Глава 11 - Словесные шахматы
9 февраля 2026 г., 15:20
Длинный дом в Уэллсбери теперь делился на два мира. В одном — у очага, в новой, бережно сделанной колыбельке из ореха — лежала Этельфледа. В другом — царила ледяная тишина.
Эдит не сказала ни слова, когда Гарольд внес в дом темноволосый сверток. Она смотрела, как он, неуклюжий медведь, вдруг обрел пугающую нежность, устраивая девочке гнездо из лучшей шерсти. Она видела, как он часами может сидеть рядом, вглядываясь в спящее личико, чего никогда не делал у колыбели Теда. Когда Эдит наконец подошла к колыбели, ее лицо было гладким и холодным, как поверхность зимней реки. Она не тронула ребенка. Просто смотрела, и в ее глазах не было материнства — только безмолвное, горькое признание поражения. Ее место, место матери его ребенка, было занято призраком. Призраком дочери, которой у нее не было, и которая теперь затмила собой сына.
Тед наблюдал. Он видел перемену в отце. Гарольд, всегда громкий и резкий, теперь говорил с Этельфледой тихим, воркующим голосом. Он возвращался с полей или собраний и первым делом подходил к колыбельке, а не к столу или к сыну. Эта странная, необъяснимая привязанность была интереснее любой ярости. Тед подходил ближе, когда отец этого не видел. Он смотрел на маленькое, сморщенное существо, пытаясь понять, в чем ее сила. Она ничего не делала. Только ела, спала и хныкала. Но она перевернула весь дом, не сказав ни слова. Интересно, думал Тед, не испытывая ни ревности, ни обиды, только холодный интерес, может ли сила заключаться просто в том, чтобы быть?
И как будто в подтверждение этой мысли, удача, долго обходившая Уэллсбери стороной, наконец постучалась в дверь. На ярмарке в соседней сотне Гарольд, державший Этельфледу на руках (он теперь редко расставался с ней), столкнулся с олдерменом Годвином из богатых земель у реки Трент. Тот, суровый и важный, сначала нахмурился на столь неподобающее для серьезных мужей «украшение». Но девочка, проснувшись, уставилась на него своими большими карими глазами и внезапно улыбнулась беззубой улыбкой. Что-то дрогнуло в жестком лице Годвина.
— Хороший ребенок, — неожиданно буркнул он. — Знак здорового рода.
С этого началось. Разговор перетек от детей к делам. Гарольд, неожиданно трезвый и деловой, без прежнего хвастовства, говорил о восстановлении Уэллсбери. Годвин слушал. А Этельфледа на руках у Гарольда мирно посапывала, будто являясь живым доказательством его новой, мирной и процветающей жизни.
Годвин ввел Гарольда в свой круг. Это были не просто соседи — это были люди с влиянием, с давними связями, с полными амбарами. Гарольд, всегда бывший буяном и изгоем среди них, теперь был принят. И он везде появлялся с дочерью. На смотрах стад, на обсуждении торговых путей, на пирушках после удачных сделок. «Принеси-ка свою малютку, пусть порадует!» — стало обычной просьбой. И Гарольд сиял. Его хвалили за отменное пиво, за умные распоряжения, но больше всего — за прелестную, смирную дочурку, которая, казалось, приносила с собой удачу. Заключались выгодные договоры, находились новые покупатели на шерсть. Уэллсбери начинал дышать полной грудью.
Апофеозом стал большой праздник в усадьбе Годвина, куда съехались олдермены со всей округи. Пили мед, ели жареного быка, слушали скальда. Гарольд, уже изрядно выпивший, сидел на почетном месте, и на его коленях, завернутая в тонкий льняной платок, спала Этельфледа. Годвин, тоже в духе, хлопал его по плечу, представляя своим друзьям:
— Вот он, Гарольд из Уэллсбери! Поднимает свои земли с колен! И дочь у него — ангел во плоти, на счастье!
Все умильно ахали, глядя на спящее дитя. Гарольд чувствовал головокружение — не только от меда, но и от признания, которого он так жаждал. В этот момент, в теплой дымке всеобщего одобрения, он поднялся. Голос его дрожал от нахлынувших чувств.
— Годвин! Друг! Ты дал мне руку, когда многие отвернулись. Ты увидел во мне человека, а не… того, кем я был. И ты первый оценил мою кровиночку, мою Этельфледу. — Он посмотрел на сидящего рядом могучего олдермена, а затем на спящую дочь. — Нет у меня большей чести попросить. Будь ей крестным отцом. Дай ей свое покровительство и имя. Освяти ее путь.
