***
— Оставь меня в покое! — выкрикнул Итэр, и в его голосе, сорвавшемся на хрип, только слепая, обжигающая злость. В этом коротком крике смешалось всё: отчаяние загнанного зверя, боль от вывиха, что пульсировала в плече, и бессильная ярость перед тем, кого невозможно было ни победить, ни прогнать, ни даже просто заставить замолчать. Ему хотелось сейчас лишь одного — чтобы Дотторе исчез. Растворился в этом воздухе, как утренний туман под первыми лучами солнца. Перестал, наконец, стоять перед ним со своей неизменной невозмутимостью, которая действовала на нервы сильнее любых угроз и оскорблений. Чтобы его не было рядом — ни здесь, нигде, никогда. Чтобы больше не слышать этот вкрадчивый голос, в котором всегда, даже в самых безобидных фразах, сквозила ядовитая издёвка. Чтобы прекратились, наконец, эти бесконечные, изматывающие игры, в которых Итэр каждый раз, словно по злой насмешке судьбы, оказывался лишь пешкой, фигурой на расчерченной доске, где правила пишутся кем-то другим. Он сделал несколько шагов назад — осторожно, стараясь не потерять равновесие на неровных камнях, усеивающих берег. Левая рука всё ещё была прижата к телу, пальцы побелевшими костяшками сжимали плечо там, где под тканью одежды пульсировала боль от вывиха, стараясь удержать повреждённую конечность в неподвижности. Малейшее движение, даже поворот корпуса, отзывался внутри противной болью. Напротив него, в нескольких шагах стоял Дотторе. Как всегда невозмутимый. Как всегда — высеченный из цельной глыбы холодного мрамора, которому нет никакого дела до чужих страданий. Он держал руки за спиной в своей излюбленной, чуть театральной позе, слегка склонив голову набок. На его бледных губах появилась лениво-насмешливая усмешка. — Я могу исполнить любое твоё желание, — произнёс Дотторе чуть ли не любезно. — Вот только потом… не пожалей об этом. Его голос звучал тихо, но каждое слово словно ложилось на плечи тяжёлыми камнями, придавливая к земле. Затем он, с ленивой грацией сытого хищника, поднял руку. Простой жест. Почти небрежный. Жест человека, который давно привык к тому, что любое его движение имеет вес и значение. Щёлк. Пальцы сомкнулись в воздухе с чётким звуком. Итэр вздрогнул — скорее от внезапности этого звука, чем от самого щелчка. Он мгновенно огляделся по сторонам, готовясь к чему угодно: вспышке ослепляющего света, сокрушительному удару, внезапно захлопнувшейся ловушке… к чему угодно, что обычно следовало за подобными действиями этого человека. Но… Ничего не произошло. Воздух оставался таким же холодным. Небо — таким же серым и безмятежным, словно и не было здесь ничего важного. Мир вокруг не изменился ни на йоту и всё же что-то было не так. Где-то глубоко внутри заскреблось беспокойства. Чувство, которое невозможно объяснить словами, но невозможно и игнорировать. Итэр нахмурился, чувствуя, как беспокойство разрастается внутри. Зачем был нужен этот жест? Просто так? Просто чтобы поиздеваться, поиграть с его нервами? Или за этим скрывалось нечто большее — то, что он должен был заметить, но не заметил? Словно прочитав его мысли — а может, и в самом деле умея это делать, — Дотторе усмехнулся. Короткий, сухой смешок, от которого по спине пробежал табун ледяных мурашек. Он медленно, с ленцой, развернулся к Итэру спиной, всем своим видом показывая, что теряет интерес к происходящему, самое главное уже было сделано, а остальное — лишь пустая формальность, не стоящая внимания. — До скорой встречи, путешественник. Слова прозвучали легко. Абсолютная уверенность в том, что они действительно увидятся. И что эта встреча ничего хорошего Итэру не принесёт. Дотторе сделал несколько неторопливых шагов вперёд и его высокая фигура, очерченная серым светом пасмурного дня, постепенно начала растворяться. Сначала исчезли очертания плеч, затем — чёткий профиль, затем — последний блик на одежде. Через мгновение уже никого не было. Будто Дотторе здесь никогда и не стоял. Будто весь этот разговор — лишь тревожный сон, навеянный усталостью и болью. Сон, который, однако, ещё обязательно напомнит о себе.***
