***
Привычный шум жизни Нашгорода, этого вечно кипящего торгового сердца, был сейчас еще оживленнее, чем в обычные дни. В конце концов сейчас самый сезон торговли. Благословенная пора, когда караваны со всех концов Тейвата стекались на городские площади, чтобы предложить покупателям самые желанные товары. Поэтому у продавцов товаров было больше, а желающих приобрести эти товары было еще больше. Толпа текла по узким улочкам, как полноводная река, торгуясь, перекрикиваясь. Жизнь продолжается, мир вертится, и даже самые страшные трагедии когда-нибудь становятся лишь строчкой в пыльном фолианте. Несмотря на привычную суматоху, которая могла утомить даже самого терпеливого человека, Паймон не очень любила такой шум, он мешал сосредоточиться, заставлял голову идти кругом. Но зато она любила новые товары! Столько всего вкусного, невиданного, манящего появилось на лавках торговцев, что от этого великолепия невозможно было оторвать глаз, а слюньки текли ручьем, несмотря на все попытки сохранить достоинство и не походить на голодного зверя. Она крутила головой во все стороны, пытаясь успеть везде — и сюда заглянуть, и туда посмотреть, и то потрогать, и это понюхать, — и в этом детском, восторженном любопытстве столько беззаботной радости. — Эх, а мне больше сладостей нельзя, — захныкала Айно, надувая губки. — Я свою недельную норму вчера съела. Она с прищуром посмотрела на Инеффу многозначительным взглядом. В этом взгляде молча говорилось: "Вот если бы она не была рядом, то я бы сейчас смела бы все эти вкусности с прилавков, и будь что будет!" Но Инеффа, привыкшая к таким взглядам, только покачала головой и улыбнулась краешком губ. — Не переживай, — хихикнула Паймон, обнадеживая надутую девочку своим звонким, как колокольчик, голосом. — Мы с тобой успеем еще попробовать что-нибудь новенькое! Торговый сезон только начался, впереди еще целая неделя, и, Паймон уверена, мы найдем такие сладости, которые ты никогда в жизни не пробовала, и тогда все твои сегодняшние страдания покажутся тебе глупыми и смешными! Айно, услышав эти слова, чуть оттаяла, хотя губки свои все еще держала надутыми — так, для порядка, чтобы никто не подумал, что ее так легко умаслить. А Паймон тем временем устало вздохнула, потому что ей уже надоело ждать. Ждать было совершенно не в ее характере, привыкшем к постоянной смене впечатлений. Но она вынуждена стоять здесь, под палящим солнцем, которое сегодня, как назло, пекло особенно немилосердно. Стоять и ждать. И ждать. И ждать. И наконец — о, радость! — послышалась знакомая поступь шагов, которые поднимались по лестнице из "Флагмана", где они остановились на ночлег. — Ну наконец-то, — воскликнула она, как только шаги приблизились настолько, что можно было говорить, не повышая голоса, и в голосе ее слышалось искреннее облегчение. — Паймон тебя уже заждалась! Что ты там так долго делал? Паймон сердито нахмурила брови, надув губы так же, как только что делала Айно, и смотрела на светловолосого парня, который наконец-то появился из-за угла. Стройный, с шарфом, перекинутой через плечо, в привычном дорожном костюме, с рюкзаком за спиной. В ее взгляде читалась и укоризна за задержку, и радость от того, что он наконец здесь, и легкая капризность, которую она позволяла себе только с самыми близкими. — А, извини, — виновато произнес парень, поправляя лямку на рюкзаке, которая, видимо, натерла плечо, и улыбаясь рассеянной улыбкой, — Никак не мог найти свою карту в номере. Обыскал всё — и под кроватью, и в рюкзаке, — а она, представь себе, лежала в кармане штанов. Такой дурак! Парень рассмеялся легко и заразительно, и теперь, когда карта была найдена, а рюкзак застегнут, они точно были готовы в путь. Паймон удовлетворенно кивнула, развернулась и полетела вперед, показывая дорогу, как делала это тысячи раз, словно сама была компасом, указывающим верное направление. Пройдя несколько шагов, следуя за спиной Паймон, парень немного отстал, засмотрелся на особо яркий прилавок с украшениями, а затем и вовсе остановился. Он поднял голову вверх, посмотрев на безоблачное небо, по которому медленно плыли редкие, пушистые облака, а потом перевел взгляд в сторону. Туда, где над городом возвышались старые смотровые башни, хранящие память о давно минувших битвах. Несмотря на большое расстояние он видел на смотровой площадке двух людей. Один был высоким, в белом камзоле, который даже отсюда казался ослепительно чистым. Другой — ниже, светловолосый, в дорожном костюме, таком же, как у него самого. Парень прищурился, внимательно смотря, пытаясь разобрать жесты. Когда его взгляд встретился с фигурами наверху, Дотторе — а это был именно он, кто же еще, — прежде чем положить руку на спину путешественника, слегка махнул рукой. В этом жесте явный приказ, не терпящий возражений: "Иди дальше. Занимайся тем, чем следует". Приказ был передан без слов одним лишь движением кисти. И этот приказ был принят. Светловолосый юноша медленно кивнул. Он развернулся и сделал это прямо в тот момент, когда его окликнула Паймон: — Итэр! Чего ты застрял там? Пошли скорее, мы и так уже полдня потеряли на твои поиски карты! Голос её нетерпеливый, и не было подозрений, что она видит что-то неладное. Она просто звала своего друга, Итэра. Она не знала. Не могла знать. И, наверное, никогда не узнает. — Уже бегу! — ответил парень, мягко улыбаясь, и ускорил шаг, догоняя Паймон, вставая рядом с ней, чтобы они могли идти вместе, плечом к плечу, как и положено старым, верным друзьям. "Итэру" предстояло новое путешествие. Новые дороги, пыльные и зеленые, новые города, шумные и тихие, новые приключения, опасные и смешные. Ему предстояли новые знакомства. С теми, кто станет союзником, с теми, кто окажется врагом, с теми, кто на миг появится на горизонте и навсегда исчезнет в тумане. "Итэру" теперь предстояло многое из того, чего теперь не будет никогда у путешественника. Того Итэра больше не существовало для этого мира. И мир не заметил потери.Фаза V. Полнолуние. Луна, укравшая Солнце
3 апреля 2026 г., 16:53
И вот, словно заезженная пластинка, всё началось сначала. Это изматывающая круговерть бытия, лишенная даже намека на прогресс, вновь замкнулась на своей исходной точке, заставляя сердце сжиматься от тоскливого предчувствия бесконечности. Опять время потекло с убийственной медлительностью, растягивая каждое мгновение до размеров бесконечной муки, и собственные ощущения превратились в единственно верный, но ненадежный хронометр. В заточении Итэру оставалось полагаться на работу внутренних часов, и чувства его, словно заговорщики, упрямо твердили, что мир застыл в своем движении, влача существование с неторопливой черепашьей скоростью, где секунды тащились, волоча за собой груз свинцовой усталости.
В этом мире, вновь воцарилась первозданная пустота. Воздух, лишенный запахов, был мертвым, а отсутствие присутствия других людей превращало пространство в гигантский склеп. И на душу, словно тяжелый траурный покров, вновь накатило чувство одиночества.
Но по правде говоря, в этом царстве звенящей тишины и отчаяния был один лучик, пусть и обжигающе холодный, который сумел нарушить устоявшееся уныние. Ранее пришедший Дотторе, чей облик всегда был окутан ореолом опасной загадочности, своим неожиданным вторжением в затворничество Итэра сумел сделать невозможное — он немного взбодрил его, влив в застоявшуюся кровь подобие адреналина. Итэр наконец-то пришел в себя, он сумел вынырнуть из того омута, что зовется озером апатии и саморазрушения. Даже несмотря на то, что слова, оброненные этим опасным ученым, отнюдь не были пропитаны живительным воодушевлением, они хотя бы разорвали пелену молчания, что давила на плечи. Впрочем, последние фразы Дотторе застряли в сознании Итэра заевшей пластинкой, что снова и снова проигрывала одни и те же колючие слова.
Чтобы не погрузиться вновь в эту пучину, где на дне клубились нерадостные мысли, похожие на ядовитый ил, Итэр из последних сил пытался занять себя хоть чем-нибудь. Он хватался за любую бессмысленную деятельность. В этом месте особо заняться было нечем. Вот почему Итэр, повинуясь потребностью заполнить пустоту бытия, начинал заниматься делами, которые были верхом бессмыслицы и ребячества. Он отдавал себя этим глупым ритуалам с таким остервенением, словно от этого зависела его жизнь, хотя в глубине души отлично понимал, что это всего лишь жалкая попытка обмануть собственный разум, жаждущий хоть какой-то деятельности.
