Ошибочно предполагать, будто все люди обладают одинаковой способностью чувствовать.
Малфой-мэнор встретил его тишиной. Не той благородной, аристократической тишиной, к которой он привык с детства, — с отдалённым эхом шагов, с приглушёнными голосами в дальних залах, с мерным тиканьем старинных напольных часов, отсчитывавших время уже пятое столетие. Эта тишина была иной. Она была глухой. Настороженной. Она давила на плечи, забиралась под кожу, въедалась в стены, как сырость, что пропитывает старые камни перед тем, как они начинают крошиться. Дом затаил дыхание в ожидании удара. Даже факелы в холле горели иначе — не ровным, высоким пламенем, а низким, приседающим, вжимающимся в стены вместе со всеми остальными обитателями. Драко вышел из камина в гостиную, стряхивая с мантии пепел. Запах дыма ещё витал вокруг него, смешиваясь с чем-то ещё — едва уловимым, металлическим. Запахом страха. Он узнал его мгновенно. Этот запах преследовал его всё лето перед седьмым курсом в прошлой жизни — тогда он не мог его идентифицировать, списывал на нервы, на усталость, на духоту викторианского особняка, который никогда не проветривался как следует. Теперь, с опытом почти трёх прожитых десятилетий, он знал точно: страх пахнет именно так. Кровью, вытекающей из незаживающей раны. Отец был в Азкабане. Драко узнал об этом ещё в Хогвартсе — новость о битве в Министерстве и аресте Люциуса разнеслась мгновенно, ворвалась в Большой зал вместе с совиной почтой и полосой в «Ежедневном пророке», которую Поттер демонстративно читал вслух за гриффиндорским столом. Но одно дело — знать. И совсем другое — вернуться в дом, из которого вырвали его сердцевину. Без властного голоса отца, без его шагов — тяжёлых, размеренных, всегда приближающихся с той стороны коридора, когда ты меньше всего этого ждёшь. Без его взгляда, который, казалось, пронизывал стены насквозь и находил тебя везде — даже в самых дальних углах поместья. Он стоял посреди гостиной, ещё не сняв дорожную мантию, и вслушивался в эту новую, чужую тишину, пытаясь понять, что именно в ней было самым страшным. Не отсутствие звуков. Отсутствие власти. — Хозяин Драко вернулся, — прошептал эльф, материализуясь из тени у окна. Голос его дрожал. Прежде Минни никогда не дрожал. Он был старым домовиком Малфоев, верой и правдой служившим семье больше века, — чопорным, исполнительным, почти надменным в своей преданности. Когда-то, в детстве Драко, именно Минни докладывал Люциусу о каждой шалости сына, и делал это с таким видом, словно оказывал честь. Теперь же он жался к стене, нервно теребя край наволочки, которую притащил с собой неизвестно зачем, и его глаза — огромные, как блюдца, — были полны того же металлического, липкого ужаса. Драко вспомнил. В прошлой жизни он не замечал таких мелочей. Был слишком занят собственной паникой. Слишком боялся за свою шкуру, чтобы заметить, как дрожат эльфы, как вянут цветы в оранжерее, как сам воздух в поместье становится ядовитым от страха — ещё до того, как Волдеморт переступил порог. Теперь он видел всё. Каждую деталь. И это знание не приносило облегчения. — Здравствуй, Минни. Где мама? — коротко спросил он, снимая дорожную мантию и небрежно бросая её на спинку кресла. — В зимнем саду, сэр. Она… она ждёт вас. Драко направился туда, не оглядываясь. Коридоры Малфой-мэнора тянулись бесконечной анфиладой, и каждый шаг отдавался под высокими сводами гулким эхом, как в склепе. Портреты предков провожали его взглядами — кто-то с любопытством, кто-то с плохо скрываемым неодобрением. Прадед Эбенезер что-то прошипел вслед, но Драко не удостоил его даже взглядом. Он слишком хорошо помнил, чем закончится для всех них этот год. Нарцисса стояла у высокого окна, выходящего в сад, спиной к двери. Белые розы за стеклом уже начинали вянуть — слишком рано для начала лета. Они никли на стеблях, роняя лепестки на подмёрзшую землю, и в этом было что-то неестественное, зловещее. Словно сама земля Малфой-мэнора отравлялась присутствием того, кто скоро должен был здесь поселиться. Драко заметил, что лепестки не просто опадали — они чернели, едва