Только сейчас Итэр понял, что произошло на самом деле. Он всё время, с самого начала этого странного разговора, подозревал, что не всё так просто. Что этот человек никогда не делает ничего просто так. И теперь, оглядываясь вокруг помутневшим от усталости и боли взглядом, Итэр начал осознавать истинный масштаб того, что случилось. Да, Дотторе ушёл. Действительно ушёл, оставив его в покое. Но с собой он забрал нечто гораздо более важное, чем просто возможность убить или покалечить. Он забрал саму жизнь этого искусственного мира. Теперь здесь не было ни души. Ни звуков животных, которые ещё совсем недавно где-то перекликались вдалеке. Ни единого человеческого голоса, ни шагов, ни дыхания за спиной. Даже волны, что всего несколько часов назад лениво набегали на берег, успокаивая своим ритмичным шумом, — они застыли, превратив воду в зеркально-гладкое полотно, в котором отражалось пустое небо. Время замерло. Это не просто ощущение — это физическая, осязаемая реальность. Стрелки на часах, которые Итэр носил с собой, замерли в одном положении. Солнце, ещё недавно клонившееся к закату, теперь застыло в одном положении — оранжево-красный шар, наполовину скрывшийся за горизонтом, но так и не двинувшийся дальше. Его лучи больше не ощущались. Свет был, но в нём не было тепла, он просто существовал. Здесь не было ни души. Совсем. Лишь он один — и эта неестественная тишина. Сначала, когда первый шок от ухода Дотторе прошёл, Итэр почувствовал почти облегчение. Он был рад — нет, он был счастлив, — что наконец-то его оставили одного. Что можно просто сидеть на холодных камнях, никуда не бежать, ничего не искать, ни от кого не защищаться. Ему было всё равно даже на вывихнутое плечо, которое горело огнём при малейшем движении, и на безвольно висящую руку. Главное — что он один. Что хоть немного он сможет побыть в тишине, прийти в себя, перевести дух после всего этого кошмара. Но, увы, его спокойствие длилось недолго. Ему хватило примерно часа — если это слово вообще имело смысл в мире, где время остановилось, — просто сидеть, смотреть в одну точку и пытаться унять дрожь в коленях. Часа, чтобы перевести дух и почувствовать, как пульс постепенно возвращается к чему-то похожему на норму. А потом, когда первая эйфория от одиночества схлынула, в голову закрался простой вопрос: а что делать дальше? Он решил для начала отправиться в Нашгород — самый ближний город от него, до которого можно было дойти за час обычным шагом. Город, который он помнил всегда шумным, живым, наполненным голосами, смехом, криками торговцев, стуком колёс по мостовой. Сейчас он был неузнаваем. Итэр бродил по пустым улицам, заглядывал в окна домов, где ещё недавно горел свет и кипела жизнь, и с каждым шагом ему становилось всё более не по себе. Тишина здесь была особенно жуткой. Ни голосов, ни шагов, ни звуков жизни. Город стоял мёртвый. Даже чириканье птиц — что всегда было фоном, чем-то само собой разумеющимся, — затихло. Как и дуновение ветра, которое больше не колыхало листву деревьев, не играло с флюгерами на крышах. Итэр, как сумел, как мог одной рукой, наложил жгут на вывихнутое плечо. Получилось криво, неудобно, ткань натянулась так, что боль стала только сильнее, но хотя бы рука перестала безвольно болтаться при каждом шаге. Он не был лекарем, никогда не учился этому ремеслу, но сейчас отчаянно надеялся, что хотя бы так, наспех, кое-как, — сойдёт. Организм справится сам, ему хватит сил и времени, чтобы не загнуться от банально неправильно сросшейся кости. А дальше — дальше ему необходимо найти выход. В конце концов, рассуждал Итэр, пытаясь унять подступающую панику, у этого мира должен быть конец. Должна же быть где-то граница, которую он просто не заметил раньше, за шумом жизни и бесконечной суетой. Должна быть дверь, ведущая в реальный мир, туда, откуда он пришёл и куда так отчаянно хотел вернуться. Не так ли? Не может же быть, чтобы всё это — просто бесконечная ловушка, из которой нет выхода? Осталось лишь найти. Всего лишь найти — и тогда, возможно, всё это кончится...***