Он, например, мог подолгу лежать на холодном каменном полу, вглядываясь в причудливый узор трещин на высоком потолке, и пересчитывал их по десять, а то и по двадцать раз на дню. Сначала в этом занятии был какой-то азарт охотника: он выискивал среди старых изломов новые ответвления, надеясь на появление новых трещин. Но потом он отворачивался от потолка с чувством горького разочарования, понимая, что даже распад здесь замер в своей черепашьей неспешности.
Затем он выходил наружу и принимался за сооружение эфемерных скульптур. Он кропотливо складывал из серых камней некое подобие башен и обелисков, подбирая каждую деталь, чтобы конструкция держалась вопреки всем законам равновесия. А потом, когда творение достигало своего мнимого совершенства, Итэр с мрачным удовлетворением обрушивал его одним небрежным движением руки, наблюдая за тем, как камни с глухим стуком падают вниз, возвращаясь в состояние первозданного хаоса. Это напоминало ему о разрушении песочных замков на берегу моря, которые дети строят с такой любовью, а волны смывают с такой безжалостностью, — с той лишь разницей, что здесь не было ни детей, ни моря, ни свидетелей его бессмысленного творчества.
Он мог часами, пока ноги не начинали ныть от усталости, бродить по пустынному берегу, низко склонившись к земле, словно археолог, раскапывающий следы исчезнувшей цивилизации. Его ладони наполнялись сокровищами: причудливо изогнутыми ракушками, отполированными до блеска камнями, выброшенными приливом, и темно-зелеными водорослями. Из этих никому не нужных даров природы он возводил маленькие башенки, пирамидки и алтари, украшая их самым тщательным образом, а затем оставлял их.
Иногда, когда руки уставали от камней, а глаза от однообразия серых и зеленых оттенков, он возвращался в одно из зданий, чьи стены еще помнили тепло человеческих рук. В одной из комнат он нашел обломок мела. И тогда стены превращались в его холст. Конечно, художник из него был откровенно никудышный, и он сам это прекрасно понимал, вспоминая дышащие жизнью работы Альбедо. Итэр выводил корявые фигуры, кривые линии, простейшие символы, которые едва ли мог понять кто-то кроме него самого, но он утешал себя мыслью, что в этом царстве и такое «искусство» сойдет за попытку прикоснуться к чему-то высокому.
Все эти по-настоящему нелепые занятия имели для него одно-единственное, но бесценное свойство: они заполняли пустоту, что разверзлась в его душе, превращая монотонную ленту времени в череду крошечных, но все же побед над липкой скукой. Каждая сложенная башенка, каждая нарисованная линия, каждый пересчитанный камень становились маленькой зарубкой на стволе его личного календаря, доказательством того, что он еще существует, еще действует.
Но рано или поздно наступал момент, когда даже эти жалкие суррогаты деятельности теряли для него всякий смысл. Рука, занесенная над очередной башенкой, замирала в воздухе, мел выскальзывал из безвольных пальцев, а взгляд, устремленный на потолок, становился пустым и стеклянным. Всё снова надоедало — камни, ракушки, трещины, собственные неуклюжие рисунки. И тогда он прекращал заниматься этими вещами, замирая посреди своей клетки. В тишине, нарушаемой лишь шумом крови в висках, в его голове, возникал один и тот же вопрос: «Зачем я вообще всем этим занимаюсь?»
Собственные мысли, которые он так старательно глушил механическими действиями, вновь, словно непрошеные гости, поселялись в его голове, разнося вокруг себя сырость и холод. Они нагнетали и без того унылую обстановку, раскрашивая серый мир в еще более мрачные тона. И как бы он ни пытался себя отвлечь этой разной ерундой, от собственных мыслей, цепких, как репей, убежать так и не удавалось. Он понимал это ясностью: он лишь глушил их на время, словно болезнь сильнодействующим, но временным лекарством, зная, что как только действие «лекарства» закончится, боль вернется, став еще более острой.
Из Нод-Края он больше никуда не уходил. География его мира сжалась до размеров крошечного пятачка земли, за пределы которого он не делал ни шага. Проводить целыми днями в бессмысленном плавании по пустынным, безжизненным водам ему совершенно не хотелось. К тому же доступ к карте с телепортами, что когда-то позволяла ему мгновенно преодолевать огромные расстояния, для него был наглухо закрыт. Вместе с картой исчез и доступ к его рюкзаку — вместилищу, где обычно хранилось всё его имущество, от острого клинка до сухой лепешки, и эта двойная потеря делала его существом, лишенным даже самых элементарных средств к выживанию и комфорту.
Вот почему свои тягучие дни он проводил, по сути, на одном и том же клочке земли, ограничивая свои перемещения окрестностями Нашгорода или же пустынным островом Хийси. Эти места, по крайней мере, были ему знакомы, здесь он мог передвигаться, не испытывая чувства потерянности, которое охватывало его всякий раз, когда он оказывался в незнакомом пространстве. А вот на остров Паха он вообще не совался, обходя его стороной с таким упорством, словно это место было заражено смертельной чумой. Не нравилось ему бродить по этому мрачному комплексу базы Фатуи, где архитектура представляла собой сплошные лабиринты из металла и бетона. Без карты, без ориентиров, без единой души, которая могла бы подсказать путь, там вообще невозможно было найти выход — можно было кружить по этим серым коридорам до тех пор, пока ноги не откажутся носить, и в итоге умереть в двух шагах от спасительной двери, так и не сумев ее отыскать.
И вот теперь Итэр брел по влажному песку, оставляя за собой цепочку глубоких следов. Несколько мельчайших крупинок цеплялись за голенища его сапог, оседая тонкой пылью на темной коже сапог. Он шел по безмолвному берегу, где море здесь было мертво и беззвучно, как на картине. Волны не накатывали на песок, вода не переливалась, не шелестела. А на песке, вдоль самой кромки воды, где влажный песок встречался с сухим, словно реликвии забытой цивилизации, стояли его ранее построенные башенки — нелепые сооружения из ракушек, камней, водорослей и обломков, которые он возводил в попытке обмануть время.
Опять апатия настигла его. Как бы он ни оттягивал этот роковой момент, как бы ни заполнял каждый миг своей бессмысленной, но изнурительной деятельностью, стараясь не оставлять ни единой щелочки для мыслей и чувств, она всё равно настигла его, накрыв с головой удушающей волной безразличия и усталости. И вместе с апатией, словно ее ядовитый близнец, рожденный от одного корня, пришла и злость, не знающая выхода и не желающая его искать. Он злился на всё, что видел перед собой: на безжизненное небо, на безмолвное море, на холодные камни, на мокрый песок, который даже не скрипел под ногами, как положено песку в нормальном мире. Он злился на всех, кто существовал за пределами этой клетки — на тех, кто забыл, на тех, кто предал, на тех, кто просто оказался слишком далеко. И больше всего он злился на самого себя — на свою беспомощность, на унизительную покорность судьбе, которая с каждым днем превращала его из странника в пленника, а из пленника в добровольного сторожа собственной тюрьмы.
Стоило ему бросить один короткий взгляд на собственные башенки, как его лицо тут же исказила суровая хмурь. Внутри него закипало такое раздражение, такое омерзение к самому себе, что пальцы начинали непроизвольно сжиматься в кулаки. Он мысленно, а где-то и беззвучно шевеля губами, отчитывал себя с беспощадной строгостью. Вместо того чтобы вырваться отсюда, искать, думать, биться, ломать стены, грызть землю зубами, но выбраться, он занимается какой-то ерундой! Он строит игрушки из мусора, пересчитывает трещины, рисует мелом корявые картинки, словно дитя малое, забывшее о том, кто он есть и откуда пришел. Какая низость, какое падение, какой позор!
И тогда он, движимый слепой яростью, резко взмахнул ногой и раздраженно пнул ближайшую башенку, вложив в этот удар всю свою накопившуюся злость. Башенка, это хрупкое сооружение из камней, ракушек и водорослей, тут же рассыпалась с негромким стуком, разлетевшись в разные стороны. Ракушки покатились по песку, камни стукнулись друг о друга и замерли, водоросли опали, и от всего творения осталась лишь горстка мусора, ничем не отличающаяся от тысячи других горсток вокруг.
В бездну этот хлам, который он собирал с таким ожесточенным усердием! В бездну фальшивый мир, который давит на него со всех сторон! В бездну этого Дотторе — с его заевшей пластинкой слов, с его насмешливым участием, которое взбодрило лишь затем, чтобы сделать падение еще более глубоким! Вообще всё в бездну, всё без исключения!