В зале на секунду стихло. Быть крестным у дочери нового, еще не до конца проверенного союзника — большая честь и большая ответственность. Годвин, тяжело поднявшись, посмотрел на серьезное, полное надежды лицо Гарольда, а затем на безмятежное личико девочки. Он медленно кивнул.
— Быть по сему. Принимаю эту честь. Пусть растет в здравии и мудрости.
Громкое, одобрительное ура прокатилось по залу. Гарольд обнял Этельфледу, чувствуя, что вершина его жизни достигнута. Он получил все: уважение, связи, надежду на будущее в лице этой девочки.
В Уэллсбери, в длинном доме, Эдит, услышав вести о торжестве и о новом статусе «дочки», молча отвернулась к стене. А Тед, сидевший в тени у своей постели, слышал всё от вернувшихся слуг. Он думал не об отцовской удаче, а о той маленькой, беззащитной девочке, которая теперь была не просто найденышем, а заложником договора между двумя могущественными мужчинами. Ее улыбка стоила дороже всей шерсти Уэллсбери. И это было самой интересной игрой из всех, что он наблюдал.
Шли месяцы, и земли Уэллсбери цвели, как никогда. Лето выдалось на редкость щедрым — тёплым, но не знойным, с редкими, но обильными дождями. И когда пришла пора жатвы, серпы захватывали тучные, тяжелые колосья, гнувшиеся к самой земле. Такого урожая не видели здесь лет семь, если не больше. Амбары, долго стоявшие полупустыми, теперь ломились от зерна. Люди, работая, перешептывались, бросая взгляды на длинный дом: «Это она, малютка, принесла удачу. С нею и земля доброй стала». Этельфледа, будто чувствуя свою роль, росла удивительно спокойным и румяным ребенком, редко плакала и всех встречала той самой улыбкой, что растопила сердце Годвина.
Гарольд, окрыленный успехом, расплатился со всеми оставшимися долгами до последнего обола. Звон честной монеты в кошелях кредиторов был для него слаще любой похвалы. Он выкупил обратно свои лучшие поля, заложенные в голодные годы, и даже прикупил новые. Деревня, словно магнит, стала притягивать людей. Сначала поодиночке, а потом и семьями потянулись в Уэллсбери крестьяне с соседних, менее удачливых земель. Они слышали о щедром урожае, о справедливом, пусть и суровом, олдермене, и, главное, о его счастливой дочери-талисмане. Новые дома, грубые, но крепкие, стали вырастать на окраинах, дым от новых очагов сливался в общее серое облако над деревней. Рождаемость, будто в ответ на всеобщее оживление, пошла в рост. Женщины рожали здоровых детей, и в этом тоже видели добрый знак — земля, что не так давно казалась вымирающей, теперь явно желала жизни.
Казалось, об Адаме забыли. Совсем. Его имя больше не звучало на площадях, не упоминалось в домах. Даже старый Бирт, глядя на полные закрома и мирную суету, лишь качал головой и глухо вздыхал, но и он теперь чаще молчал. Прошлое было смыто этим потоком зерна, новых лиц и детского смеха. В Уэллсбери жило теперь больше народу, чем при старом Эадреде в его лучшие годы. И это было зримым, неоспоримым доказательством правоты Гарольда.
В длинном доме атмосфера была странной, раздвоенной. У очага, в центре всеобщего внимания, всегда находилась Этельфледа. Гарольд, возвращаясь, первым делом брал её на руки, качал, рассказывал ей о делах, словно она могла понять. Он заказывал для нее тонкие льняные платья, привозил из поездок крошечные деревянные игрушки. Для Теда у него оставались короткие, деловые вопросы: «Уроки сделал? Мечом практиковался?» И на этом всё.
Эдит стала совершенной тенью. Она ухаживала за девочкой с ледяной, безупречной аккуратностью — кормила, пеленала, купала. Но в ее прикосновениях не было тепла. Она никогда не улыбалась Этельфледе, не пела ей колыбельных. Часто она просто стояла у колыбели, глядя на спящее дитя пустым, ничего не выражающим взглядом. Это была не ненависть, а полное, окончательное отчуждение. Ее собственный сын, Тед, был частью этого странного дома, но и он казался ей теперь чужим, слишком тихим, слишком наблюдательным.
