Счастье — это когда тебя понимают.
Способен ли один человек до конца узнать другого человека? Можно столько угодно много времени провести с другим человеком, прикладывать усилия, чтобы лучше понимать его, и как близко в итоге мы оказывается подобрались к его сущности? Вам кажется, что вы разобрались, кем является интересующий вас человек, но так ли это на самом деле? Известно ли вам о нём что-нибудь поистине важное? Шли дни. Недели складывались в месяцы, месяцы — в ускользающие сезоны, и время текло так тихо, что его почти невозможно было уловить. Осень сначала держалась осторожно, как человек, не желающий прощаться, затем медленно уступила место зиме. Зима дышала стеклянным холодом и казалась бесконечной — белой, глухой, неподвижной. Но даже она не могла удержать мир в своём оцепенении. И однажды, почти незаметно, в трещинах льда проступила весна. Весна была её любимым временем года. Возможно, потому что она всегда приходила вопреки логике холода. Солнечные лучи ложились на стены Хогвартса мягко и уверенно, словно кто-то осторожно касался мира, возвращая ему пульс. Свет проникал сквозь камень, сквозь стекло, сквозь неё. Она не чувствовала тепла кожей — у неё больше не было кожи, — но она ощущала его как идею, как воспоминание о теле. И этого было достаточно. Гермиона привыкла видеть его каждый день. Это произошло постепенно, как привыкают к шуму далёкого поезда или к часам, отбивающим время за стеной. Когда у него были занятия, она пробиралась на лекции, оставаясь невидимой и неощутимой для живых. Садилась в углу аудитории или у окна и наблюдала. Ей нравилось смотреть на него, когда он не знал, что она рядом. В её присутствии он был напряжён, словно человек, держащий спину слишком прямо. Без неё он становился тише, сосредоточеннее, почти таким же, каким был раньше. В Малфое проступала усталость — не физическая, а какая-то глубинная, как если бы он нёс внутри груз, вес которого нельзя измерить заклинанием. Его голос был ровным, почти безэмоциональным, но в паузах между словами чувствовалось то, что он никогда не произносил вслух. Профессор Омнитус продолжал регулярно навещать её. Его присутствие не нарушало пространства — оно словно существовало параллельно, как вторая плоскость реальности. Он предостерегал её насчёт Малфоя, и в его предостережениях не было тревоги, только спокойная констатация неизбежного. Ему казалось, что они становятся слишком близки. Гермиона в ответ могла сказать лишь одно: она не думает, что Малфой задержится в Хогвартсе надолго. Всё это временно. Всё это — промежуточная станция. Она убеждала себя, что может позволить себе спокойный контакт с его душой именно потому, что это не продлится достаточно долго, чтобы стать опасным. Временность казалась ей защитой, как тонкий слой стекла между рукой и огнём. Но со временем она начала понимать, что временность — это всего лишь форма самообмана. Ничто не длится вечно, но именно это и делает каждую связь опасной. Она привыкла к Драко. Их беседы текли легко и бессистемно — обо всём и ни о чём. Они играли в магические шахматы, и фигуры двигались по доске с тихим стуком, словно подтверждая, что логика всё ещё существует. Они разбирали научные статьи, спорили о природе магической материи, обсуждали гипотезы, которые могли бы изменить представления о заклинаниях. Иногда ей казалось, что смерть освободила её ум от лишнего — от страха, от сомнений, от телесной усталости. Девушка могла мыслить бесконечно. Однажды он набрался храбрости и поделился с ней своей разработкой. Его мысль была до боли сентиментальной и в то же время почти невыносимо тяжёлой. Он хотел изобрести лекарство от непростительных заклинаний. От того, что считалось абсолютным, необратимым, вписанным в саму структуру магии как запретная аксиома. Он хотел найти формулу, которая вернула бы утраченное — разум, волю, цельность души. В этом желании было что-то отчаянное. И что-то очень личное. Он отдал ей свои дневники — десять лет поисков, отчёты, формулы, схемы, бесконечные попытки, гипотезы, перечёркнутые собственной рукой. За это время он приобрёл серьёзные навыки в колдомедицине. Это поразило её. Малфой, который когда-то презирал всё, что не вело к власти или признанию, теперь часами анализировал повреждённые магические структуры сознания. Схемы путались, мысли переплетались, как корни старого леса. Каждая формула рождала новую проблему. Каждое решение открывало ещё более сложный