И тут Итэра ошарашило с такой силой, будто ему отвесили звонкую пощечину на полном ходу. Он замер на месте, превратившись в статую, изваянную из изумления и недоверия, даже нога, только что разнесшая башенку, так и застыла в воздухе, не опускаясь на песок. В его голове, пробившись сквозь чащу гнева, апатии и самоуничижения, промелькнула одна единственная мысль. Бездна. Слово, которое он только что произнес как ругательство, вдруг обернулось к нему своей другой стороной.
Он опустил ногу на песок и перевел взгляд на свои руки. Смотрел на них так пристально, будто именно в них крылся ответ на мучивший его вопрос и долгожданное решение, которого он так долго не мог найти. Да, у него забрали возможность пользоваться элементальной силой. Да, нет возможности использовать меч. Но магия бездны... Это ведь совсем другое. Это не та сила, что течет в жилах Тейвата, не та энергия, что подчиняется его законам и ограничениям. Она ведь не подвластна даже законам этого мира, она существует где-то на изнанке бытия. Её ведь невозможно контролировать — так говорили все. Но именно это и делало ее такой притягательной сейчас, в его положении.
Итэр никогда и не пользовался ей. Это было что-то запретное, строгое табу, которое он принял без возражений, как нечто само собой разумеющееся. Он лишь очищал от нее, избавлялся, когда она просачивалась в этот мир. Он также не мог сказать, выйдет ли из этой затеи хоть какой-то результат, ведь слишком разной была природа сил. Элементальная сила — это одно, это изученный инструмент, которым он владел. А магия бездны — это совсем другое, это первобытный хаос, это музыка без нот, это инструмент, который никто никогда не настраивал и который может издать как и симфонию, так и звук, способный разнести в клочья самого музыканта.
Но, пожалуй, именно в этом и заключалась его единственная надежда. Попробовать стоило. Даже если сила выйдет из-под контроля, хлынет неудержимым потоком, сметая всё на своем пути. Это уничтожит фальшивый мир, эту клетку. А Итэр этому исходу и вовсе не расстроится. Пусть лучше бездна поглотит его вместе с этим проклятым местом, чем он будет еще хотя бы один день пересчитывать трещины на потолке или строить башенки из ракушек. В его глазах, только что мутных и безразличных, загорелся огонь.
Итэр глубоко вздохнул и вытянул руку вперёд. Он сосредоточился с такой силой, на какую только был способен в своем измотанном состоянии, отодвигая в сторону и апатию, и злость, и все те липкие мысли, что опутывали его сознание. Он помнил как забирал энергию бездны, ощутив тогда ее прикосновение к глубине своей души. Наверняка у него осталась эта магия, ведь она не может исчезнуть, бесследно раствориться в крови. Она должна была спать где-то внутри, ожидая своего часа, когда зов хозяина разбудит ее ото сна.
И он почувствовал это. Сначала холод на самых кончиках пальцев. Затем, в центре его раскрытой ладони, над линиями судьбы и жизни начала формироваться темно-фиолетовая сфера — сгусток тьмы, переливающийся оттенками алого. Она росла и становилась все плотнее, оттягивая руку вниз своей массой.
Он закусил губу до металлического привкуса крови и попробовал усилить это чувство. Его пальцы дрожали, рука начинала неметь от холода, но он не отступал, он давил, давил, давил. Внезапно произошла вспышка в его руке. И тут же погасла, оставив после себя дымный шлейф и ощущение выжженной земли. От ударной волны, что хлестнула по нему, Итэр невольно отошел назад на несколько шагов, едва не споткнувшись об камень, закрывая лицо руками, и изо всех сил пытаясь сохранить равновесие на подкашивающихся ногах.
Когда Итэр осторожно убрал руки от лица, моргая слезящимися глазами и привыкая к вновь воцарившемуся полумраку, он сначала не поверил собственным глазам, решил, что это обман зрения. Но это реально. Прямо перед ним, в нескольких шагах, на том месте, где секунду назад ничего не было, появилась трещина в пространстве. Совсем крохотная трещина, тоненькая, как волосок. Она светилась фиолетово-алым светом, что и ранее сфера в его ладони, и от нее тянуло таким же первородным холодом.
Он не мог поверить, что это сработало. Сердце его на миг подпрыгнуло в груди, и по венам разлилась горячая волна радости — той, какую испытываешь, когда после сотни неудачных попыток наконец-то достигаешь желаемого. Но радость эта оказалась недолгой, она увяла так же быстро, как и вспыхнула, потому что следом за ней, словно черная тень за светом, пришла паника. Что если Дотторе почувствовал, что с его искусственным миром происходит что-то не так? Что если он уже понял, что Итэр пытается сбежать, и сейчас уже движется сюда, чтобы пресечь побег, запереть его еще крепче, наказать за непослушание? От этого человека, от его проницательных глаз, ничего нельзя укрыть и ничего нельзя спрятать.
Поэтому, не обращая внимания на свою сковывающую мышцы усталость, на тяжесть в руках и ногах, — все эти неизбежные последствия использованной магии, которая высасывала силы, как пиявка высасывает кровь, — он решился сделать это еще раз. Он не знал, сколько у него времени есть, но чувствовал, что часы бьют набат. Каждая минута теперь была на вес золота, каждая секунда приближала его либо к свободе, либо к окончательному плену. Нельзя медлить.
Он сделал шаг, второй, третий, приближаясь к трещине, встал прямо возле нее, чувствуя, как холод бьет в лицо с удвоенной силой, и снова сосредоточился, призывая магию бездны. В этот раз всё пошло легче и быстрее. Мир, который казался таким прочным и нерушимым еще минуту назад, стал ломаться с легкостью. Трещина, разрастаясь по всему пространству, увеличивалась прямо на глазах, ветвясь, множась, переплетаясь, и наконец послышался звук. Это был звук бьющегося стекла, только многократно усиленный. Трещины ползли по небу, по земле, по воздуху, по песку, по камням, и весь этот мир, вся эта клетка, сотворенная рукой Дотторе, затрещала по швам.
И даже после того, как Итэр, чувствуя, что силы вот-вот окончательно покинут его, перестал использовать магию бездны, разжав дрожащие пальцы и опустив онемевшую руку, образовавшаяся сфера не исчезла. Она продолжала пожирать всё пространство вокруг, дробя реальность на мелкие осколки и засасывая их в свою бездонную утробу. Это был настоящий водоворот, воронка, провал, который рос и ширился, втягивая в себя всё, что оказывалось поблизости.
Итэр, ослабленный, едва стоящий на ногах от магического истощения, чуть сам не угодил в этот созданный им же водоворот, почувствовав, как невидимые щупальца тянут его. Он сумел отскочить в сторону, упав на одно колено, но успев вырваться из зоны притяжения. Земля под его ногами, и без того израненная трещинами, треснула в очередной раз. Прямо под его правой ступней, разверзлась, и он, не успев даже вскрикнуть, провалился вниз.
Он летел вниз, ветер хлестал его по лицу, заставляя слезиться глаза и прижимать веки, чтобы защититься от этого напора. Он не видел ничего вокруг, только размытые пятна. Белая вспышка ударила по его глазам, погасив всё вокруг, и оглушила его, заглушив даже рев ветра, оставив в ушах лишь высокий, пронзительный звон. Он падал, потеряв счет времени и пространству.
Он вовремя открыл глаза и успел увидеть, что до земли осталось совсем небольшое расстояние. Чтобы не разбиться, не превратиться в бесформенное пятно на этой земле, он нашарил непослушными пальцами застежку планера, рванул ее вниз, и крылья раскрылись в последний момент, с хлопком. Он приземлился относительно удачно — настолько удачно, насколько вообще можно приземлиться после падения из разорванного пространства: ноги коснулись земли, подкосились, и он проехался коленями по жесткой, колючей траве, оставив на ней две длинные, мокрые от крови полосы, но остался жив.
Итэр, с трудом разгибая онемевшую спину и чувствуя, как колено жжет от соприкосновения с жесткой землей, поднял голову. Взгляд его, еще затуманенный после стремительного падения, постепенно фокусировался, и перед ним, словно рождаясь из утреннего тумана, предстали очертания знакомого до дрожи места. Он оказался в Чертогах Серебряной Луны. Это место, где всегда — во всяком случае, раньше, до всего этого кошмара — находилась Коломбина, словно неотъемлемая часть этого пейзажа.
Всё здесь было таким же, как в его памяти. Та же мягкая, упругая трава, что стелилась под ногами серебристо-зеленым ковром, те же удивительные цветы, чьи лепестки источали мягкий свет, словно каждый из них вобрал в себя частицу лунного сияния и теперь бережно хранил ее. Но что-то было не так. Коломбины нигде не было. Куухенки, что в обычное время беззаботно резвились на цветочном ковре, даже их не было видно.