Ничего не выходило. Сколько бы Итэр ни пытался, сколько бы ни искал, сколько бы дорог ни исходил своими истертыми, натруженными ногами — всё оказывалось бесполезным. Каждая новая попытка неизбежно упирались в безликую стену, сложенную из его собственного бессилия. Искра надежды, что ещё теплилась где-то в глубине измученной души, рассыпалась, как сухой песок сквозь пальцы, — чем сильнее сжимаешь кулак, тем быстрее он утекает, оставляя лишь горькое ощущение неизбежной потери. Он устал. Нет, это слово было слишком мелким для того, что он чувствовал на самом деле. Он не просто устал — он вымотался до самого предела. Сон больше не приносил облегчения. Стоило ему только закрыть глаза как из этой темноты тотчас же начинали подниматься кошмары. Они выползали, как змеи из потревоженного гнезда, обвивая сознание липкими, холодными кольцами: обрывки воспоминаний, давно похороненных, но так и не нашедших покоя; искажённые, перекошенные лица тех, кого он знал и любил, тех, кого больше нет и никогда не будет; незнакомые голоса, шепчущие что-то неразборчивое; и этот смех — леденящий душу смех, от которого хотелось заткнуть уши и бежать без оглядки. Иногда он просыпался резко, с дико колотящимся сердцем, будто его с силой выдернули из ледяной воды на поверхность, и он сидел, широко раскрыв глаза не сразу понимая, где реальность, а где очередной приступ бредового забытья. После таких ночей само слово «отдых» казалось издевательской насмешкой. Какой отдых, если ты просыпаешься более разбитым, чем был до того, как провалился в эту бездну? Если единственное, что даёт тебе ночь, — это новые порции страха и отчаяния? Он уже почти не спал. Короткие, тревожные провалы в забытьё, длящиеся всего несколько мгновений, после которых он вскакивал с бешено колотящимся сердцем и мокрой от пота спиной, — вот и всё, что осталось от здорового, крепкого сна. Организм, доведённый до предела, уже не просил отдыха — он просто отключался на рваные промежутки, когда силы окончательно покидали его, и просыпался от собственного же крика. Конец этого мира он так и не нашёл. Как и начало. Изначально, когда отчаяние ещё не поглотило его целиком, Итэр пытался действовать методично. Он искал границы, за которыми мир должен был обрываться, переходить в нечто иное. Он шёл к краю горизонта, всматривался в даль до рези в глазах, но горизонт оставался таким же недосягаемым, уводя за собой, но никогда не приближаясь. Когда это не дало ровным счётом ничего, кроме новых мозолей и новой порции разочарования, он отправился дальше — туда, где ещё не был, к другим регионам. На волноходе — маленьком судёнышке, державшемся на воде лишь благодаря какому-то чуду, — он пересёк воды. Дни… или, возможно, лишь их подобие, потому что в этом мире само понятие времени давно потеряло всякий смысл… проходили в однообразной череде. Вода плескалась за бортом, а он сидел, привалившись спиной к креслу, и смотрел вдаль, надеясь увидеть там хоть что-то, что даст ответы. Но море молчало, как молчали скалы, как молчало небо, как молчал весь этот мир, которому не было никакого дела до одного маленького человека, затерянного в его бескрайних просторах. Он побывал во многих местах. Итэр исходил и изъездил эти земли вдоль и поперёк, не пропуская ни одного клочка суши, ни одной бухты, ни одной тропинки, что могла бы привести его к цели. Он поднимался на скалы, откуда открывался вид на бескрайние дали, спускался в глубокие овраги, где даже днём царил сумрак, пробирался сквозь лесные чащи, где деревья сплетались ветвями в непроходимый полог. Но каждый новый регион — каждая новая земля, каждый город, каждая деревня — встречал его одинаково. Тишиной. Пустотой. Безлюдьем. Где-то небо было окрашено вечным багряным закатом. Этот багровый свет наливал всё вокруг кровавыми оттенками, делал тени глубокими. Где-то, наоборот, царил вечный рассвет — нежный золотой свет тягуче разливался по земле, окрашивая верхушки деревьев, крыши домов, морскую гладь в мягкие, акварельные тона. Но солнце так и не поднималось выше. Оно застыло на самом пороге дня. В нём была щемящая тоска по так и не наступившему утру, по теплу, которое так и не пришло. Итэр перестал понимать сколько времени проходит. Он смотрел на свою руку, на часы с застывшими стрелками, и пытался вспомнить — когда он проснулся