Как-то раз, проходя мимо новой кузницы, где работали пришлые мастера, Тед услышал, как один из них, ставя клеймо на плуг, сказал другому:
— При Эадреде-старом хорошо жилось, да. Но тихо. А теперь… жизнь кипит. И дочка олдермена — как сердце этой новой жизни. Благословение.
Тед остановился, будто услышав важную подсказку. Он посмотрел на свой дом, на толпу людей у нового колодца, на отца, который как раз выходил на порог, высоко держа на руках смеющуюся Этельфледу, чтобы все ее видели. И в его холодном, ясном уме сложилась окончательная картина. Его отец выстроил своё новое благополучие не на силе меча и не на мудрости совета. Он выстроил его на хрупких плечах маленькой девочки. И это, пожалуй, было самой гениальной и самой опасной авантюрой из всех.
Зима в Уэллсбери в том году была мягкой, но уверенной. Снег укрыл поля ровным, искристым покровом, заставив жизнь замедлить свой бег и сосредоточиться в тепле домов. Длинный дом Гарольда, благодаря новому достатку, был хорошо утеплен и полон запахов хвои, воска и тушеного мяса.
Раз в неделю, как по заведенному распорядку, в Уэллсбери появлялся Осберт. Иногда он приезжал один, иногда — с семьей. Между ним и Гарольдом установилось странное, почти ритуальное перемирие, скрепленное двумя колыбельками. Негласное правило было простым: Этельфледа и Клэра, найденные в одной корзине, не должны были надолго разлучаться. Их судьбы, как две нити, были сплетены в тот день на реке, и оба мужчины, пусть и по разным причинам, понимали это. Для Гарольда Этельфледа была талисманом, и присутствие «сестры» лишь укрепляло эту магию. Для Осберта, более прагматичного, это была связь, удерживающая его строптивого кузена в узде, постоянное напоминание о странном событии, которое нельзя было игнорировать.
И вот однажды, когда сумерки наступали рано, а заледеневшие окна светились желтым светом очага и жирников, к дому подъехали сани. Осберт прибыл со всей семьей. Его жена, Уилла, женщина с тихим, но твердым лицом, бережно держала на руках закутанную в меха Клэру. Сам Осберт, одетый в темно-синий плащ траурного оттенка, помог сойти с саней своей дочери, Годе, девочке лет семи. Лицо его было задумчивым и слегка уставшим, но не скорбным.
В главной горнице, где тепло от очага боролось с зимним холодом, струящимся от бревенчатых стен, началось тихое перемещение. Уилла, обменявшись с Эдит безмолвным, вежливым кивком, устроилась рядом с ней на лавке, и вскоре обе женщины, словно две молчаливые жрицы, занимались двумя малышками. Этельфледа, живая и подвижная, и Клэра, спокойная и слегка сонная лежали рядышком на расстеленной шкуре, бессознательно тянулись друг к другу, и это зрелище заставляло даже Эдит на мгновение смягчать ледяное выражение лица.
Осберт, скинув плащ, опустился на скамью рядом с Гарольдом, который протянул ему кубок с горящим медом. Года же, освободившись от тяжелой верхней одежды, оглядела комнату. Ее взгляд, острый и любопытный, скользнул по лицу Эдит, по малышкам, по отцу и Гарольду, и наконец остановился на Теде. Тот сидел в своем обычном углу у поленницы, наблюдая. Года, не смущаясь, подошла к нему и улыбнулась. Улыбка была не детской, а скорее узнающей, оценивающей.
— Тед, — сказала она просто, протягивая руку для приветствия, как взрослая. — Отец много рассказывал. Я Года.
Тед, слегка удивленный, медленно поднялся и коснулся ее ладони. Ее рука была холодной от мороза, но рукопожатие — уверенным. Он сразу уловил в ней что-то неуловимо знакомое. Не во внешности, а в самом взгляде. Это был тот же спокойный, аналитический ум, который он помнил в дяде Адаме, но лишенный его доброты. Вместо нее была хитринка, озорная и острая.
Пока мужчины начали свой разговор, Года устроилась рядом с Тедом.
— Здесь тепло, но скучновато, — заметила она, следя за танцем теней на потолке. — В Винчестере, где мы с отцом были, даже зимой на улицах людно. Кузнецы стучат, монахи спорят, торговцы кричат. Здесь же тишина. Как будто все затаились.