Итэр, чувствуя, как холодное беспокойство сжимает сердце ледяными пальцами, уже было подумал, что не выбрался из ловушки. Страшная мысль закралась в его сознание: а что, если всё это очередная иллюзия, очередной слой фальшивого мира, искусно сконструированный, чтобы дать ему ложную надежду, а затем отнять ее с особо изощренной жестокостью? Слишком тихо было в этой пещере. И никого рядом — только он один и эти светящиеся цветы.
Но стоило ему открыть свою карту, как все сомнения развеялись. Он в настоящем мире. Он вернулся. На карте мигали точки телепортации — голубые огоньки, разбросанные по всем известным ему землям. Нужно прикоснуться к одному из них, и он перенесется куда надо, в любую точку этого мира. Он не смог удержаться, вырвался блаженный вздох облегчения и радости, что не было предела. Она захлестнула его с головой, горячей волной разлилась по груди, заставила на миг забыть об усталости, о боли в разбитых коленях.
Однако Итэр, наученный горьким опытом, быстро взял себя в руки. Он заставил радость отступить. Некогда праздновать, некогда радоваться, некогда переводить дыхание. Нужно действовать, использовать каждую драгоценную секунду, пока хозяин фальшивого мира не перекрыл путь к свободе навсегда. Время снова превратилось во врага, но теперь в другого врага, что мчался галопом, ускользая сквозь пальцы.
Итэр лихорадочно смотрел на карту, водя по ней дрожащим пальцем, но не до конца уверенный, куда ему нужно направиться. Точки телепортации мелькали перед глазами и каждая из них тянула к себе. Единственное, что он понимал ясно и отчетливо, — это то, что ему нужна помощь. Он не справится один, после всего, что с ним сделали, не в том состоянии, когда магия бездны выжгла половину сил, а разум все еще путается в гранях реальности. Но к кому обратиться? В Мондштат бежать к рыцарям, к Джин, к своим старым друзьям, которые, наверное, уже и похоронили в своих сердцах? В Ли Юэ к адептам, к мудрому Чжун Ли, который, быть может, знает ответы на вопросы? В Натлан к воинам, к тем, кто не боится сражаться?
Нет. Нет, он не мог сейчас отправиться в эти благословенные земли. Слишком опасно вести Дотторе туда. Учитывая, что в каждом регионе есть свои собственные нюансы, свои внутренние проблемы. Он не имел права подвергать опасности тех, кто ему дорог. Он не мог принести беду на порог их дома.
Нужно идти туда, где всё началось. Нашгород. Только туда, где завязалась эта запутанная история. Нужно только успеть донести информацию. Нужно доказать, что не всё закончилось так, как все думали, что история еще не дописана до конца. Итэр уже собрался с мыслями, уже поднес пальцы к карте, готов был коснуться нужной точки и позволить телепортации унести его прочь.
Но внезапно, словно сама судьба решила вмешаться в его планы, неистовый порыв ветра обрушился на него со стороны входа в пещеру. Он ударил Итэра в грудь, отбросил его назад на несколько шагов, заставив пошатнуться и едва не упасть на траву, а карта, вырванная из ослабевших пальцев, взлетела вверх, кружась в воздухе. И не успела карта, описав в воздухе дугу, долететь до земли, как в центр воткнулся красный кристалл. Бумага не выдержала, разорвалась с хрустящим звуком, и клочки ее, словно осенние листья, разлетелись в разные стороны, исчезая в серебристой траве.
Итэр вскочил на ноги, забыв о боли в коленях. Инстинкт заставил его призвать меч в руки и клинок, послушный воле хозяина, материализовался из воздуха, сверкнув в лунном свете холодной сталью. Он приготовился к обороне, к нападению, ко всему, что могло произойти в следующие секунды, вскинув меч перед собой и приняв устойчивую боевую стойку. И тогда он увидел ее.
Перед ним стояла Коломбина.
До чего же больно смотреть на нее сейчас, спустя всё это время. И осознавать, что она не настоящая, что это марионетка в руках Дотторе. Она всё также была прекрасна — неземной, божественной красотой, от которой перехватывало дыхание. Глаза ее по-прежнему закрыты белой повязкой, и это делало ее лицо одновременно беззащитным и отстраненным. Длинные, темные волосы ее развевались на ветру, а белое, струящееся одеяние делало ее похожей на прекрасный и недостижимый сон.
Итэру сейчас было тяжело даже просто поднимать меч в ее сторону, несмотря на то, что он прекрасно понимал умом, что это не та, старая Коломбина. Это не она. Но как можно поднять меч на того, чье лицо так дорого? Как можно замахнуться на призрак того, кого ты когда-то называл другом? Рука его дрожала, кончик меча описывал в воздухе неровные круги, и в глазах у него стояла боль.
— Прости, путешественник, — проговорила она, её голос чарующий, текучий похожий на журчание самого чистого ручья. В нем слышно искреннее сожаление, будто она и вправду скорбит о том, что вынуждена сделать. — Но я не позволю тебе уйти.
И тогда началось то, от чего кровь застывает в жилах, а разум шепчет только одно: беги, пока можешь. Послышался хруст костей, словно переламывали ветки, только ветками этими были кости того существа, что еще секунду назад носило облик прекрасной Коломбины. Следом за хрустом пришел шелест — шелест тысяч перьев, одновременно расправляющихся, трущихся друг о друга. Ее тело, доселе хрупкое и изящное, как у фарфоровой куклы, начинало меняться прямо на глазах, становясь выше, вытягиваясь вверх.
Вокруг ее тела, прорываясь сквозь белую ткань одеяния, которая теперь висела на ней жалкими, окровавленными лохмотьями, развевались три пары величественных крыльев. Они расправлялись медленно и каждое перо на них ослепительно-белое, но только кончики окрашены в насыщенный алый цвет, будто каждое перо только что окунули в еще не застывшую кровь. А над ее головой, разрывая воздух с тошнотворным звуком, появился нимб. Зазубренный, неровный, словно его выковали из обломков мечей, и он обмотан шипами из красного кристалла. Шипы торчали в разные стороны, дрожали в такт ее дыханию, и казалось, что одно неосторожное движение и они вопьются в собственную плоть своей хозяйки.
За головой Коломбины, где у обычных смертных растут волосы, раскинулись крылья меньшей формы. Они обрамляли всю ее голову, словно зловещий венец,, и каждое перо на этих маленьких крыльях тоже было окрашено алым на концах. Но самое страшное началось потом. На больших крыльях, что тремя парами развивались вокруг ее вытянувшегося тела, начинали появляться глаза. Множество глаз. Открывались один за другим, моргали асинхронно, смотрели в разные стороны. И из этих глаз — из каждого — сочилась кровь. Тонкими струйками она стекала по белым перьям, собиралась на концах крыльев и густыми каплями падала на серебристую траву внизу, оставляя на ней темные пятна.
Всё ее тело теперь было окутано лозой из красных кристаллов. Они оплетали ее руки, ее ноги, ее торс, ее шею, сжимались и разжимались в такт дыханию. А кончики рук и ног стали темно-черными, обугленными, словно она сунула их в самое сердце костра и держала там до тех пор, пока плоть не превратилась в уголь. В этом облике она стала больше — намного больше, чем была, — и страшнее. Светлого, неземного образа, который еще минуту назад стоял перед ним с повязкой на глазах и сожалением в голосе, казалось, никогда и не было.
Она издавала звуки. Целую какофонию, симфонию ужаса, в которой отдельные ноты накладывались друг на друга, смешивались, расходились эхом, рождая странные, неестественные обертоны. Словно несколько человек говорили одновременно, но не просто говорили, а кричали, шептали, пели, рыдали в одном горле, которое могло вместить в себя целый хор мертвецов. Этот жутким стрекот проникал в уши, заставлял покрываться холодным потом. Такой же жуткой была сама Коломбина сейчас — уже не Коломбина, а нечто, носившее ее облик, как маску, под которой скрывалась бездна.
"Коломбина" всей своей внушающей фигурой заслонила выход из пещеры. Ее тело, вытянувшееся до немыслимых пропорций, ее крылья, расправленные во всю ширь, ее нимб, мерцающий кровавым светом, — всё это превратило проход в непреодолимую стену из плоти, перьев и кристаллов. Все ее глаза — и те, что на крыльях, и те, что, как теперь видел Итэр, открылись на ее руках, на ее шее, на ее плечах — были направлены на него. В каждом из этих глаз отражался он один, замерший с мечом в дрожащей руке перед лицом этой чудовищной мощи.
Она издала вопль. Вопль, в котором слышалось всё: боль, ярость, отчаяние, древняя, как мир, ненависть и еще что-то, чему нет названия на языке смертных. Он ударил по Итэру, как физическая волна, заставив его пошатнуться, зажмуриться, прикрыть уши руками. В ответ на этот вопль, по земле прошлась дорожка алых кристаллов. Они бежали, рассекая поверхность, словно острые лезвия, ищущие жертву. Две дорожки, приближающиеся с двух сторон одновременно, беря Итэра в клещи, окружая его, отрезая пути к отступлению, смыкая вокруг него свое кровавое, сверкающее кольцо.