в последний раз? Когда в последний раз чувствовал голод? Усталость приходила, но она была не физической, внутренней, от которой не помогают ни сон, ни отдых. Здесь время не текло. Оно остановилось. Иногда ему казалось, что прошёл всего один день — просто очень длинный день, который никак не мог закончиться. Иногда же, особенно после долгих переходов через безмолвные города, начинало казаться, что минули уже месяцы. Может быть, годы. Всё потеряло привычные границы: утро, вечер, ночь — эти слова больше не имели смысла. Не было ни рассвета, который сменяется днём, ни заката, за которым приходит темнота. Было только два состояния: багровый закат и золотой рассвет. И между ними — ничего. На волноходе, ставшем за время странствий почти домом, он сделал огромный круг, обогнув все известные ему регионы. Он тщательно, с одержимостью отчаявшегося человека, исследовал побережья. Он заходил в пустые гавани, где у причалов покачивались брошенные лодки, входил в мёртвые города с распахнутыми дверями домов и пустыми рыночными площадями. Он шёл по дорогам, что вились через поля и леса, заходил в храмы, где на алтарях ещё стояли подношения. Но того, что он искал, так и не нашёл. Выхода не было. С каждой новой остановкой мысль всё глубже вгрызалась в сознание, прорастала там ядовитыми корнями. Искал границу. Искал любую щель, через которую можно было бы выбраться наружу. Но мир был цельным, герметичным. И не было в нём ни начала, ни конца — только бесконечное пространство, по которому бродил один-единственный живой человек, обречённый нести своё одиночество. Единственное, что удивляло его по-настоящему — отсутствие Снежной. Он побывал во всех местах, которые знал и помнил. В Мондштадте, где ветер должен был играть в кронах деревьев, а бард — наигрывать свои бесконечные баллады на городской площади. В Ли Юэ, где каменные громады гор нависают над гаванью, а запах моря и специй должен был смешиваться в неповторимый аромат. В Инадзуме, с её вечной грозой и вишнёвым цветом деревьев. Он забредал в самые отдалённые уголки пустыни, где ветер обычно пересыпал барханы и должно было быть слышно далёкое пение пустынников. Он углублялся в леса Сумеру, где корни деревьев переплетались в причудливые арки, а в воздухе должна была висеть влажная духота джунглей. Он бороздил воды Фонтейна, заглядывал в пещеры Натлана, где эхо должно было множиться и отражаться от каменных стен тысячи раз. Но Снежной здесь не существовало. Будто этот регион, о котором он слышал столько страшного и столько манящего, был намертво вычеркнут из ткани этого искусственного мира. Вырезан, как неудавшийся фрагмент из картины. Итэр возвращался к карте, которую носил с собой, всматривался в очертания знакомых земель — и везде, где должна была находиться Снежная, зияла пустота. Белое пятно. Ничего. Словно Дотторе специально не создал именно тот регион, где путешественник ещё никогда не был. В конце концов, после долгих месяцев — или дней, или недель, кто теперь мог сказать точно, — Итэр вернулся туда, откуда начал этот безумный марафон. В Нод-Край. В Нашгород. Туда, где всё началось и где, по горькой иронии судьбы, должно было если не закончиться, то хотя бы сделать круг. После долгого путешествия по всему этому миру он снова оказался на тех же самых улицах, по которым бродил в самом начале, ещё не понимая масштаба случившегося. Те же дома с наглухо закрытыми ставнями. Те же площади, где на камнях ещё виднелись следы от тележек торговцев, вдавленные борозды, которые никто никогда уже не заполнит новым звуком. Те же неподвижные окна, за которыми не горел свет и не мелькали тени. И та же тишина, которая встречала его здесь в первый раз и которая теперь, после всех скитаний, стала таким же привычным фоном. Он не знал, что делать дальше. Он обошёл весь мир. Каждый его уголок, каждую пядь земли, каждый клочок суши, до которого мог добраться. Он пересёк моря и океаны, поднимался в горы и спускался в ущелья, заглядывал в пещеры и взбирался на самые высокие башни. Он искал выход с упрямством безумца, который отказывается верить в очевидное. И не нашёл даже намёка. Ни двери. Ни портала. Ни