коснувшись почвы. Она не обернулась сразу. Только плечи её едва заметно дрогнули, когда дверь закрылась за спиной сына. — Ты приехал. Голос ровный. Без надлома. Слишком ровный для женщины, чей муж ожидал суда в Азкабане. Это спокойствие было страшнее, чем если бы она плакала. В прошлой жизни Драко не понимал этого. Он тогда злился на неё — злился за эту холодность, за эту невозмутимость, которую принимал за равнодушие. Теперь он знал: такое самообладание даётся только ценой невероятных усилий. Или полного разрушения внутри. — Да, мама, — ответил он. — Я вернулся. Между ними повисла пауза. Где-то в глубине дома что-то стукнуло — может, ставень, сорвавшийся с крючка, может, домовик, уронивший поднос в прачечной. Нарцисса вздрогнула. Едва заметно — только пальцы, сжимавшие веер, сомкнулись чуть сильнее. Но Драко увидел. Он научился видеть такие вещи. И тогда она наконец повернулась. Внешне она была всё той же леди Малфой — безупречной, холодной, величественной. Та же прямая осанка, тот же аристократический профиль, те же светлые волосы, уложенные волосок к волоску, — ни одна прядь не выбивалась из идеальной прически. Но в глазах… В глазах больше не было уверенности. Только напряжение, натянутое, как струна скрипки перед тем, как она лопнет. И страх — тот самый металлический страх, которым был пропитан весь дом, — плескался глубоко, под ледяным спокойствием, словно вода под тонкой корочкой льда. Она смотрела на него, будто видела впервые. Её взгляд скользнул по его лицу, плечам, рукам — и в нём промелькнуло что-то почти неузнаваемое. Растерянность. — Ты вырос, — сказала она тихо. Драко едва заметно усмехнулся. За последние месяцы он и правда изменился. Ежедневные тренировки, пробежки на рассвете, когда над школьным двором ещё лежал туман, занятия рукопашным боем втайне от всех — всё это сделало своё дело. Плечи стали шире, мышцы — крепче, подростковая угловатость уступила место мужской силе, которую он сам ещё не до конца осознавал. — За пару-тройку месяцев? — спросил он, позволив себе тень иронии. — Будто за одну ночь, — ответила она, и в её голосе прорезалась та новая, незнакомая интонация, которую он услышал впервые. Не материнская гордость. Скорее — осторожное удивление. Она не узнавала собственного сына. Перед ней стоял кто-то, занявший его место. Нарцисса подошла ближе. Её руки — холодные, тонкие, унизанные фамильными кольцами, каждое из которых было старше их обоих вместе взятых, — легли на его лицо. Она провела кончиками пальцев по его скулам, по линии подбородка, по вискам — жест почти слепой, ощупывающий. Проверяющий, настоящий ли он. Драко замер. Он не помнил, когда она в последний раз дотрагивалась до него вот так. Кажется, в детстве, когда он болел драконьей оспой и она сидела у его постели ночи напролёт, меняя холодные компрессы на его пылающем лбу. С тех пор — ничего. Малфои не были сентиментальны. Объятия и поцелуи считались в их семье признаком слабости, и единственной формой привязанности, которую позволял себе Люциус, было скупое одобрение — короткий кивок через стол, когда Драко приносил из Хогвартса очередное блестящее эссе. И вот теперь, на пороге катастрофы, её руки дрожали у его лица. В этом жесте было столько невысказанной, запрятанной на долгие годы нежности, что у него перехватило горло. Нарцисса отняла руки. Отступила на шаг. И между ними снова возникла та невидимая дистанция, которая всегда присутствовала в их семье — как черта, которую нельзя переступать. — Твой отец в Азкабане, — произнесла она. Теперь голос звучал совсем глухо. — Ожидает суда. Он знал этот тон. Так она давала понять, что разговор переходит в серьёзное русло. Так она говорила, когда хотела скрыть, что ей больно. Драко кивнул. Медленно. Без эмоций. — Ты, кажется, не удивлён. — Я предполагал, что этим кончится. — Он встретил её взгляд. — Ещё в прошлом году, когда пытался с ним поговорить. Ты помнишь Рождество? Он не стал слушать. Нарцисса сжала губы в тонкую линию. Она помнила. Тот разговор — резкий, почти безобразный по меркам их семьи, — когда сын кричал на отца, а Люциус едва сдерживался, чтобы