Итэр резко ушел в сторону, отпрыгивая назад с такой силой, что каблуки сапог оставили в серебристой траве две глубокие борозды. Когда его ноги оторвались от земли, там, где он стоял еще секунду назад, с мерзким, чавкающим звуком промелькнул алый кристалл и с хрустом вонзился в землю, глубоко уходя в нее своим зазубренным наконечником. Итэр стиснул рукоять меча сильнее, и ринулся прямо на "Коломбину", не давая себе времени на сомнения. Но он даже подобраться к ней не успел. Расстояние между ними сократилось лишь на несколько шагов, как она, это чудовище в облике бывшей подруги, взмахнула своими тремя парами мощных, усеянных глазами крыльев. Воздух ударил в него стеной, сминая грудную клетку, выбивая дыхание из легких, оттаскивая его назад, швыряя на землю, словно тряпичную куклу.
"Коломбина", не меняя своего многоокого выражения лица, которое теперь, кажется, утратило способность к любой мимике, взмахнула рукой. Выход из пещеры, куда Итэр так стремился, закрылся грудой алых кристаллов. Они росли прямо на глазах, сплетаясь в плотную, непробиваемую стену. Итэр, поднимаясь с колен, понял: ее главная задача не убить его, а задержать. Если бы ей было приказано уничтожить его, она давно бы это сделала. А сейчас она не дает пройти, запугивает, играет с ним. Вот только покалечить — да, покалечить она его сможет, и очень легко. Поэтому нужно быть осторожнее.
Он собрал остатки воли в кулак — буквально и фигурально — и еще раз рванул вперед, быстрее, чем в первый раз, вкладывая в этот рывок всю свою злость. И прежде, чем "Коломбина" успела что-либо предпринять, он призвал элементальную энергию огня. Пиро вспыхнуло на его ладони обжигающим пламенем, и он ударил им, вложив в этот удар всю свою накопившуюся ярость, не думая о последствиях. Живой огонь рванул вперед жадным языком и лизнул крылья "Коломбины", ее волосы, ее одежду. В воздухе сразу же повис зловонный аромат жареной кожи и паленых перьев. Запах, от которого тошнило. "Коломбина" взревела ревом раненого зверя, и в отместку, швырнула в него град из кристаллов. Острые, сверкающие осколки посыпались на него, как смертоносный ливень, не оставляющий шансов на спасение.
Итэр уворачивался как мог в сферу своих сил на данный момент. Он вертелся ужом, пригибался, падал на землю, вскакивал, снова уворачивался, но сил хватало только на то, чтобы спасать самое главное — голову, сердце, живот. И всё же один из острых, как бритва, кристаллов проскользнул мимо его виска, чиркнув по коже с правой стороны лба, оставляя после себя глубокую, неприятно зудящую рану. Кровь хлынула, заливая правый глаз, заставляя его слезиться и щипать, превращая мир в размытое красное пятно. На лбу его светлые волосы вокруг раны тут же окрашивались в алый цвет, слипаясь в противные, мокрые пряди. Рана была не смертельной, но серьезной.
Вытерев рукой кровь с глаза хотя бы настолько, чтобы различать силуэты, он снова ринулся вперед. Он не мог здесь оставаться, не мог позволить этой твари запереть себя в пещере. Ему нужно выбраться любой ценой. "Коломбина", при всем своем чудовищном могуществе, не была поворотливой. Три пары громоздких крыльев, этот зазубренный нимб, эти лозы кристаллов, опутавшие всё тело, делали ее неуклюжей, медлительной, как жук, что лежит на спине, который еще шевелит лапками, но уже не может перевернуться. И Итэр решил воспользоваться этим на свой страх и риск, понимая, что другой попытки может и не быть.
Он уворачивался от новых кристаллов, которые "Коломбина" швыряла в него с яростью раненого, но не утратившего силы зверя, отбивал мечом те, что не успевал обойти стороной. Звон металла о камень стоял в ушах, с каждым ударом рука немела всё больше. Было труднее во сто крат из-за того, что кровь, засохшая и свежая одновременно, постоянно попадала в правый глаз, заставляя его слезиться и моргать, искажая картину боя, превращая ее в рваный калейдоскоп. Пришлось прикрыть этот глаз вовсе, ограничив себе обзор, полагаясь теперь только на левый.
Когда "Коломбина" занесла руку для очередной атаки и на секунду замерла в этом движении, открывая небольшой промежуток в своей обороне, Итэр решился. Он просто размахнулся и швырнул свой меч как копье. Меч пронесся в воздухе, сверкнув лезвием в серебристом свете пещеры, и полетел прямо в грудь чудовища. "Коломбина" выставила руку вперед, и в последнюю секунду, когда до ее тела оставались считанные дюймы, алый кристалл вырос из ниоткуда, приняв удар на себя. Меч звякнул о каменную твердь и отлетел в сторону, а "Коломбина" даже не пошатнулась.
Но этого хватило. Этого краткого мгновения хватило Итэру, чтобы проскользнуть сбоку, в щель, что образовалась между ее крылом и стеной пещеры. Он скользнул, стараясь не смотреть на эти мерзкие, подмигивающие ему глаза, что были на ее крыльях. Он проскочил, оказался по ту сторону, у завала алых кристаллов, и не теряя ни секунды, с размаху ударил кулаком, на который призвал элемент пиро, прямо в кристальную стену. Итэр почувствовал, как хрустнуло что-то в запястье, боль пронзила руку от кончиков пальцев до локтя. Благо, этого удара хватило — стена, не выдержав напора, лопнула с оглушительным треском, рассыпаясь на мелкие осколки, которые разлетелись в разные стороны.
"Коломбина" тут же спохватилась, поняв, что упустила добычу, и с нечеловеческим ревом кинулась за ним, ломая крыльями своды пещеры, вырывая из стен куски породы. Итэр, не оглядываясь, прошмыгнул сквозь завал алых кристаллов, которые еще продолжали осыпаться, больно царапая плечи и спину, и оказался в узком, извилистом проходе, что вел наружу. "Коломбина" следовала за ним, хотя скорее ползла по этому проходу, в котором её неповоротливое тело совершенно не помещалось. Она давилась стенами, ломала их плечами, выдирала крыльями куски камня, но не останавливалась. Когда Итэр уже поверил, что вырвется, "Коломбина" нашла в себе силы швырнуть очередной град кристаллов. А у Итэра, в этом узком, как кишка, проходе, было до смешного мало пространства для маневра — ни шага влево, ни шага вправо, только вперед и назад, и назад идти было нельзя. Он едва мог увернуться, извиваясь всем телом, прижимаясь к стенам, и один из кристаллов попал в ладонь, когда он вскинул руку, чтобы защитить лицо. Кристалл прошел насквозь, пробив кожу и мышцы, и остался торчать в ладони, как заноза, только в сотни раз больше, в сотни раз больнее. Кровь хлынула с новой силой, заливая рукав, капая на землю, и Итэр, закусив губу до крови, чтобы не закричать, рванул дальше, оставляя за собой кровавый след.
Из последних сил, которые теплились в его израненном теле, он выкарабкался из этих Чертогов. Выволок себя на руках, цепляясь окровавленными пальцами за камни, подтягиваясь на здоровой руке, толкаясь ногами, которые уже не слушались. Оказавшись на улице, под настоящим небом, он отполз чуть дальше от входа, туда, где трава была выше и гуще, и замер, прислушиваясь к тому, что творилось позади. Из глубины пещеры доносились леденящие душу вопли и тяжелый грохот, словно что-то огромное и сильное билось о стены, пытаясь вырваться наружу, проломить себе путь. Слава богам, слава небесам, слава всем силам, что он когда-либо знал, — она не выбралась. Завал, который он устроил, и узкий проход, в котором застряла ее огромная, неповоротливая туша, дали ему фору, чтобы уйти как можно дальше.
После того как адреналин начал понемногу уходить из крови, унося с собой лихорадочное возбуждение, что позволяло ему не чувствовать боли, Итэр ощутил свое истинное состояние в полной мере. Всё тело ужасно болело. Ныли мышцы, которых он даже не знал, ломило кости, горели суставы, и каждое движение отзывается эхом боли. Особенно сильно болели места с ранами: лоб, где острый кристалл оставил глубокую борозду, и ладонь, которую пронзил осколок, что торчал теперь из плоти. Кровь со лба так и шла, не останавливаясь, и липкие струйки заливали всю половину правого лица, превращая его в алую маску. Он чувствовал вкус крови на губах и не мог понять, откуда именно она течет: из раны на лбу, из разбитых губ, из прокушенной щеки, которую он сжимал зубами, чтобы не закричать.