— Наблюдательность — хорошее качество, — нейтрально ответил Тед, начиная свою обычную тактику сдержанности.
— Выживания, — поправила его Года, повернув к нему голову. — В толпе нужно уметь видеть, кто с мешком, а кто с ножом. А здесь… здесь нужно видеть, кто с какой мыслью.
Ее слова были вызовом. Легким, почти игривым, но вызовом. Тед почувствовал необычный интерес. Освальд был прост, как дубовый сук. Эта девочка была сложна, как витиеватая резьба по кости.
— И что ты видишь? — спросил он, позволяя легкую улыбку тронуть уголки губ.
— Я вижу человека, который предпочитает быть тенью, чтобы лучше видеть свет, падающий на других, — парировала Года, не моргнув глазом. — Умно. Но будучи тенью можно и не заметить, как сам станешь мишенью.
Тем временем Осберт, отхлебнув меда, спокойно, почти буднично сообщил:
— Мать умерла. Эльфгифу.
В воздухе повисла натянутая пауза. Гарольд замер с кубком на полпути ко рту. Эльфгифу. Та самая. Женщина, чьи козни отравляли его юность, стравливала его с Адамом, чей холодный, расчетливый ум он втайне и боялся, и уважал. Та, кто в итоге рассорила его и с Осбертом.
— Где? — наконец выдавил Гарольд.
— На севере. Жила у дядюшки Кенрика, по отцовской линии. В глуши. Говорят, тихо. Болела недолго. — Осберт говорил ровно, без эмоций. Он не скорбел. Это было закрытием последней страницы, связывавшей его с темным прошлым. — Похоронена там же. Просила.
Гарольд кивнул, отпил. Ни скорби, ни облегчения на его лице не было. Была лишь глубокая задумчивость, как если бы он услышал о смерти давнего, очень опасного зверя, которого уже перестал бояться, но чей след еще отпечатан в памяти.
— Что ж… Царство ей небесное, — глухо произнес он ритуальную фразу, и разговор плавно перетек к делам: к ценам на шерсть, к новым семьям в Уэллсбери, к планам на весну.
А в углу у поленницы продолжалась своя, тихая беседа.
— Отец говорил, ты необычный, — сказала Года, изучая Теда. — Он редко кого хвалит. Говорит, мыслишь как взрослый.
— А мне твой отец говорит, что ты задаешь слишком много вопросов, — парировал Тед, нащупывая ее слабое место.
Года рассмеялась — звонко, но негромко.
— Зато я получаю много ответов. Например, в Винчестере я узнала, что королевский двор — это не дворец из сказок. Это грязь, интриги и люди, которые улыбаются тебе, держа нож за спиной. Здесь, наверное, то же самое, только нож острее, а улыбки… прозрачнее.
Она говорила о вещах, которых, казалось, не должна понимать в ее возрасте. И Тед слушал, по-настоящему заинтригованный впервые в жизни. Здесь, в лице этой девочки в траурном платье, была не просто «другая». Здесь был равный. Или даже тот, кто, возможно, на шаг впереди. Игра только начиналась, но Тед уже понимал, что это будут самые сложные и интересные шахматы в его жизни.
Года и Тед отошли от общего круга света к дальней стене длинного дома, голоса взрослых превратились в приглушенный гул. Тед, нарушая свое обычное правило безмолвного наблюдения, водил ее вдоль полок с припасами, показывал резную перекладину у входа, вырезанную еще его дедом, место, где он сам любил сидеть, наблюдая за всем.
— Они ничего не понимают, — тихо сказал Тед, кивнув в сторону колыбелек. — Просто спят, едят. А все вокруг них вертится. Особенно… Этельфледа.
— Почему «особенно»? — спросила Года, внимательно глядя на него.
— Потому что до нее отец был другим. Он был… проще. Злее. А теперь он смотрит на нее, и в его глазах будто светлячки зажигаются. Будто она — ключ, который он искал. И он повернул его, и дверь открылась. Но что за дверью? — Тед говорил аналитически, без эмоций, как будто изучал необычное насекомое.
— Я люблю Клэру, — просто сказала Года. Ее голос был твердым, без сантиментов. — Она не моя кровь. Но она моя. И я буду ее беречь. Чтобы никто не мог причинить ей боль. Чтобы она выросла сильной.
Они замолчали, каждый погруженный в свои мысли. Завывание ветра в трубе и потрескивание огня заполнили паузу.