не ударить его в ответ. Она тогда встала между ними, чувствуя, как рушится привычный миропорядок, как трескается тот фасад, который она возводила годами. И сейчас, глядя на сына, она, возможно, впервые осознала, что тот разговор был не просто вспышкой подросткового гнева. — Он твой отец, — произнесла она, но в голосе не было упрёка. Скорее, попытка понять. — Ты говоришь о нём так, будто… будто вы поменялись ролями. — Меня раздражает, что он всё решил за нас. — Драко шагнул к окну, глядя на увядающие розы. Один лепесток, совсем чёрный, сорвался с бутона и медленно спланировал на мёртвую траву. — Он выбрал свою сторону. И теперь мы расплачиваемся за этот выбор. — Ты осуждаешь его? Он обернулся. В его глазах — ни злости, ни горечи. Только спокойная, взрослая уверенность. Та самая, которая появляется у людей, уже переживших потерю и похоронивших надежду на другой исход. — На самом деле, я понимаю его, мама. Понимаю лучше, чем мне хотелось бы. Всю жизнь он строил этот мир — для нас, для меня. Он верил, что сила и чистота крови — единственное, что имеет значение. И когда пришёл Тёмный Лорд, отец сделал то, что считал правильным. Он выбрал силу. — Драко помолчал, переводя взгляд на портрет Эбенезера, который всё ещё подслушивал из коридора. — Только сила оказалась не на его стороне. Нарцисса молчала. Её лицо оставалось безупречной маской, но что-то в нём дрогнуло — тень пробежала по лбу, тень сомнения. Возможно, она впервые за долгие годы увидела перед собой не мальчика, которому нужно объяснять мир, а мужчину, который этот мир уже понял. Причём понял лучше, чем она сама. — Ты так спокойно об этом говоришь, — произнесла она наконец. — Словно… словно тебе не больно. — Мне больно, — ответил Драко, и это была правда, простая и страшная. — Но эта боль ничего не изменит. Отец в Азкабане. Мы здесь. И скоро всё станет только хуже. Она вздрогнула. Пальцы, сжимавшие веер, дёрнулись, и тонкая костяная пластинка треснула с тихим, сухим звуком. — О чём ты? Он помедлил, собираясь с мыслями. Затем заговорил — тихо, размеренно, будто читая по невидимому свитку: — Ты знаешь, что отец был одним из самых доверенных лиц. Его провал в Министерстве — это не просто неудача. Это катастрофа. Тёмный Лорд не прощает ошибок. Особенно таких. Нарцисса побледнела. Краска отхлынула от её лица — медленно, как вода, уходящая в песок, — и на мгновение она показалась совсем старой. Не женщиной, которую считали самой красивой ведьмой своего поколения, а просто усталым, измученным человеком. — Ты думаешь, он… — Да, я думаю, что он вернётся, мама. В этот дом. Он сделает его своей штаб-квартирой. И тогда у нас действительно не останется выбора. — Откуда такие мысли? Вопрос прозвучал резко — почти как удар хлыста. В нём была не только тревога, но и ужас. Ужас матери, которая услышала от своего ребёнка нечто, чего не должны говорить дети. Драко встретил его спокойно. Он ждал этого вопроса. — Я много думал об этом. Анализировал. Сопоставлял факты. — Он сделал паузу, подбирая слова, которые не выдадут его тайны, но прозвучат убедительно. — И я знаю людей, которые служат ему. Знаю, как они мыслят. Что им нужно. Это нетрудно просчитать. — Просчитать, — повторила она, и в голосе мелькнула дрожь. — Ты говоришь так, будто мы не о судьбе семьи, а о шахматной партии. — В каком-то смысле так и есть. — Он позволил себе тень усмешки — горькой, почти незаметной. — Только ставки куда выше. Нарцисса отвернулась. Подошла к креслу — тому самому, в котором всегда сидел Люциус, читая вечернюю газету, — и опустилась в него. Впервые на его памяти без обычной грации, почти тяжело, как человек, у которого на плечи легла вся тяжесть мира. Молчание длилось долго. Драко не нарушал его. Он знал, что матери нужно время, чтобы переварить услышанное. Знал, что она сейчас прокручивает в голове всё иначе — не как жена, а как мать. Не как леди Малфой, а как Нарцисса, которая когда-то пела ему колыбельные на парселтанге в этой самой гостиной. Наконец она заговорила, и голос её звучал непривычно тихо, почти интимно — так, как она не позволяла себе говорить