Кусок кристалла так и остался торчать в ладони, пронзив ее насквозь между большим и указательным пальцем. Итэр посмотрел на него мутным, залитым кровью взглядом, и понял, что так идти нельзя. Кристалл будет мешать двигаться, будет причинять еще большую боль при каждом шаге. Он глубоко вздохнул, и с резким рывком, вытащил его. Крик, который он пытался подавить, все же вырвался наружу. Крик похожий на звук, который издает раненое животное, попавшее в капкан. Кристалл выскользнул из раны, оставив после себя зияющую дыру, из которой хлынула кровь с новой силой. Он бросил осколок на землю и смотрел, как тот теряет свой свет, превращаясь в обычный камень. Своим шарфом он наспех, дрожащими пальцами обмотал кровавую ладонь, затянул узел зубами, чтобы хоть как-то остановить кровотечение. Ткань мгновенно пропиталась алым, стала мокрой, но это было лучше, чем ничего.
"Нужно добраться до города как можно скорее!" — мысли гнали его вперед, подгоняли, не давали провалиться в беспамятное забытье. Вот только у тела сил особо не было. Они кончились там, в пещере. Но нужно было идти. Он и так много времени потерял — на битву, на падение, на то, чтобы выкарабкаться из узкого прохода, на то, чтобы перевязать руку и просто перевести дыхание. Он боялся, что может не успеть, что Дотторе настигнет его. Он не мог этого допустить.
Поднявшись с травы — тяжело, словно столетний старец, которому каждый подъем дается через боль и проклятия, — он пошел вперед. Ноги дрожали, подкашивались, колени грозили сложиться в любую секунду, но он шел, потому что нужно было дойти до города. Быстрее. Как можно быстрее. Сначала это был шаркающий шаг с паузами между каждым движением. Потом, когда мышцы немного размялись, когда боль превратилась в ноющее терпение, он перешел на быстрый шаг. А потом, почувствовав, что может еще, он перешел на бег. Бег был неуклюжим, рваным, спотыкающимся. Он натыкался на корни, проваливался в ямы, задевал плечом ветки. Но он бежал. Его тело держалось только за счет силы воли, жажды жизни, что не позволяла ему упасть и сдаться.
Итэр не хотел терять времени, поэтому в город направлялся не через главную дорогу, которая петляла между холмами, делая лишние крюки, а пошел прямо. Он доберется быстрее, если пойдет сверху по холмам, вдоль гребней. Если дойти до вышек, до старых смотровых башен, что возвышаются над городом, оттуда получится найти знакомые лица, своих друзей. Ведь оттуда, с высоты этих башен, открывается весь вид на город. Главное успеть, главное добраться, и не потерять сознание раньше времени.
Бежать уже Итэр не мог. Это было выше его сил. Он едва мог идти, переставлял ноги. Перед глазами всё плыло. Мир расплывался, раздваивался, терял очертания. В ушах звенело, превращая звуки в приглушенный шум, доносившийся словно из-под воды. До города было совсем рукой подать. Он видел его крыши, его шпили, его стены. Но не мог он поторопиться, как ни старался. Ноги отказывались слушаться, воздух отказывался наполнять легкие, сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть наружу. Этот побег отнял у него слишком много. Слишком много крови, слишком много сил.
Он с трудом, переставляя ноги одну за другой, словно карабкался на вершину мира, дошел до смотровой площадки. Каменные плиты, старые, выщербленные временем и непогодой, встретили его твердостью. Он оперся на перила и стал всматриваться в толпу людей, что копошилась внизу, как муравьи в огромном, оживленном муравейнике. Жители спокойно ходили по своим делам, не ведая, что наверху стоит человек, который только что сбежал из самого сердца кошмара. Они разговаривали друг с другом, жестикулировали, смеялись, ссорились, мирились, что-то покупали, что-то продавали, несли корзины с провизией, тащили за руки капризных детей, смотрели в небо и щурились от солнца. Обычная, мирная, скучная, прекрасная жизнь. Он искал хоть кого-то знакомого, но было трудно это делать, когда голова кружилась, когда мир плыл перед глазами и лица внизу сливались в одно расплывчатое пятно. Он щурился, моргал, вытирал здоровой рукой кровь с глаза, но толпа оставалась расплывчатой. Итэр был один на этой площадке, один со своей болью и своей надеждой, и не знал, заметит ли его кто-нибудь внизу, поднимет ли голову, увидит ли эту одинокую, окровавленную фигуру, стоящую на краю.
Когда отчаяние уже затмило последний проблеск надежды, среди пестрой толпы, копошившейся внизу, мелькнула знакомая серебряная макушка. Это была Паймон! Она парила над головами прохожих, как живая звездочка. Рядом с ней, чуть поодаль, шли Ягода, Инеффа и Айно. Как давно он их не видел! Сердце его на миг подпрыгнуло в груди, и волна надежды захлестнула измученное сознание, заставив забыть о боли, о крови, о том, что он стоит на шатких, подкашивающихся ногах на краю смотровой площадки.
Наверное, глупо было бы кричать отсюда — расстояние слишком велико, голос слишком слаб, а гул голосов внизу слишком плотный, чтобы пропустить сквозь себя надорванный крик. Ведь не услышит же никто, даже если он будет надрывать глотку, даже если сложит руки рупором. Но идти вниз, спускаться по ступеням, пересекать площади и улицы — на это у него уже не было сил. Он так глубоко вздохнул, что заболело в груди и крикнул, надрывая сорванное горло:
— Паймон!
Его слабый крик потонул в гуле голосов местных жителей, смешиваясь с их смехом, с их разговорами, с их спорами, с шумом шагов и звоном монет, с лаем собак и криками торговок, с тысячей звуков, которые составляли симфонию обычной жизни. Он растворился в этом многоголосом хоре, как капля дождя в океане. Паймон ничего не заметила. Она продолжала парить над толпой, о чем-то увлеченно говорила с Ягодой, жестикулируя своими маленькими ручками, кивая, смеясь, и даже не подозревая, что наверху каменной башне, стоит тот, кого она, наверное, считала потерянным навсегда.
Надо попробовать еще раз. Нельзя сдаваться, нельзя позволить этому единственному шансу ускользнуть сквозь пальцы. Он набрал воздуха в грудь, уже открыл рот, чтобы снова крикнуть это имя, как вдруг...
— Думаешь, тебя отсюда хоть кто-то услышит?
Голос перебил его тщетную попытку. Голос, который никогда не сулил ничего хорошего, который всегда появлялся там, где начинались беды, где рушились надежды, где заканчивалась свобода. Голос доносился со спины, оттуда, где, как он наивно надеялся, никого не было. У Итэра словно всё внутри оборвалось. Страх вновь окутал его, обвился вокруг шеи удавкой, сжал грудную клетку так, что стало невозможно дышать. Он не успел. Он не успел, не успел, совсем немного, не хватило ему добежать, добраться до помощи, коснуться рукой плеча друга, упасть в знакомые объятия и сказать: "Я вернулся. Я жив. Помогите мне".
Он был уверен, что Дотторе будет его пытать самыми изощренными пытками, мстя за разрушенный мир, за побег, за ту дерзость, которую он себе позволил. Он был уверен, что Дотторе зол — зол так, как могут быть злы только боги и безумцы, зол, не знающей пощады злостью, которая не кричит, а методично, с наслаждением выбирает самый мучительный способ наказания. Итэр стоял спиной к нему и чувствовал себя уязвимым как никогда в жизни, как будто вся его защита, его броня, вся его храбрость испарились в один миг, оставив его голым перед лицом этого монстра. Что он сейчас сделает? Схватит? Ударит? Свяжет? Телепортирует обратно в тот разрушенный мир, чтобы начать всё заново, но уже без надежды на побег? Итэр перебирал в голове варианты, но ни один из них не сулил ничего, кроме боли и страха. Он не может докричаться до друзей. Его голос слишком слаб, а толпа слишком шумна. Не может телепортироваться — карта уничтожена. Не может призвать меч — тот остался там, в Чертогах, валяться на полу среди осколков кристаллов и капель крови. Не может использовать элементальную энергию — вся сила ушла на битву в пещере. Он пуст. Он выжат. Он — сосуд, из которого вылили всё до последней капли, и теперь этот сосуд можно разбить, растоптать, выбросить.
Но не может же всё так закончиться! Не может! Эта мысль вспыхнула в его сознании, как последняя искра угасающего костра. Он смог сбежать, уничтожил фальшивый мир, прошел сквозь битву с чудовищем, которое носило лицо друга, бежал истекая кровью, но не останавливаясь, — и всё это для того, чтобы сейчас, на пороге свободы, стоять спиной к своему палачу и ждать приговора? Нет! Он хочет жить! Он хочет вновь чувствовать себя хорошо, чтобы не было этой боли, этой слабости, этой унизительной беспомощности! Он хочет смеяться, как те люди внизу, хочет разговаривать, хочет есть, пить, спать, путешествовать, сражаться.