вопрос. Задача казалась почти невыполнимой, но именно это делало её притягательной. Гермиона пообещала размышлять вместе с ним. Для неё это стало чем-то большим, чем интеллектуальное упражнение. Ей хотелось приложить руку к чему-то значительному, оставить след — даже если сама она уже не принадлежала миру живых. Благодаря ему это стало возможным. И в этом была странная и тихая благодарность, которую она не могла выразить иначе, кроме как участием. Гриффиндорка решила не рассказывать об этом профессору Омнитусу. Пусть это будет их маленький секрет — тонкая нить, связывающая их вне чужих взглядов. Иногда тайна делает связь плотнее, чем любое признание. Однако время продолжало двигаться, и вместе с ним росло её беспокойство. Она всё чаще замечала, что с Малфоем что-то не так. Он не проявлял интереса ни к женщинам, ни к мужчинам. В его поведении не было даже тени желания. Он был холоден и собран, словно каждое движение проходило предварительную проверку разумом. Иногда ей казалось, что он существует под тонкой коркой льда. Сквозь неё можно было видеть очертания — интеллект, память, привычки, — но нельзя было коснуться живого тепла. Эмоции будто исчезли из его действий и размышлений. Остался только расчётливый ум — точный, дисциплинированный, почти безупречный. Это пугало её больше, чем открытая жестокость в прошлом. Пустота, тщательно замаскированная под контроль, казалась опаснее любой вспышки гнева. Она начала думать о том, что человек способен отрезать от себя часть чувств, если боль становится слишком острой. Можно подавить желание, можно отказаться от привязанностей, можно превратить вину в проект. Но подавленное не исчезает — оно лишь меняет форму. Иногда оно становится научной задачей. Иногда — навязчивой идеей спасения. Его стремление создать лекарство от непростительных заклинаний вдруг предстало перед ней в новом свете. Возможно, это было не только желание помочь другим. Возможно, это была попытка переписать собственное прошлое. Найти формулу, которая исправит не только чужую боль, но и внутренний надлом. Эта мысль была неприятной. Она ощущалась как трещина в стекле — едва заметная, но неизбежно расширяющаяся. Весна вокруг расцветала. Мир наполнялся светом, запахом молодой травы, шёпотом листвы. Но в его глазах по-прежнему стояла зима. И тогда Гермиона Грейнджер поняла, что не может больше оставаться просто наблюдателем. Привычка анализировать, искать причины и выводить закономерности была частью её сущности — живой или мёртвой, это не имело значения. Она решила начать своё расследование. Гермиона Грейнджер выяснит, что стало со слизеринским принцем. И если подо льдом действительно что-то похоронено, она найдёт способ добраться до этого — даже если для этого придётся вскрыть самую страшную тайну.***
Жизнь стала казаться почти терпимой. Как будто кто-то убавил резкость мира, и углы перестали царапать. Утро сменялось вечером без сопротивления, дни складывались в недели, и в этом не было ни триумфа, ни провала. Он нашёл компанию, в которой ему было удивительно спокойно. В этом спокойствии не было радости, но и боли тоже не было. Возможно, дело было в том, что Грейнджер уже мертва, и потому он не воспринимал её как угрозу. Смерть стирала неловкость, притупляла напряжение, убирала ту границу, через которую обычно не переходят. С ней не нужно угадывать интонации или бояться неверного взгляда. Грейнджер не ждала от него прикосновений, не нуждалась в подтверждении собственной значимости. Он нашёл в ней собеседника. Почти друга. Призрак девушки слушал внимательно, не перебивал, анализировал его мысли с привычной для неё точностью. В её присутствии не нужно было играть роли. Драко знал, что может положиться на неё — странная уверенность, возникшая не сразу, а постепенно, как появляется привычка включать свет, когда заходишь в комнату. Время текло монотонно и почти бесцветно. Дни не отличались друг от друга. Никаких драм, никаких скандалов, никаких резких поворотов. Он всегда считал, что спокойствие — это привилегия. Но теперь понимал, что спокойствие может быть формой пустоты. Он привык быть почти таким же мёртвым, как она. Каждый раз, отправляя каплю Амелии под язык, он ощущал короткое, почти неуловимое онемение. Сначала во рту, затем глубже. Словно внутри него закрывалась ещё одна дверь. Он не называл это саморазрушением. Скорее контролем. Эта ситуация никому, кроме него, не доставляла неудобств. Мир не интересовался