Часть 2
1 февраля 2026 г., 09:41
Сознание вернулось не резко, а медленно, как поднимающаяся мутная вода в затопленной шахте. Сначала — ощущения. Давящая сухость во рту, язык прилип к нёбу. Тупое, глубокое нытье в каждой мышце, будто её долго били палками. Холодок внутри локтевого сгиба правой руки и легкое, постоянное жжение — игла капельницы. Прохладный поток жидкости где-то глубоко в вене.
Потом — звуки. Равномерное, навязчивое пиканье кардиомонитора. Далекие шаги за дверью. Сопящее, немного хриплое дыхание — не её.
И наконец — свет. Неяркий, рассеянный, проникающий через сомкнутые ресницы. Я рискнула приоткрыть глаза. Потолок. Белый, потрескавшийся, с люминесцентной лампой за матовым пластиком. Я медленно, с трудом повернула голову на подушке.
Палата на двоих. Я у окна. Рядом с кроватью — стойка с капельницей, монитор, на котором прыгала зеленая кривая моего пульса. Противоположная стена. Вторая кровать. И в ней — старуха.
Женщина лет семидесяти, с лицом, испещренным морщинами, как высохшая земля. Седыми, редкими волосами, собранными в небрежный пучок. Она не спала. Умные, острые, как буравчики, глаза наблюдали за мной из-под полуприкрытых век. В руках у неё был вязаный крючком розовый уголок.
Наши взгляды встретились. Я не смогла сдержать гримасы — движение мышц лица отдалось болью в висках. Получилось что-то, что, наверное, можно было принять за слабую улыбку.
— Давно я тут? — мой голос прозвучал чужим, скрипучим шепотом, едва различимым над пиканьем монитора.
Старуха не ответила сразу. Она дотошно провязала еще несколько петель, отложила вязание на колени и уставилась на меня с видом опытного криминалиста, изучающего улику.
— Тебя сегодня перевели, — произнесла она наконец. Голос у неё был низким, хрипловатым от возраста, но очень четким. — Два дня в реанимации висела. Капельницы, трубки всякие... — она цокнула языком, звук был сухим, как щелчок. — Сильное, говорят, отравление.
Она помолчала, давая информации осесть, а мне — осознать факт потерянных двух суток. Два дня меня не было. Два дня я была вещью, которую чинили.
— Что нынче молодежь такое жрет, чтобы так штырило? — вдруг спросила она прямо, без предисловий, и в её глазах мелькнуло не праздное любопытство, а что-то похожее на профессиональный интерес. — Прости, внучка, за прямоту.
Мысль моя пронеслась ясной и холодной, как лезвие: — Отлично. Она решила, что я наркоманка.
Я не стала ничего опровергать. Просто прикрыла глаза, делая вид, что слабость снова накрывает. Это было несложно. Тело было не моим — тяжелым, ватным, чужим. Но внутри, под этим слоем физического краха, уже шевелилось нечто острое и живое. Я была жива.
Прошло восемь дней.
Восемь дней, которые были похожи на странный, приостановленный сон. Меня лечили. По-настоящему. Не мои потуги с физраствором в вене, а четкий, отлаженный медицинский конвейер. Капельницы — сначала по три штуки сразу, потом по одной, долгие, монотонные, под мерное пиканье мониторов. Уколы витаминов, которые жгли мышцу. Антибиотики, бьющие по скрытому воспалению в легких. Меня кормили питательной больничной едой, и я елá, потому что тело требовало топлива.
И было яблочное желе. Холодное, шатающееся, кисло-сладкое. Я полюбила его за эту простоту. За то, что оно не требовало жевания, просто таяло, принося в иссушенный рот чистый, детский вкус яблока. Каждый день я ждала этот маленький пластиковый стаканчик.
А еще была Эйприл. Моя соседка по палате. Лет семидесяти, с лицом, как смятая, добрая карта, и пронзительными серовато-зелеными глазами. Она не давала мне оставаться в тишине. Её голос, хрипловатый и тёплый, заполнял паузы между визитами врачей.
— Мои сыновья, — говорила она, разглядывая фотографию на тумбочке. — Один бухгалтер, скучный, как сухарь, но золотой человек. Другой — вечный путешественник, шлёт открытки из мест, названий которых я выговорить не могу.
Она рассказывала про мужа, Филиппа, умершего два года назад от рака легких.
— До последнего дня курил, старый упрямец. Скучаю по его ворчанию.
Показывала на телефоне бесконечные фото своих котов — упитанных, важных созданий с глупыми мордами. Сиамского по имени Бакс и рыжего толстяка Пончика.
Я слушала. Иногда улыбалась. В этом была какая-то жуткая, вывернутая нормальность. Мир, где самое страшное — это бухгалтер-сын и кот, объевшийся корма.