даже с мужем: — Когда ты был маленьким, ты спрашивал, почему наш дом такой тёмный. Я отвечала, что Малфои не любят яркого света. Но на самом деле… — она подняла на него глаза, и в них стояла такая тоска, какой он никогда не видел. — На самом деле я просто боялась, что ты, глядя на свет, однажды захочешь уйти туда, где я не смогу тебя защитить. — Мама… — Я знаю, Драко. Я всегда знала, что этот день настанет. Ты вырос слишком быстро. Даже быстрее, чем я боялась. Он подошёл к ней. Опустился перед её креслом на корточки — совсем как в детстве, когда просил рассказать сказку на ночь, хотя сказок в их семье никогда не рассказывали. — Ты всегда меня защищала, — сказал он тихо. — Даже когда я этого не замечал. Даже когда сам не хотел, чтобы меня защищали. Но сейчас я должен защитить тебя. — От чего? — От всего, что грядёт. — Он взял её руки в свои. Они были холодными, как мрамор, и такими же хрупкими. — Я не прошу тебя предавать отца. Не прошу любить наших врагов. Я прошу только об одном: доверься мне. Когда настанет момент — а он настанет, — ты должна будешь сделать выбор. И я хочу, чтобы ты знала: я буду рядом. Нарцисса долго смотрела на него. Потом её пальцы сжали его ладони — сильно, почти до боли. В этом пожатии было больше слов, чем во всех их разговорах за последние годы. — Ты так похож на него в молодости, — прошептала она. — Но в то же время… ты совсем другой. В тебе есть что-то, чего никогда не было ни у меня, ни у Люциуса. — Что именно? — Свобода. — Она выдохнула это слово, как самое горькое признание. — Ты почему-то свободен от того, что держало нас в цепях. Драко не ответил. Он мог бы рассказать ей правду — о возвращении, о будущем, которое видел, о годах, прожитых в пустоте и холоде экстракта Амелии. Но эта правда ничего бы не изменила. Только подвергла бы её ещё большей опасности. Поэтому он просто поднялся, наклонился и поцеловал её в лоб — как когда-то она целовала его перед сном, в те редкие ночи, когда Люциуса не было дома и она позволяла себе быть просто матерью. — Я справлюсь, мама. Мы справимся. Она закрыла глаза. Впервые за весь разговор на её лице не было маски. Только усталость. И тихая, горькая нежность, которую она прятала так долго, что почти разучилась её выражать. — Я всегда тебе верила, — сказала она. — Даже когда не понимала, что ты делаешь. И ты ни разу меня не подвёл. Он сжал её пальцы в последний раз и вышел, оставив её одну в пустой гостиной, среди портретов предков и увядающих роз.***
Вечером, после неловкого ужина, прошедшего в почти полном молчании, Драко поднялся к себе. Его комната осталась точно такой же, какой он её оставил перед Хогвартсом, — зелёный шёлк стен, серебряные змейки на столбиках балдахина, рубиновые глаза которых тускло поблёскивали в свете единственной свечи. Ничего не изменилось. Он снял кольца — парное и то, что вернуло его в это время, — и аккуратно положил их на каминную полку, среди серебряных безделушек и старого фамильного фарфора. Маскирующие чары легли поверх, как невидимая плёнка, — он плел их тщательно, слой за слоем, пока кольца не стали выглядеть как потускневший хлам, не стоящий внимания. Затем сигнальные — на случай, если кто-то всё же решит прикоснуться. Теперь любой, кто войдёт в комнату, увидит лишь пыльный мусор. Никто не должен догадаться, что эти скромные украшения были не просто артефактами. Драко ожидал, что связь оборвётся сразу. Так говорил Омнитус, так подсказывала логика: кольца — проводники, и без них эмоциональный резонанс должен исчезнуть. Но связь не исчезла. Она истончилась, стала почти прозрачной, потеряла яркость и отчётливость — да. Но не исчезла совсем. Где-то на самой границе сознания, в том тёмном, тихом месте, куда он прятал всё, в чём боялся признаться даже самому себе, осталось слабое, едва различимое эхо. Её присутствие. Не звук — скорее ритм. Едва уловимая пульсация, как сердцебиение ребёнка, которое слышишь не ухом, а ладонью, прижатой к животу. Когда он закрывал глаза и погружался в глубокие слои окклюменции — не для защиты, а просто чтобы отдохнуть от самого себя, — оно становилось чуть