— Знаешь, — вдруг произнес Тед, его голос был настолько тихим, что его едва можно было расслышать даже в этой тишине, — я иногда думаю. Этельфледа… она словно единственная живая ниточка, на которой сейчас держится мой отец. Все его новое благополучие, весь этот… фасад. Представь, если бы эта ниточка порвалась. Если бы, например, ей свернули шею. Он бы рассыпался. Как глиняный горшок, упавший с полки.
Он сказал это не со злобой, а с холодным, научным любопытством. И ждал в ответ испуга, отвращения, моральной проповеди. Но ничего этого не последовало.
Года не вздрогнула. Она медленно повернула к нему голову, и в ее глазах, отраженных бликами огня, вспыхнула острая, живая мысль.
— Глупо, — отрезала она так же тихо, но четко. — Ломать единственный якорь, когда твоя лодка еще в бурном море. Это все равно что самому рубить сук, на котором сидишь. Если ты хочешь, чтобы лодкой управляли иначе, нужно не якорь ломать, а тихо перехватить румпель. Когда никто не видит.
Ее слова повисли в воздухе, более волнующая, чем его собственная жестокая гипотеза. Она не осудила его мысль. Она просто нашла ее недейственной. Непрактичной.
Тем временем, у очага, разговор шел о другом.
— Уэллсбери окреп, Гарольд, — говорил Осберт, вращая в руках кубок. — Но крепость — не только в стенах и деньгах. Она в связях. Тебе нужно плести их во всех направлениях. Не только с Годвином и его окружением. Нужно смотреть на соседей, на церковь, даже на тех, кто кажется слабее. Сеть должна быть крепкой со всех сторон.
Гарольд мрачно кивал, слушая. Его взгляд, блуждавший по комнате, упал на жену. Эдит сидела прямо, как изваяние, глядя в пламя. Руки ее были сложены на коленях. Уилла же, рядом, укачивая на руках заснувшую Клэру, что-то тихо говорила ей, поправляя одеяльце. На ее лице была мягкая, спокойная усталость матери. Потом она передала Клэру служанке и потянулась к Этельфледе, поправив соскользнувший с плеча уголок пеленки. Ее движение было естественным, теплым.
И в этот мир Гарольда ударило, как обухом. Контраст был ослепительным и ужасающим. Рядом с его дочерью, его счастьем, его талисманом, сидела не мать, а холодная, пустая ваза. Красивая, но безжизненная. Эдит не любила Этельфледу. Она даже не пыталась это скрывать. Она просто исполняла обязанности, как исполняла их все эти годы с ним и с Тедом. Она была статуэткой в его доме. Украшением. И этого украшения было теперь недостаточно.
Ему нужна была мать. Для Этельфледы. И для Теда, в котором он смутно чувствовал отчужденность. Нужна была сильная, умная женщина, которая сможет дать его детям то, чего не может дать он сам. Которая сможет быть его настоящей союзницей, а не молчаливой тенью. Которая будет любить.
И тогда, сквозь дым воспоминаний в его сознании всплыл образ. Альда. Молодая вдова с землями к востоку, возле самого моря. Говорили, состояние ее было огромным — не только землями, но и деньгами от торговли, которые оставил муж. Ее красота была притчей во языцех: иссиня-черные волосы, густые, как воронье крыло, темные глаза с поволокой и гордый, прямой стан. В ее жилах текла кровь итальянских купцов, что придавало ей экзотичности и острого ума в делах. Она была неприступна, отказывала всем сватам, но уважение к ней было огромным.
Гарольд перевел взгляд с лица Эдит на спящую Этельфледу. Его дочь. Его будущее. Потом его глаза медленно поднялись к огню в очаге. Пламя плясало, пожирая поленья, выбрасывая вверх снопы искр. Оно было живым, мощным, непредсказуемым. Таким должно быть и его будущее. Не холодным и тихим, как этот дом. А горячим, ярким, сильным.
Он не сказал ничего Осберту. Просто кивнул на его слова о связях. Но в его уме уже зрел новый план, более амбициозный, чем все предыдущие.
Ночью, когда все спали и лишь потрескивали угли в очаге, Гарольд, не смыкая глаз, лежал и слушал это тихое горение. Потом встал и, не зажигая свечи, прошел в дальний конец дома, к занавешенной шкурой нише, где спала Эдит.