щели. Ничего. Только бесконечная пустота, раскинувшаяся вокруг, — и он, маленький, живой человек, запертый в этой пустоте, как в стеклянном шаре, который кто-то поставил на полку и забыл. Тишина начала давить. Сначала это было просто странно. Непривычно. Как после громкой музыки, которая внезапно смолкла, и в ушах ещё стоит этот звон, но ты уже понимаешь, что что-то изменилось. Итэр даже находил в этом что-то вроде облегчения: можно было просто сидеть, не слыша ничьих голосов, ничьих шагов, ничьих требований, просьб, вопросов. Можно было просто молчать и никому ничего не объяснять. Потом, спустя какое-то время, странность переросла в неприятное, саднящее чувство — будто ты потерял что-то важное, но никак не мог вспомнить, что именно. А теперь тишина перестала быть просто отсутствием звуков. Теперь она словно обволакивала его со всех сторон плотным коконом. Итэр не привык к тишине. Он вообще никогда не был к ней готов. Всё его путешествие всегда было наполнено звуками до краёв. Шумом многолюдных городов, где голоса торговцев перекрывали друг друга, зазывая покупателей, и этот гомон был таким живым. Разговорами случайных знакомых за соседним столиком в таверне, где можно было услышать и смешную историю, и страшную байку, и просто пустую болтовню ни о чём. Смехом — его собственным, Паймон, новых друзей, что появлялись в его жизни, чтобы оставить в ней свет. Бесконечными спорами с Паймон — кто громче, кто правее, кто больше съел, кто первый увидел что-то интересное. Дружескими перепалками с новыми компаньонами, когда каждое слово было пропитано теплотой и доверием. Он всегда был среди людей. Даже когда шёл один по пустынной дороге, он знал — впереди город, впереди кто-то есть, впереди жизнь. Даже когда ночевал в лесу, он слышал дыхание спящих рядом спутников. Он всегда был частью живого, дышащего, звучащего мира. А здесь… Здесь не было никого. Одиночество — а скорее вселенская изоляция — неумолимо разъедало его изнутри. Как кислота. Оно начиналось где-то в груди, маленьким холодным комочком, а потом разрасталось, заполняло собой всё: лёгкие, желудок, голову, каждую клеточку тела, пока не становилось невозможно просто существовать, не чувствуя этого грызущего одиночества. Иногда он ловил себя на том, что замирает посреди пустой улицы или на берегу застывшего моря и прислушивается. Прислушивается с таким напряжением, что начинала болеть голова, а в ушах появлялся противный звон. Он вслушивался в каждый шорох — вдруг где-то раздадутся шаги? Живые, настоящие, человеческие шаги? Вдруг послышится чей-то голос? Вдруг ветер — если бы он здесь был — донёс бы чьё-то дыхание, чей-то вздох, чей-то кашель? Но ничего. Он уже был готов даже на иллюзию. На самую грубую и неубедительную голограмму. На любой призрак человека. На всё, что угодно — лишь бы кто-то был рядом. Хоть кто-нибудь. Пусть даже ненастоящий. Пусть даже опасный. Пусть даже тот же Дотторе с его усмешкой и ледяным голосом. Лишь бы не эта тишина. Лишь бы не это вакуумное одиночество, в котором даже собственные мысли начинали звучать как чужие голоса. Дни тянулись бесконечно медленно. Это слово — «дни» — звучало теперь горькой насмешкой. Что такое день, когда нет ни солнца, которое сменяется луной, ни утра, которое переходит в вечер? Что такое время, когда стрелки часов застыли навечно, а собственное тело перестало чувствовать усталость или бодрость, подчиняясь внутреннему, давно сбившемуся ритму? В этом мире всё потеряло форму, смысл и привычные человеческому восприятию границы. Вместе с усталостью, что поселилась в костях уже давно, пришла апатия. Когда уже перестаёшь хотеть что-либо делать, потому что любое действие кажется бессмысленным. Зачем идти, если всё равно некуда? Зачем искать, если всё равно не найдёшь? Зачем жить, если жизнь превратилась в мучительное ожидание того, что никогда не случится? А затем — следом за апатией, вытесняя её, — пришло отчаяние. Иногда оно накатывало особенно безжалостно и неожиданно, как тёмная, штормовая волна в открытом море. Она поднималась из глубины души и захлёстывала с головой, не давая даже подумать о том, что, возможно, ещё есть надежда. В