Ко мне приходили. Сначала полицейские — я твердила, что ничего не помню, глядя в стену поверх их плеч. Потом — мозгоправ. Молодой, усталый доктор с добрыми глазами. Он предлагал помощь. Говорил о травме, депрессии, предлагал «проговорить» то, что привело меня к такому состоянию. Я слушала и молчала. Мне нужна была помощь. Отчаянно. Но не его. Не здесь. Потому что если бы я вывалила на него правду — про Азазеля, про псов, про ад в глазах и мертвых братьев — меня бы не отпустили. Меня бы закрыли в месте понадежнее, с более толстыми стенами. До конца моих дней. Мой страх перед психушкой перевешивал страх перед собственной болью. Я отказалась. Вежливо, твердо. Подписала бумаги об отказе от дальнейшей психологической помощи.
И вот я стою на пороге бункера. Ключ повернулся в замке с привычным скрежетом. Дверь открылась, впуская меня не в дом, а в свидетельство. Хаос, который я оставила, встретил меня не шумом, а гнетущей, пыльной тишиной. Он замер, как и я. Это было не просто беспорядок. Это был срез того внутреннего слоя, той бездны, в которую я чуть не сорвалась насовсем. Слой, который мог закончиться так, что уже ничего нельзя было бы поправить. Осколки пепельницы, разбросанные книги, темное засохшее пятно на диване, паутина трещин в зеркале — все это казалось теперь артефактами прошлой жизни. Жизни того существа, что сидело здесь и выбирало смерть.
Я прошла в кухню, не глядя по сторонам. Достала из кармана сложенный счет, разгладила его на запыленном столе. Цифры не вызвали ни страха, ни раздражения. Они были просто еще одним фактом. Фактом моего выживания, за который нужно платить.
Я положила счет на стол. Он был точкой отсчета.
И первая мысль, чистая и ясная, как удар колокола, была: — Мне нужно убрать все это.
Я полтора месяца вылизывала бункер.
Это была гигиена. Я собирала осколки, не думая о том, во что они превратились. Я выбрасывала испачканные вещи, не вспоминая, как они пахли в тот вечер. Я мыла полы, стены, потолок, сдирая слой пыли и старого страха. Работала методично, по графику, как швейцарский механизм. Утро — физическая нагрузка. Бег на месте, отжимания, работа с весом собственного тела. Сначала мышцы горели от слабости, но я давила, пока не начинало тошнить. Потом — меньше. Потом — они просто отвечали упругой силой. Я восстанавливала тело, как восстанавливала бункер: возвращая его в прежнюю, рабочую форму. В форму инструмента.
Днем я ходила на собрания. К Уэсли.
Он маг. В 1769 году считал, что люди без магии — сор, недостойный жизни, и чуть не устроил геноцид в Карпатах. А потом — озарение, покаяние, века самобичевания. И теперь, в современном мире, он вел свою группу. Для тех, кто сверхъестественен по своей природе и от этой природы устал. Для тех, кто боится самого себя.
Место было похоже на подвал старой библиотеки: пахло старыми книгами, пылью и травяным чаем, который Уэсли разливал всем в керамические кружки. Он сам был похож на высохший пергамент — худой, с седыми волосами до плеч и спокойными, невероятно старыми глазами.
Группа была маленькой. Два оборотня, братья, давшие обет «целибата» — никогда больше не есть людей, держать зверя на цепи. Вампир, бывшая учительница литературы, вечно мерзнущая в три свитера и говорившая о «жажде» как о метафоре экзистенциальной пустоты. Ведьма, на вид тихая девочка-студентка, боящаяся собственных снов. И гуль, который просто сидел в углу и молча жевал жвачку, его взгляд был пустым и всевидящим одновременно.
Они знали, что я охотник. Запах стали, серебра и крови смыть невозможно. Но я представилась как Лив Паркер. Сказала, что только думаю стать охотницей. Что боюсь этой жизни. Что потеряла семью.
Я искажала свою историю. Семья, все умирали в ДТП. А я выжила и встретилась с их призраками, пришлось их упокоить и так я поняла- сверхъестественное существует. Я говорила о тоске, о гневе, но никогда — об адских псах, о метках на запястье, о том, как Азазель называл меня своим апофеозом. Я лепила из своей жизни безопасную, понятную куклу-копию и подсовывала её на растерзание группе.
С ними я говорила общими фразами. Но с Уэсли — после сеансов, за чаем — я спускалась глубже. Говорила о пустоте после потери, о ярости, которой некуда деться, о страхе стать тем, с чем боролась. Он слушал, кивал , и в его взгляде была многовековая усталость, которая понимала всё, даже ложь. Он видел, что я что-то скрываю, но не давил. Он предлагал не ответы, а инструменты: дыхательные практики, чтобы обуздать панику, мантры, чтобы заглушить навязчивые мысли. Он говорил: «Ты не свой монстр, дитя. Ты — его тюремщик. Не забывай, кто в камере, а кто — с ключом».
И это почти работало. Почти. Было ощущение хрупкой, шаткой нормальности. Я была Лив Паркер, начинающий охотник, которая ходит на терапию. Анна Винчестер ненадолго отступала в тень.
Пока два оборотня не решили прервать свою диету. И я их убила. Быстро. Выстрел серебряной пулей прямо в голову одному. Смещение цели. Выстрел — прямо в голову второму. Так мои занятия закончились. И я вернулась.
К охоте.