его внутренними трещинами. Коллеги вздыхали, обменивались взглядами, делали осторожные намёки. Новая медсестра — старательная, слишком внимательная — пыталась задерживаться рядом дольше, чем требовала необходимость. Он мягко дал понять ей, что не заинтересован в отношениях такого рода. Слова были вежливыми, даже почти тёплыми. А внутри, глубоко-глубоко, будто скребли кошки. Он не мог определить источник этого беспокойства. Оно не имело чёткой формы. Просто ощущение, что что-то в нём осталось неиспользованным. Невысказанным. Невозможным. Присутствие Гермионы постепенно становилось драгоценным. Не ярким, не ослепительным — скорее тихим и устойчивым, как свет настольной лампы поздно ночью. Он поймал себя на мысли, что ждёт этих разговоров. Что мысленно возвращается к её словам. И однажды он решился. Поделился с ней самым важным — своими записями, формулами, расчётами, той работой, которая занимала его десять лет. Он ожидал скепсиса или холодного анализа, но она приняла всё удивительно спокойно. Без драматизма. Просто сказала, что поможет. Наверное, так поступают жёны, мелькнуло где-то на задворках сознания. Мысль была неожиданной и потому опасной. Он не стал её развивать. Но она осталась, как тонкая трещина на стекле. Иногда он задумывался: если бы она была жива, могло бы у них что-то получиться? В те редкие минуты, когда он позволял себе подобные размышления, ему казалось, что они дополняют друг друга. Её ясность и его сомнение. Её упрямство и его сдержанность. Это выглядело логично — почти математически правильно. Возможно, это и было правдой, но что было бы с ними, если бы они встретились по-настоящему? Он — со своими чувствами и эмоциями, желаниями и грубостью и она со своей невыносимой заносчивостью, отвращением и ненавистью к нему. Малфой повторял себе, что ему никогда не нравились такие девушки. Слишком правильные. Слишком предсказуемые. Слишком… скучные. Даже будь она в мире живых, они, вероятно, не смогли бы быть вместе. И всё же именно с ней он говорил о самом сокровенном. Иногда он ловил себя на том, что не понимает, как всё зашло так далеко. Его проблему, возможно, ещё можно решить — прекратить принимать Амелию, позволить себе снова чувствовать, рискнуть. Теоретически. Но её смерть — это уже свершившийся факт. Неподвижный, как камень на дне озера. Он мог пытаться изменить формулы, переписать законы магии, искать лекарство от непростительных заклинаний. И, возможно, именно поэтому он чувствовал себя рядом с ней так спокойно. Она не могла уйти. Не могла предать. Не могла разочароваться. Она уже находилась по ту сторону всех возможных потерь. А он медленно, почти незаметно для самого себя, двигался в её сторону. Учебный год закончился так же тихо, как заканчиваются дожди в начале июня — внезапно замечаешь, что капли больше не стучат по подоконнику, и от этого становится немного пусто. Он вернулся с пробежки на рассвете, когда воздух ещё хранил в себе прозрачную прохладу ночи. Кроссовки он поставил у двери с аккуратностью человека, который привык контролировать хотя бы мелочи. Душ смыл с него соль и усталость, оставив лишь тонкую пленку бодрствования, словно мир стал чуть резче, чем требовалось. Перед зеркалом он задержался дольше обычного. Отражение смотрело на него с тем же выражением — спокойным, почти равнодушным, но где-то в глубине зрачков мерцала едва заметная трещина. Он коснулся пальцами цепочки на груди и медленно откупорил крошечный флакон. Металлический щелчок прозвучал слишком громко в утренней тишине. Капля эликсира легла на язык. Холод мгновенно расползся по нёбу, очерчивая всё внутри узнаваемой кромкой льда, будто кто-то аккуратно обвел его внутренний мир серебряным карандашом. В такие моменты он чувствовал себя почти настоящим — или, наоборот, совсем искусственным. Разницу было трудно уловить. — Что это было, Малфой? — голос возник позади него, как тень, которая не нуждается в источнике света. — Что ты постоянно принимаешь? Зачем ты делаешь это с собой? В зеркале, рядом с его плечом, постепенно материализовался призрак всезнайки — с привычной складкой между бровей и взглядом, в котором смешались тревога и упрямство. Малфой не обернулся. Он смотрел только на своё отражение, будто пытался убедиться, что всё ещё принадлежит этому телу. Иногда ему казалось, что без этой ледяной капли он распадётся на части — на отдельные воспоминания, на обрывки чужих ожиданий, на тихий звон несказанных слов.