такие моменты Итэр замирал посреди пустой улицы или на безлюдном берегу, поднимал взгляд к небу и беззвучно, одними губами, просил помощи. Он молил Архонтов. Он не знал, что ещё можно сделать. Все пути были пройдены, все двери заперты, все надежды рассыпались в прах. Оставалось только одно — обратиться к тем, кто был выше. К тем, кому он сам когда-то помогал, не думая о благодарности, не ожидая награды, просто потому что так было правильно. Богам Селестии было безразлично к его судьбе — в этом он давно убедился, ещё в самом начале своего пути, когда понял, что небесная цитадель молчит, равнодушная к страданиям тех, кто внизу. Но Архонты… они ведь были другими. Они ходили по этой земле, дышали этим воздухом, чувствовали эту боль. Они знали цену потерь, знали, что такое одиночество и отчаяние. Он помогал им. Сражался рядом с ними. Рисковал ради них своей жизнью, не задумываясь. Значит, они помогут ему тоже. Должны помочь. Не могут не помочь. Верно? Но на его зов никто не откликнулся. Ни голоса в голове, ни знака, ни малейшего намёка на то, что его молитвы услышаны. Отчаяние пожирало его изнутри. Голодное существо, которое поселилось в груди, пережёвывало остатки его надежды. Никогда прежде он не чувствовал себя настолько плохо. Настолько раздавленным. Не было никого рядом. Никого, на чьё плечо можно было бы опереться, когда силы окончательно покидают тебя. Никого, кто разделил бы трапезу у костра, кто просто сидел бы рядом в тишине, не требуя слов. Некому было сказать ни слова. Некому было просто молча стоять рядом и смотреть на этот застывший пейзаж, разделяя с ним это проклятое одиночество. Это одиночество было физической болью. Оно ощущалось как тяжесть в груди, как холод под рёбрами, как спазм в горле. Оно было реальнее камней под ногами, реальнее пустых домов вокруг, реальнее этого мёртвого неба над головой. Оно стало единственным спутником, что не покидал его ни на секунду в этом забытом богами и людьми мире. И однажды он сорвался. Это зрело в нём долго, как гнойник, который день за днём наполнялся болью. Просто в какой-то момент чаша терпения, и без того переполненная до краёв, дала трещину. А потом рухнуло всё и наружу хлынуло то, что копилось внутри неделями этой выматывающей душу пустоты. Он начал крушить всё вокруг. Сначала это был просто пинок, которым он опрокинул пустую корзину, стоявшую у входа в лавку. Корзина покатилась по мостовой, стуча прутьями по камням, и этот звук почему-то разозлил его ещё сильнее. А потом его прорвало. Ящики, аккуратно сложенные штабелями вдоль стен, разлетались в стороны с сухим треском ломающегося дерева. Корзины, доверху наполненные какой-то трухой, переворачивались, рассыпая своё содержимое по пыльной земле. Тяжёлые прилавки, за которыми когда-то стояли улыбчивые торговцы, предлагая прохожим свой товар, падали с глухим, солидным стуком, поднимая тучи пыли. Газеты, что лежали стопками у входа в типографию, рвались на клочья. Итэр хватал их охапками, рвал, разбрасывал. Столы в пустых тавернах, за которыми никогда больше не соберутся весёлые компании, опрокидывались с грохотом, разносящимся эхом по пустым залам. Стулья, лёгкие, деревянные, с резными спинками, с хрустом ломались о стены, о пол, когда в очередном приступе ярости он бил их о каменные ступени крыльца. Он сметал всё на своём пути. Всё, что попадалось под руку. Всё, что ещё хранило память о людях. Ящики, бочки, тележки, вывески, горшки с цветами, фонарные столбы, которые он тряс с такой силой, что они начинали жалобно скрипеть, — всё летело в сторону, всё крушилось, всё уничтожалось в этом безумном порыве. Зачем торговцам их лавки, если самих торговцев больше нет? Зачем газеты с новостями, если их некому читать? Зачем все эти дома с распахнутыми дверями и тёмными окнами, если в них никто не живёт? Зачем весь этот город — с его улицами, площадями и храмами, — если в нём нет людей? Когда ярость наконец иссякла и силы покинули его так же внезапно, как и прихлынули, наступила тишина. В ней было только одно — опустошение. В груди осталась лишь пустота. Пустота, в которой не было места ни злости, ни боли, ни даже отчаянию. Только