И тогда Итэр, повинуясь не разуму, а дикому инстинкту, который иногда выбирает самые безумные пути, схватился за перила сильнее, и резко приподнялся, намереваясь спрыгнуть вниз, на каменные плиты, которые, быть может, станут его последним ложем. Плевать, что может разбиться, что может сломать шею, что может истечь кровью еще до того, как кто-то подойдет и увидит его. Ему уже терять нечего — ни свободы, которую отнимают, ни жизни, которая висит на волоске, ни надежды, которая тает с каждой секундой. Лучше умереть, пытаясь, чем сдаться без боя. Лучше разбиться о камни, чем снова оказаться в клетке.
Но его остановили, грубо дёрнув за его светлую косу волос, которую он так долго отращивал. Дотторе крепко сжимал волосы в ладони, наматывая их на кулак, не давая дернуться. Итэр почувствовал, как его голова запрокидывается назад, как шея выгибается под неестественным углом, как к горлу подступает тошнота от резкого движения. Клюв от маски Дотторе касался его окровавленного виска. Дотторе навис над ним держа его крепко, так, чтобы любое движение отдавалось бы новой болью.
Дотторе дёрнул косу волос еще раз, заставляя повернуть голову Итэра на площадь, туда, где внизу, ничего не подозревая, продолжали течь своим чередом жизни тех, кто был ему дорог. Поворачивая его лицо, как тряпичную куклу, заставляя смотреть, заставляя видеть, заставляя осознавать.
— Смотри же, смотри внимательно, — прошептал Дотторе ему прямо в ухо, и голос его был вкрадчивым, — Что ты видишь?
Итэр не отвечал. Он не мог выдавить из себя ни слова. Ему было страшно как никогда в жизни. Страшно не за себя, а за те последствия, которые могли наступить, которые Дотторе еще не сказал, но уже нависали в воздухе свинцовыми тучами.
Сглотнув вязкий, колючий ком в горле он заставил себя посмотреть на площадь. Сквозь пелену крови и слез, сквозь пульсирующую боль в виске и звон в ушах, он вглядывался в такие родные фигуры внизу. Паймон выглядела как всегда жизнерадостной. И даже с высоты, было видно, как сияют ее глаза, как сияет вся она, словно маленькое, счастливое солнышко, которому нипочем никакие бури. Ягода и Айно что-то говорили в ответ, кивая, улыбаясь, жестикулируя, — ничем не омраченная беседа старых друзей, которые нашли друг друга и наслаждаются обществом друг друга. Как же приятно было это видеть! Как же тепло, как же сладко разлилось что-то по груди, по душе, по самому нутру. То самое чувство, которое он забыл за время своего заточения, то чувство, когда смотришь на счастье близких и становишься счастливее сам.
— Видишь, как они счастливы и без тебя?
Голос Дотторе прозвучал ласково, но каждое слово впивалось в сознание, как раскаленная игла, оставляя после себя тлеющую, незаживающую рану. Эта прекрасная картина разбилась. Разбилась вдребезги, на тысячи острых осколков, каждый из которых вонзился прямо в сердце. Разбилось что-то и внутри Итэра. Та вера в то, что его ждут, что по нему скучают, что его отсутствие заметили. Теперь он увидел и другую сторону. Никто из его друзей не выглядел подавленным или обеспокоенным. Ни на одном лице не было ни тени тревоги, ни капли печали, ни намека на то, что кто-то из их круга исчез. Они занимались своими делами, жили привычной жизнью, смеялись, шутили, строили планы, пока Итэр в том фальшивом мире, мучился, сходил с ума от тишины и одиночества. Неужели ни у кого из них ни разу не возник вопрос куда пропал Итэр? Неужели никто не заметил его отсутствия? Неужели им всем настолько всё равно?
— Нет... — выдохнул Итэр, прозвучало жалко и неубедительно. — Это не правда...
Он попытался поверить в свои слова, убедить сам себя, что это очередная игра Дотторе, который подстроил всё это, чтобы добить его окончательно. Но Итэр даже в свои собственные слова поверить не мог. Слишком много было подтверждений тому, что это реальность. Он чувствовал ветер, он слышал звуки, он видел тени, он ощущал холод камня под собой — всё это было настоящим. Дотторе не мог подстроить этого не потому что не умел, а потому что в этом не было смысла. Ему не нужно было создавать иллюзию, когда реальность и так работала на него.
— Правда, — прошептал Дотторе, — Это всё чистая правда.
Слова Дотторе стреляли очень метко, без промаха. Каждое слово отдавалось тупой болью в груди, в том самом месте, где еще минуту назад разливалось тепло при виде счастливых лиц друзей. Теперь на месте этого тепла зияла черная дыра, в которую проваливалось всё — и вера, и надежда, и любовь, и то, что он называл дружбой.
— Они, по всей видимости, нашли для тебя замену, — продолжал Дотторе, голос его стал еще вкрадчивее. — Ты им больше не нужен.
Дотторе разжал пальцы, и светлая коса Итэра, за которую он так крепко держал, выскользнула из его ладони, упала на плечо. Итэр, лишившись последней точки опоры, осел на холодные каменные плиты, прижимаясь спиной к перилам, цепляясь за них здоровой рукой, как утопающий цепляется за последнюю щепку. Он сидел на земле, разбитый, уничтоженный, и смотрел вниз, где его друзья продолжали жить своей беззаботной жизнью, не подозревая, какая буря бушует в душе человека, который всего в нескольких десятках метров от них борется за право считаться живым.
Нет. Нет, это всё не правда. Не может быть правдой. Его не могли бросить. Они ведь прошли через столько вместе, делили хлеб и кров, сражались плечом к плечу, спасали друг друга, верили друг в друга. Неужели всё это ничего не значило? Неужели всё это можно было просто взять и выбросить, как ненужную вещь? И в то же время другой поток мыслей перебивал этот жалкий, наивный голос надежды: "А почему никто не пришел на помощь? Почему никто не искал? Почему они сейчас так беззаботно веселятся без Итэра? Почему в их глазах нет ни слезинки, ни тени тревоги, ни единого намека на то, что они кого-то потеряли?"
Поток мыслей не прекращался. Мысли наслаивались друг на друга, переплетались, спорили, кричали, шептали, и в этом хаосе, в этом безумном хоре голосов внутри его головы, что-то начало ломаться. Частичка души не выдержала натиска. Она поддалась, сдалась, согласилась с тем, что Итэр им не нужен. Что он всегда был им нужен лишь тогда, когда от него что-то требовалось — победить монстра, решить проблему, открыть дверь, найти ответ, спасти мир. А так, сам по себе, как человек, — он для них никто. Пустое место. Инструмент, который использовали, а когда он сломался, просто выбросили и нашли новый.
И, глядя сейчас на их счастливые лица, Итэру было как никогда больно. Больно так, как не было больно даже от кристалла в ладони. В душе всё выло, всё скребло, всё разрывалось на части. Это пожалуй даже больнее, чем предательство. Предать может враг, предать может недруг, предать может тот, от кого ждешь удара. Но когда тебя предает тот, кого ты считал другом, когда тебя забывают те, ради кого ты готов был идти в огонь и воду, — это не предательство. Это нечто худшее. Это доказывает, что ты никогда и не был им нужен. Что вся ваша дружба была лишь сделкой, в которой ты отдавал всё, а получал ничего. Он действительно не нужен никому. Ни Паймон, ни Ягоде, ни Инеффа, ни Айно, ни те, кто остался в других землях. Он один. Был один. И останется один.
Ему надоела эта боль. Эта липкая, не отпускающая ни на секунду боль. Это отвратительное чувство, когда ты одновременно и хочешь жить, и не видишь смысла в том, чтобы просыпаться завтра. Он хочет избавиться от этого, хочет вырвать это чувство с корнем, чтобы стало легче. Хотя бы на одну секунду забыть о том, что он никому не нужен. Больно. Больно. Больно.
Плотно сжатые губы задрожали так, что он не мог их удержать. В глазах защипало и соленая влага потекла по щекам, оставляя на них мокрые, блестящие дорожки. Залитый кровью глаз слезился и слезы, смешиваясь с засохшей кровью, превращались в розоватые, мутные капли. Он плакал. Итэр, который столько выдержал, который прошел сквозь пытки, сквозь одиночество, — он сидел на холодных камнях, прижимаясь к перилам, и плакал, как тот, у кого отняли последнее, что у него было.