отчётливее. Словно тихий маяк, сигналящий откуда-то из-за горизонта. Дело было в ней? Гермиона не снимала кольцо. Её половина артефакта оставалась активной, постоянно транслируя сигнал — и его магия, уже настроенная на эту частоту за время обмена телами и недели постоянного ношения, продолжала принимать его, как старый радиоприёмник, который забыли выключить. Кольцо на её пальце работало, и его собственное магическое ядро, однажды познавшее прикосновение её сути, не могло полностью отгородиться. Это не было полноценной связью. Он не чувствовал её эмоций — только смутный, лишённый деталей фон. Но этого было достаточно чтобы каждую ночь, лёжа в темноте, знать: она жива. Она дышит. Её сердце бьётся где-то там, в безопасности, в мире, который он поклялся для неё сохранить. Он не мог позволить себе отвлекаться. Не сейчас. Не когда на кону стояло всё — его семья, его будущее, её жизнь. Но это тихое, почти призрачное эхо на границе сознания осталось с ним на всё лето. Как талисман, о котором знал только он. Драко опустился в кресло у холодного камина и закрыл глаза. Воспоминания из прошлого больше не исчезали — утраты касались лишь той жизни, которую уже невозможно прожить заново. Лица людей, с которыми ему больше не суждено встретиться, стирались как старые фотографии, выцветшие на солнце. Образы вещей, к которым он никогда не прикоснётся вновь, растворялись, как дым. Порой события менялись, и вместе с ними тихо исчезали воспоминания из иной, альтернативной реальности, оставляя после себя только смутное ощущение потери. И ещё он думал об отце. Там, в Азкабане, Люциус Малфой ожидал суда, и его сын знал — знал с самого начала, с того самого момента, как очнулся в этом времени, — что не станет его спасать. Не потому, что не мог. Он мог. У него были знания, позволяющие предотвратить ту роковую вылазку в Министерство: предупредить анонимно Орден, подстроить отцу болезнь или даже написать письмо Снейпу. Любой из этих шагов мог изменить ход событий. Но каждый из этих шагов также изменил бы всё остальное. Арест его отца был не просто наказанием — он был узловой точкой, после которой семья Малфоев потеряла влияние, но сохранила жизнь. Если бы Люциус остался на свободе, Волдеморт не стал бы так жестоко наказывать Драко, поручая ему убийство Дамблдора? Нет, он всё равно бы это сделал. Но присутствие отца рядом, его попытки вмешаться, его гордыня — всё это могло привести к куда более страшному исходу. В той, первой жизни, Люциус выжил именно потому, что попал в Азкабан, а не остался под рукой у разгневанного Лорда, который искал бы виноватых каждый день. Драко слишком хорошо помнил: в альтернативных вариантах, которые он просчитывал бессонными ночами, свободный Люциус означал гибель либо матери, либо самого Драко. Азкабан был меньшим злом. И всё же это знание не приносило покоя. Каждую ночь он просыпался с мыслью: «Я мог бы попытаться». И каждую ночь сам себе отвечал: «И возможно потерял бы всё». Он вынырнул из раздумий, заставил себя дышать ровнее — вдох, выдох, вдох, выдох, как учил его когда-то Снейп перед тренировками окклюменции. Впереди была ночь, тёмная, безлунная, полная шорохов старого дома. А за ней — долгое лето, наполненное страхом, ожиданием и подготовкой к тому, что уже невозможно было предотвратить.***
Пятое июня. Его шестнадцатилетие. В прошлой жизни этот день запомнился мутным пятном: огневиски лилось рекой, чужие руки касались его тела — везде, где они только могли коснуться, — а наутро он проснулся с липким стыдом и головной болью, которая не проходила несколько дней. Он помнил только обрывки: чей-то слишком громкий смех, запах резких духи, чьё-то слишком доступное тело. И тошноту — не физическую, а какую-то глубинную, метафизическую, которая осталась с ним надолго после того, как алкоголь выветрился. Теперь, стоя на пороге этого же дня, Драко чувствовал себя так, будто надел старый костюм, из которого давно вырос. Ткань трещала по швам. Рукава стали коротки, обнажая запястья. Но выбора не было — приходилось носить. Приходилось играть роль, которую он играл когда-то, ещё не