осознание того, что ничего не изменилось. Что можно крушить этот мир до основания, можно стереть его в порошок, можно сжечь дотла и ничего не произойдёт. Потому что ему всё равно. Это не имеет значения. Потому что настоящая жизнь осталась там, за пределами этой клетки, а здесь — только он и его никчёмная ярость. Итэр опустился на землю. Прямо посреди устроенного им хаоса — среди щепок от разбитых ящиков, обрывков газет, перевёрнутых столов и сломанных стульев. Он подтянул ноги к груди, обнял колени руками и уткнулся в них подбородком, закрыв глаза. Сломанные ящики, разбросанные вещи и перевёрнутые столы окружали его со всех сторон, как немые свидетели его отчаянию. Он сидел среди этого разгрома сжавшийся в комок, и молчал. Потому что больше нечего было делать. Потому что некуда было идти. Потому что не на что было надеяться. Среди этого хаоса и тишины, ему стало особенно ясно чего именно ему не хватает больше всего на свете. Не выхода из этого проклятого мира. Не ответов на вопросы, что терзали его день за днём. Не справедливости, не мести, не спасения. Всего одного голоса. Того самого. Задорного, звонкого, как колокольчик, который всегда раздавался где-то рядом — над ухом, за спиной, чуть впереди. Немного капризного, когда речь заходила о еде или о том, что пора бы уже отдохнуть. Вечно болтливого — этот маленький ротик не закрывался ни на минуту, комментируя всё подряд: погоду, прохожих, странные растения на обочине, вкус ужина, цвет неба, форму облаков. Иногда раздражающего — особенно по утрам, когда хотелось ещё хоть пять минут тишины, а этот голос уже звенел где-то рядом, требуя внимания, завтрака, приключений, немедленных действий. Но такого родного. Голоса, который сопровождал его с самого первого дня этого долгого путешествия. Который был рядом, когда он просыпался и когда засыпал, когда сражался и когда отдыхал, когда был счастлив и когда терял последнюю надежду. Голоса, который никогда не позволял тишине стать такой тяжёлой. Потому что стоило ему замереть хоть на минуту, как этот вездесущий голосок тут же возникал рядом: "Паймон думает, нам стоит пойти налево!", "Паймон проголодалась!", "Смотри, смотри, что это там такое?", "Ты только посмотри на это!" Он бы отдал всё, что у него было. Все свои силы, все свои знания, все свои надежды, все свои мечты. Все моря, которые пересёк, и все горы, на которые взбирался. Все сокровища, что находил. Лишь бы сейчас, в это самое мгновение рядом с ним раздался этот голос. — Паймон… — прошептал он в пустоту. Голос дрогнул, прозвучал так жалко и так отчаянно, что самому стало стыдно. Но рядом не было никого, кто мог бы это услышать. Никого, кто мог бы осудить или пожалеть. Только мёртвые стены пустого города, сломанные ящики у ног, абсолютная тишина в ответ. — Мне так тебя не хватает… И тогда, впервые за долгое-долгое время, по его щекам потекли слёзы. Они текли сами собой, как дождевая вода по стеклу. Итэр не пытался их вытирать. Он просто сидел, обхватив колени руками, и плакал. Беззвучно — лишь судорожные вдохи, иногда вздрагивающие плечи выдавали ту боль, что разрывала его изнутри. Как же он устал. Не просто физически — это было бы полбеды. Он устал душой. Устал от этого проклятого мира, который давил на него со всех сторон. Устал от этой тишины, которая проникла уже в самые глубокие уголки сознания и поселилась там навечно. Устал от этого выматывающего одиночества, которое сжирало его по кусочку каждый день. Он хотел только одного. Только одного-единственного, простого и невозможного одновременно. Чтобы всё это закончилось. Чтобы он проснулся и увидел над головой не это застывшее небо, а живой рассвет. Чтобы услышал не эту тишину, а её голос: "Паймон уже заждалась! Ты чего так долго спишь? Паймон думала, ты уже никогда не проснёшься! Смотри, какой сегодня чудесный день, нам столько всего нужно успеть!" Чтобы всё снова стало как раньше. Чтобы вернулась та жизнь — суматошная, шумная, полная опасностей и приключений, но такая настоящая. Чтобы она была рядом. Его маленький, вечно голодный, вечно болтливый, вечно требующий внимания, но такой бесконечно любимый спутник. Паймон...