Он откинул кожу. Эдит сидела на краю постели, расчесывая перед маленьким зеркальцем из полированного металла свои длинные волосы. Медленные, монотонные движения. Она не обернулась, лишь взгляд в зеркале на мгновение встретился с его отражением в темноте.
— Эдит, — сказал он тихо, без предисловий.
Гребень замер на полпути.
— Мы больше не муж и жена, — продолжал Гарольд. Он говорил не как человек, принимающий решение, а как олдермен, оглашающий приговор. — Весной ты уедешь в монастырь в Глостере. Там тебе обеспечат кров, пищу и покой. Больше от тебя ничего не требуется.
В зеркале ее глаза широко открылись, но не от ужаса, а от странного, леденящего понимания. Ни слезы, ни криков, ни упреков.
— Тед останется со мной. Он наследник. Ты же… ты здесь больше не нужна.
Эдит медленно опустила гребень. Кивнула. Один раз. Так же тихо, как он говорил. Она повернулась к нему спиной, словно он уже стал призраком, и продолжила расчесывать волосы. Гарольд постоял еще мгновение, глядя на ее прямую, негнущуюся спину, затем развернулся и ушел. Дело было сделано.
На следующее утро Осберт и Гарольд уехали на охоту, оставив дом в замерзшей тишине. Лес встретил их величественным, безмолвным белоснежием. Каждый сук был одет в хрустальный иней, воздух звенел от мороза и был так чист, что резал легкие. След кабана, мощный и четкий, уходил в чащу. Азарт погони, древний и простой, на время выжег из Гарольда все думы о женах, долгах и угрозах. Были только звериный дух, летящий снег из-под копыт, лай собак и радостная, первобытная усталость в мышцах.
Загнали они секача на краю оврага, где сугробы были по пояс. Битва была короткой, яростной и кровавой. Кабан, загнанный в угол, бросался на собак, брызгая слюной и кровью, пока меткий выстрел Гарольда из лука не сразил его. Зверь рухнул в снег, окрашивая его алым. Они стояли над тушей, тяжело дыша, пар клубился изо рта, как у драконов. Усталые, пропахшие потом, кровью и хвоей, и счастливые — таким простым, мужским счастьем.
Именно в этот момент, когда они уже собирались грузить добычу, из-за деревьев выехали всадники. Трое. Во главе — молодой, с жестким, недобрым лицом, в кольчуге поверх теплой одежды. Гарольд узнал его: сын Эдрика Вульфстан
— Гарольд из Уэллсбери, — молодой воин не стал тратить время на приветствия. Голос его был плоским, как лезвие. — Не думай, что со смертью Эдрика все кончилось. Ничего не кончилось.
Гарольд медленно выпрямился, рука сама легла на рукоять ножа у пояса. Осберт сделал шаг в сторону, занимая позицию.
— Я ничего не знаю о твоей сестре. Об этом только Адам знал, да умер давно, — отрезал Гарольд.
— Мне плевать на ту шлюху, — холодно парировал Вульфстан. — Вы оскорбили честь моего отца. Будь я здесь раньше, вы бы ответили за всё уже тогда. Но, Гарольд сын Эадреда, попомни мои слова, придет время, и Уэллсбери хлебнет горя. Твое благополучие — мираж. Мы его развеем.
— Угрожаешь? — Гарольд сделал шаг вперед, его внезапно вспыхнувшая ярость была жарче огня. — Убирайся с моих земель! Пока цел!
Молодой воин не дрогнул. Он лишь усмехнулся, коротко и беззвучно.
— Я предупредил. Не остановит меня ни твоя наемная свора, ни армия самого короля. Жди, Гарольд. Просто жди.
Он резко развернул коня и, не оглядываясь, скрылся в лесу за своими людьми. Звенящая тишина, наступившая после его слов, была страшнее любого шума. Даже счастливая усталость после охоты испарилась, оставив во рту вкус железа и тревоги.
Гарольд с силой плюнул на окровавленный снег.
— Болтовня запуганного щенка, — пробурчал он, но в голосе не было прежней уверенности.
Осберт, мрачно глядя в след уехавшим, лишь покачал головой.
— Щенки кусают за пятки не слаще старых волков, кузен. И растут они быстро.
Они молча погрузили тушу кабана. Радость от удачной охоты была безнадежно отравлена. И пока они ехали обратно в Уэллсбери, зимний лес вокруг казался уже не прекрасным и чистым, а полным скрытых, недобрых глаз.