зная, чем всё кончится. Теодор Нотт, верный семейной традиции устраивать приёмы с размахом, достойным королевского визита, открыл для гостей летнюю виллу на побережье. Мраморные полы, бесконечные анфилады комнат, каждая из которых была обставлена с той показной роскошью, которую так любил покойный Нотт-старший. Огромные окна во всю стену, в которые било заходящее солнце, окрашивая море в расплавленное золото. Воздух пах солью, дорогим вином и свободой — той особенной, пьянящей, которую дают юность, богатство и полное отсутствие последствий. Гостей набралось немного. Блейз Забини — как всегда, с ленивой полуулыбкой и взглядом, который замечал больше, чем показывал. Пэнси Паркинсон — в новом платье цвета индиго, которое она демонстрировала с тем особым выражением лица, какое бывает у девушек, уверенных в своей неотразимости. Дафна Гринграсс с младшей сестрой Асторией, которая смотрела на Драко слишком пристально и слишком часто, словно приценивалась к товару на витрине. Ещё несколько чистокровных наследников, чьи имена он помнил только потому, что их отцы когда-то пили с Люциусом огневиски в кабинете — кто-то из Бёрков, кто-то из Селвинов, кажется, один из Макмилланов, примкнувший к тёмной стороне по расчёту, а не по убеждению. И девушки. Нимфы, как называл их Блейз, — лёгкие, весёлые, приглашённые специально, чтобы «развлечь молодых господ». Они смеялись, танцевали, не задавали лишних вопросов и смотрели с тем восхищением, которое Драко когда-то принимал как должное. Как нечто, причитающееся ему по праву рождения. Теперь оно его душило. Он пил, много, не чувствуя вкуса. Огневиски обжигал горло и путал мысли — то, что нужно. Эль, поданный эльфами Ноттов в запотевших бокалах, пузырился на языке и отдавал мёдом. Какая-то мутная настойка, которую Тео торжественно извлёк из отцовских запасов, — «Кровь Горби», кажется, так он её назвал, — жгла сильнее, чем следовало, и оставляла во рту горьковатое послевкусие, напоминавшее о зельях из подземелий Снейпа. Ему хотелось отключиться. Перестать думать. Перестать чувствовать. Перестать быть. Сделаться пустым, как он был тогда, под экстрактом Амелии, — но без этого проклятого зелья, без его ледяной хватки. Ничего не вышло. Алкоголь притуплял края сознания, делал мир мягче, зыбче, как отражение в подёрнутой рябью воде, но не мог заглушить одного. Она всё равно была там — не в комнате, нет, гораздо глубже. Где-то под рёбрами, под слоями окклюменции, под всем тем, что он так старательно в себе подавлял. Гермиона Грейнджер сидела у него внутри, как заноза, которую невозможно вытащить, не разорвав самого себя. Он смотрел на девушек — на их размытые алкоголем лица, на блестящие в свете свечей плечи, на слишком открытые, слишком доступные тела, — и думал о ней. О том, как пахнут её волосы. Жасмин — и что-то ещё, тёплое, сладковатое, как ваниль и старая бумага. О том, как она хмурится, когда читает, — эта маленькая вертикальная морщинка между бровей появлялась каждый раз, когда она натыкалась на особенно сложный абзац. О том, как она закусывает губу, обдумывая ответ, — быстро, нервно, совсем не так, как делают это девушки, привыкшие кокетничать. О том, как билось её сердце, когда он был внутри её тела, — быстро, сильно, словно птица в клетке рёбер. Он запомнил это навсегда. Этот ритм, это тепло, эту невозможную, пугающую близость. Словно уже обладал ею. Словно она принадлежала ему по праву, которого у него никогда не было и никогда не будет. В той, угасающей прошлой жизни он потерял девственность именно здесь, на этой вилле. Три бутылки огневиски, уединение в дальней спальне с видом на море, и животная, почти остервенелая похоть, в которой он топил свой страх перед возвращением в Хогвартс с меткой на предплечье. Тогда это помогло. Тогда он мог забыться в чужом теле, потому что не знал другого. Не знал, каково это — быть связанным с кем-то настолько, что чужая боль ощущается как своя. Теперь мысль о том, чтобы прикоснуться к кому-то, кроме неё, вызывала почти физическое отвращение. Не моральное — он не был моралистом. Именно физическое: тело отказывалось