Как ему всё надоело! Как он хочет, чтобы всё закончилось — и эта боль, и эти мысли, и эти слезы, и этот мир, который оказался таким же жестоким, как и тот, фальшивый. Как он хочет, чтобы никто к нему не подходил, не трогал, не говорил с ним, не смотрел на него, не делал вид, что ему не всё равно. ОСТАВИЛИ ЕГО В ПОКОЕ! Хотя бы сейчас, когда он уже не может, когда раздавлен, уничтожен, — пусть его оставят одного, он провалится сквозь землю, исчезнет, испарится, перестанет существовать, как перестали существовать те теплые чувства, что он когда-то питал к тем, кого считал друзьями.
Никого не хотел не видеть, не слышать. Ни Паймон, которая смеется там, внизу, ни Дотторе, который стоит рядом и, наверное, с наслаждением наблюдает за его падением, ни тех, кто предал его даже не действием, а простым бездействием. Ему плевать на Дотторе, который видит, как он льет слезы, плевать, что он подумает, плевать, что он скажет, плевать, что он сделает потом. Ему вообще на всё плевать. Пусть хоть убьет — это будет быстрее, и милосерднее, чем та пытка, которую Итэр устроил себе сам, глядя на счастливые лица тех, кто его забыл. Пусть хоть на миллиарды лет закроет в своем фальшивом мире — там хотя бы не было этой боли, этого осознания собственной ненужности, этого ледяного холода, который шел от осознания того, что ты один во всей вселенной, и никому до тебя нет дела. Он сидел на земле, разбитый, опустошенный, и слезы всё текли и текли по его щекам, смешиваясь с кровью, и он не вытирал их. Ему было всё равно.
— Неужто ты так сильно расстроился? — спросил Дотторе тихим, ласковым голосом — таким голосом говорят с плачущим ребенком, у которого отняли любимую игрушку, обещая взамен что-то еще лучшее.
Он стоял над Итэром и наблюдал за ним. За его дрожащими плечами, за его мокрыми от слез и крови щеками, за его сжатыми в бессильной злобе кулаками. Смотрит и ждет, когда боль станет достаточно сильной, чтобы Итэр захотел принять любое предлагаемое облегчение.
Рука, которая хватала за волосы чуть ли не вырывая, теперь осторожно проходилась по макушке Итэра, утишая его страдания. Это прикосновение обманчиво-нежное, обманчиво-теплое, столько фальшивого сострадания, столько притворной заботы, что у Итэра, если бы он мог еще мыслить здраво, зашевелились бы волосы на затылке. Но он не мог мыслить здраво. Он мог только чувствовать — чувствовать эту руку на своей голове, чувствовать этот голос в своих ушах, чувствовать эту боль в своей груди, которая никак не хотела утихать.
— Увы, но такова жестокая правда, — продолжал Дотторе, и слова его лились, как мед, как елей, как отрава, замаскированная под лекарство. — А ты мне до последнего не верил. Я тебе не враг, Итэр.
Он говорил своим чарующим, гипнотическим голосом, который проникал в самые глубины сознания, обволакивал, усыплял, заставлял верить в то, во что верить не следовало. "Я тебе не враг", — говорил тот, кто заточил его в фальшивом мире, кто лишил его свободы, кто создал иллюзию Коломбины, чтобы мучить его, кто привел его на эту смотровую площадку, чтобы показать, как его забыли те, кого он любил. "Я тебе не враг", — говорил тот, в чьих руках сейчас была вся его жизнь, вся его боль, вся его надежда на спасение. Дотторе убрал руку с макушки путешественника и сделал шаг назад, оставляя между ними небольшое, но такое важное пространство — пространство выбора.
— Я ведь всегда видел в тебе нечто ценное, — произнес Дотторе, и в голосе его зазвучали нотки искреннего восхищения. — Я дам тебе всё, что хочешь, что они не могли дать. Намного лучше.
Дотторе специально отступил назад, он знает, что загнанная в угол жертва рано или поздно сделает шаг навстречу, если ей оставить хотя бы иллюзию выбора. Он дал Итэру возможность решить самому и этим окончательно сломал его, потому что решение, принятое по собственному желанию, пусть и под давлением обстоятельств, всегда кажется более правильным. Теперь оставалось лишь ждать ответа и Дотторе ждал, терпеливо.
Итэра трясло мелкой дрожью, которая шла из позвоночника, и никак не могла остановиться. Он не мог понять, что делать, не мог собрать разбегающиеся мысли, не мог принять решение, от которого, возможно, зависела вся его дальнейшая жизнь. Если он пойдет в город, если он спустится с этой смотровой площадки и направится к своим, то всё, как прежде, уже не будет. Зная правду, которую он только что увидел своими глазами, разве можно будет так спокойно жить дальше? Разве можно будет смотреть в их глаза, зная, что в глубине души будет сидеть этот червь сомнения и точить, точить, точить: "А нужен ли ты им на самом деле? А не притворяются ли они?"
Но и к Дотторе присоединяться до последнего не хотелось. Всё в нем сопротивлялось — инстинкты, память, малая часть души, что еще не была раздавлена окончательно. Дотторе был врагом. Дотторе был тюремщиком. Дотторе был тем, кто сделал с ним всё это. И в то же время каждое его слово было таким заманчивым, таким облегчающим — "Я дам тебе всё, что хочешь... Намного лучше..." — этот яд, смешанный с медом, проникал в самые потаенные желания, отравляя последние остатки сопротивления.
Итэр с трудом поднялся на ноги, опираясь на перила здоровой рукой, чувствуя, как мир качается и плывет перед глазами. Он смотрел на площадь, где его... друзья? Он уже не уверен, можно ли называть их этим словом. Туда, где обычные прохожие шли по своим делам, не ведая, какая драма разворачивается наверху. Сложно разглядеть лица внизу из-за того, что глаза снова застлала влага.
А потом он повернул голову к Дотторе. Дотторе стоял рядом, всего в двух шагах, на идеальном расстоянии, которое можно было преодолеть одним движением, но которое всё еще оставляло пространство для сомнений. Он просто стоял и ждал. Затем молча протянул руку ладонью вверх, пальцами к Итэру, как бы приглашая, открывая объятия, в которые можно было упасть и больше никогда не бороться.
Итэр стоял неподвижно. Тот, кто когда-то был сильным, свободным, независимым, а теперь стоял на шатающихся ногах, с лицом, залитым кровью и слезами, и не мог сделать самый главный шаг. На глазах — слезы, на лице — кровь, на душе — неподъемная ноша выбора, который не должен был вставать перед ним никогда. Выбор между теми, кто его забыл, и тем, кто его помнил — пусть и по-своему, пусть и с выгодой для себя, но помнил. Выбор между иллюзией свободы и реальностью одиночества. Выбор между болью и облегчением.
Он сделал шаткий шаг. Один шаг, расстояние между ним и Дотторе сократилось. Второй шаг и он уже почти рядом. На третьем шаге ноги его подкосились. Потеряв равновесие, он уткнулся лицом в грудь Дотторе, в белую ткань его камзола, которая была такой чистой, таким резким контрастом с его собственной грязью, кровью и слезами.
Итэр двумя дрожащими руками вцепился в одежду Дотторе. Вцепился так, словно от этого зависела его жизнь. Горячие слезы, которые всё лились и лились из его глаз, впитывались в белую ткань, оставляя на ней мокрые, темные пятна, и камзол местами становился красным от крови, которая всё еще сочилась из раны на лбу, смешиваясь с потом и влагой, пропитывая всё, к чему прикасался Итэр. Он вцепился в Дотторе как утопающий вцепляется в соломинку — с отчаянием, с умирающей надеждой на то, что это освободит его от той невыносимой ноши, которая раздавила его плечи. Он буквально умолял облегчить боль, забрать всё, что мучает его. "Просто забери, — кричало всё его существо, не находя слов для этого крика. — Забери эту боль, забери эти воспоминания, забери эту никчемную, разбитую жизнь. Я больше не выдержу этого. Умоляю. Просто забери".
Одна рука Дотторе покоилась на спине Итэра, придерживая, не давая упасть. Другая на макушке, там же, где и раньше, но теперь это прикосновение было не обманчиво-нежным, а по-настоящему облегчающим. Словно бальзам на истерзанную душу. Дотторе прижимал к себе Итэра, чтобы тот понял: что только на него можно положиться и ни на кого другого. Что только ему можно верить — не фальшивым друзьям, не равнодушному миру, не тем, кто забыл его при первой же возможности. Что только Дотторе облегчит его страдания — не лекарствами, не заклинаниями, а жестоким принятием реальности, в которой Итэр никому не нужен, кроме него. Что только Дотторе нужен Итэр и никто больше. И Итэр, обессиленный, раздавленный, опустошенный, верил этому. Потому что верить больше было не во что и не в кого...