столе лампа под зелёным абажуром, дававшая жидкий жёлтый свет, неуверенный, чуть подрагивавший от плохой проводки. В круге этого света раскрытая папка, тёмный кожаный блокнот, перьевая ручка. Поверх всего фуражка с серебряным черепом, лежавшая подкладкой кверху на углу столешницы. По углам раскиданы обрывки чужой, прерванной жизни. Детский ботинок у плинтуса. Полотенце в нише за дверью, ещё хранившее форму гвоздика, на котором висело. Пустая стеклянная банка с коричневым чайным донышком на подоконнике. Очки без одного стекла, на перевёрнутом ящике у стены. Жильцов, казалось, вывезли совсем недавно. Может быть, в эту самую ночь. Пахло остатками угля в печи, чьим-то лиловым тяжёлым мылом, бумажной пылью только что вскрытых документов. И едва различимым тёплым кожаным запахом самого офицера, который она запомнила, не желая запоминать, и который теперь стоял между ней и дверью предметом, осязаемым не меньше, чем стол посреди комнаты. Ганс не торопился. Время для него двигалось с удобной ему скоростью, и эту скорость он, по всей видимости, научился задавать сам. Штурмбаннфюрер пошёл к ней тихим, прогулочным шагом, кожаные подошвы почти не стучали и только изредка деликатно, по-светски обозначали присутствие. Остановился он в полушаге, на той дистанции, какая уместна с человеком, с которым только что танцевали или, может быть, ещё будут, и Анника, у которой тело сейчас не слушалось, осталась стоять там, где стояла. Он смотрел ей в глаза долго и спокойно, без хищной собранности, что обычно предшествует прыжку, и без знакомого ей профессионального любопытства, к которому она привыкла за месяцы их разговоров в подвале, смотрел как-то иначе. Внимательно, чуть сверху, долгим, ничем не давящим, но и ни на минуту не отпускающим взглядом, в котором не было ни угрозы, ни нетерпения. Потом он медленно и плавно, едва коснувшись края шарфа у её щеки, потянул его вниз. И шарф медленно, послушно съехал сначала до подбородка, потом до ключицы, потом сам собою лёг ей на грудь тёплыми влажными витками, оставив лицо открытым. Прятаться больше было не от чего и не для чего. Он знал. Мужчина отступил, дошёл до стола неторопливым прогулочным шагом, обогнул его и опустился на край столешницы слегка боком, опираясь ладонями по обе стороны, скрестив длинные ноги в начищенных сапогах. Лампа осталась у него за спиной, и лица его теперь почти не было видно, только силуэт и тонкий ободок света по краю плеча и щеки. Комната погрузилась в тишину. В голове по-прежнему было пусто. Несколько раз ей казалось, что вот сейчас наскребётся хоть какая-нибудь спасительная фраза, какая-нибудь дрожащая от неубедительности ложь. Заблудилась, перепутала номер дома, шла к подруге, забыла зонт в трамвае. И каждый раз, едва мысль начинала прорезаться, тишина её гасила. В подвале он умел молчать так же, и Анника это знала, но в подвале у неё были руны, был стол, своё кресло, свой угол. Здесь у неё не было ничего. Где-то на четвёртой или пятой минуте, она не считала, но что-то внутри неё считало само, он наконец заговорил.       — Знаете, фройляйн Шульц, — начал он негромко, не глядя на неё, опустив взгляд на собственные пальцы, лежавшие у него на колене, — Присядьте. Вы долго стоите, это утомительно. Он чуть кивнул в сторону стула у стола, прямо напротив себя. Сесть туда означало бы оказаться непосредственно под ним. Стул стоял от его колена на полшага, лампа била бы ей прямо в лицо, а он, сидящий на краю столешницы со скрещёнными руками, нависал бы сверху всем длинным силуэтом. Анника не двинулась. Не из принципа, из-за ног, которые сейчас о принципах ничего не знали и принимать решение «дойти до стула» отказывались наотрез. Ганс это увидел. И это было ему любопытно, впервые за всё их знакомство она не ответила ни словом, ни взглядом, ни даже привычным пожатием плеча, означавшим у неё «спасибо, как-нибудь в другой раз».       — Нет так нет, — отозвался он с той же лёгкостью, — Стойте, если так удобнее. Помолчал. Потом продолжил, всё с той же лёгкостью.       — Мне, признаться, потребовалось некоторое время, чтобы сформулировать. И, не стану лукавить, до конца ещё не сформулировал. Так что, если позволите, буду думать вслух. Прерывайте, если нужно. Вам, в общем-то, было неплохо, — он повторил, словно проверяя слово на зуб, — Неплохо. Я говорю осторожно, потому что слово «хорошо» в нашем общем положении было бы преувеличением. Но неплохо. У вас есть квартира. Пусть и в районе, который я бы не выбрал. Работа. Об этой работе мы с вами не позволим себе сказать «увлекательная», но и недостойной её не назовёшь, и относитесь вы к ней с прилежанием. Жалованье не сильно щедрое, но регулярное. Близкие живут спокойно, никаких писем нежелательного содержания им в последнее время не приходило, и моими скромными усилиями приходить не должны и впредь. Мужчина внимательно посмотрел на неё.       — Согласитесь, для женщины с вашей биографией это не норма. Это решение. Решение, которое в своё время приняли некие люди, в том числе я. И которое, как и любое принятое людьми решение, может быть пересмотрено. Теми же людьми. Или, что всегда возможно, другими. Постучал указательным пальцем по краю столешницы.       — Вот чего я не понимаю, фройляйн, — голос смягчился ещё на полтона, — Действительно не понимаю и хотел бы понять, если позволите. Почему этого мало? Что в нынешнем положении вас не устраивает настолько, что вы готовы.... — он сделал лёгкое движение пальцами в воздухе, ловя слово, — ...ходить ночами по чужим адресам? Анника не отвечала. Ланда подождал совсем недолго. Улыбнулся куда-то наискось, своим собственным мыслям, и кивнул.       — Хорошо. Не отвечайте сейчас. Это, в конце концов, вопрос, на который и сам себе не сразу ответишь. Я подожду. Есть один пункт, который вам, я думаю, важно знать прямо сейчас. Чтобы дальнейшие наши разговоры опирались на общую фактуру. Повисла тишина. Совсем не долго, просто чтобы она успела расслышать.       — Я знал. Это маленькое прошедшее время сместило точку отсчёта куда-то на неопределённую глубину.       — Не с этой ночи, разумеется, — продолжил он спокойно, — Эта ночь добавила, скажем так, фактической стороны. Не открытий. Девушке показалось, что ребра вот-вот треснут, не выдержав напора паники, раздувающейся внутри. И вместе с этим в голове наконец зашевелилась первая ясная мысль за весь вечер:       Значит, всё это время, все эти месяцы все ночные маршруты в обход освещённых улиц, все осторожности... Всё было на виду.       — С каких пор? — она услышала собственный вопрос с опозданием и не сразу поняла, что спросила. Голос был сипловатый, тонкий, незнакомый. Офицер впервые за весь разговор посмотрел ей прямо в глаза. Очень долго. Очень терпеливо. И улыбнулся уже не в сторону, не себе, а ей.       — Вот видите, — сказал он почти ласково, — Вот вы и заговорили. Это уже хорошо. Не ответил. Это и было ответом, он ей не ответит. Никогда.       — Скажем так, — добавил он после короткой паузы, чуть откинув голову, — Я был достаточно внимателен. И вы были достаточно осторожны. Каждый из нас сделал свою часть работы хорошо. Просто моя часть была чуть-чуть, — он показал большим и указательным пальцем маленький зазор, — Лучше. Произнёс он это без малейшего победного оттенка в голосе, будничным, чуть подуставшим тоном, и от этой интонации Аннике становилось совсем нехорошо, потому что злорадству, торжеству и даже простой жёсткости можно было хотя бы внутренне сопротивляться.       — Что касается дальнейшего, — он выпрямился на столе чуть сильнее, — То у нас с вами, фройляйн Шульц, есть сейчас несколько возможных направлений. Прямо. Налево. Направо. Назад, разумеется, нет. Это первое, что мы с вами проясним и не будем больше обсуждать. Что касается остального, — он сделал почти небрежный жест рукой, — Остальное зависит от обстоятельств. От доброй воли. От разумности участвующих сторон. Это слово мне нравится больше, чем «выбор». У человека, как правило, нет выбора в том смысле, в каком его описывают романисты. У человека есть разумность. Иногда есть. Иногда нет. Замолчал. Положил ладонь на блокнот рядом с собой, не открывая.       — Так вот, — выдохнул он негромко, — Я предлагаю на сегодня закрыть, скажем так, формальную часть. Все эти подробности у нас будет ещё время обсудить. В другой обстановке. В более… — он окинул взглядом голые стены, забытый детский ботинок у плинтуса, — В более рабочей. А пока позвольте поздравить... Снова тишина, он рассматривал её долго и спокойно.       — Вот вы и попались, фройляйн Шульц. Анника стояла в полосе тусклого жёлтого света, в пальто, в перчатках, с побелевшими пальцами в карманах, и у неё внутри уже не было даже того маленького стыдного дерьмо, которое всегда комментировало ей всё происходящее. Не было ничего. Только Ланда, сидящий на углу стола, со скрещёнными на груди руками и спокойным лицом, чужая выпотрошенная квартира, забытый детский ботинок у плинтуса и закрытая дверь у неё за спиной. И это, как поняла она где-то очень глубоко, было только начало.
43 Нравится 22 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)