откликаться на чужие прикосновения, как отказывается принимать пищу больной желудок. Каждый раз, когда Бьянка — или как её там звали? — проводила ладонью по его плечу, ему хотелось сбросить её руку, как насекомое. Он был испорчен. Безнадёжно, непоправимо испорчен одним-единственным днём в чужой шкуре, одним-единственным запахом жасмина и старой бумаги, одной-единственной парой карих глаз, которые смотрели на него без страха там, в коридоре, когда он коснулся её плеча и не смог сразу отпустить. Бьянка возникла рядом бесшумно, как кошка. Её отражение появилось в тёмном стекле окна прежде, чем она сама успела заговорить. Она опустилась на колени у его кресла, провела ладонью по его бедру — медленно, многообещающе, с той отточенной небрежностью, которая выдавала в ней профессионалку. От неё пахло духами, слишком сладкими, приторными до тошноты, как прокисший сироп. — Ты сегодня такой тихий, Драко, — промурлыкала она, заглядывая в глаза. — Скучаешь? Он опустил взгляд. Симпатичная. Доступная. И пустая — как бокал, из которого выпили вино и забыли наполнить снова. Её лицо было красивым той правильной, симметричной красотой, которая ничего не вызывает, кроме скуки. — Скучаю, — ответил он, и голос прозвучал сипло, будто он простудился. — Но боюсь, что не по тебе. Бьянка моргнула. Улыбка на её лице дрогнула, как пламя свечи на сквозняке, но не исчезла — такие девушки умеют держать лицо. Она попыталась обратить его слова в шутку: — О, так у нас появилась таинственная незнакомка? — Нет у меня никакой незнакомки. — Тогда в чём же дело? Драко взял с края стола бутылку — почти пустую, на донышке плескались остатки огневиски, — и сделал долгий глоток прямо из горлышка. Виски обжёг горло, но не заглушил ни черта. Он чувствовал, как алкоголь растекается по венам тёплой волной, но даже это тепло не могло достичь того места, где сидела она. — В том, что ты не она. Он не планировал этого говорить. Слова вырвались сами — и повисли в воздухе, тяжёлые, как приговор. Улыбка Бьянки окончательно погасла. Она убрала руку с его бедра — медленно, с достоинством, которое он невольно оценил. Кажется, она была не просто нимфой. Кажется, у неё тоже было что-то вроде сердца, просто оно давно перестало участвовать в её работе. — И кто же эта счастливица? — Не имеет значения, — ответил он коротко. — Всё равно это не взаимно. Слово упало, как камень в стоячую воду, и круги от него расходились долго-долго, пока не достигли самых дальних уголков комнаты. Он поднялся. Музыка — кажется, кто-то завёл старую пластинку с вальсом, — смех, голоса друзей: всё это вдруг стало невыносимо громким. Каждый звук бил по нервам, как молоточек по наковальне. Драко вышел на террасу, опёрся о мраморные перила, ещё хранившие дневное тепло, и уставился на море. Солнце уже село, и вода стала чёрной, как чернила. Где-то там, далеко, за этой чёрной водой, за холмами и лесами, был Уилтшир. Где-то там, в уютном маггловском доме с оранжереей, горел свет в окне, и Гермиона Грейнджер — самая невыносимая, самая упрямая девчонка на свете, — даже не подозревала, что он думает о ней. Единственная, кого он хотел, была недоступнее всех этих девушек вместе взятых. И от этого, как ни странно, становилось почти легче. Почти. Драко вытащил из кармана парное кольцо. Оно было ледяным, но ему показалось, что он чувствует тепло, исходящее от металла. Её тепло. Её сердце, бьющееся где-то далеко — в безопасности, в покое, в мире, куда он не мог за ней последовать. Он поднёс кольцо к губам — не целуя, просто касаясь, как касаются лба спящего ребёнка, боясь разбудить. — С днём рождения, Малфой, — прошептал он самому себе. Той ночью он не пошёл ни с кем в дальнюю спальню. Убрав кольцо обратно в карман, он побрёл обратно в зал — туда, где его ждали друзья, которым он никогда не расскажет правду. Блейз посмотрел на него внимательно, чуть прищурившись, но ничего не сказал. Пэнси фыркнула что-то про «тоску смертную» и отвернулась к Тео. И никто — никто в этом зале — не понял, что Драко Малфой только что перешагнул через невидимую черту, отделявшую его прошлую жизнь от этой.