***
Тем временем Сёмка Цигельман совершал моцион. Точнее, бесцельно слонялся по окрестностям, проклиная зной, пыль и свою судьбу-индейку. Татьяна — эта сумасшедшая с этюдником — с утра умотала на болота, оставив его без завтрака и курева. В хибаре было душно, скучно и совершенно нечем поживиться. Сёмка, томимый голодом и жаждой свершений, решил разведать обстановку. Степь вокруг Нехаево была унылой до зубного скрежета. Выжженная трава, колючки, пыль. Но глаз Сёмки, намётанный на поиск возможностей, выхватил вдали, за оврагом, островок зелени. Там, в окружении чахлых акаций, стоял дом. Не мазанка — настоящий дом, крытый черепицей, с верандой. Из трубы вился уютный дымок. Где дым — там очаг, а где очаг — там и каша, — рассудил Сёмка и направил запылённые штиблеты в ту сторону. Он уже предвкушал, как постучится, попросит воды, а там, глядишь, слово за слово... Но планы его были грубо нарушены. Едва он приблизился к калитке, из кустов крыжовника с рычанием вылетел зверь. Лохматое чудовище неведомой породы, размером с телёнка, голосистое и зубастое. — Мамочка! — взвизгнул Сёмка, отпрыгивая и прикрываясь шляпой. — Фу! Брысь! Пошла вон, проклятая! Собака явно не была обучена тонкостям гостеприимства и нацелилась на филейную часть визитёра. Сёмка заметался — но тут на веранду вышла женщина. Явление из другой эпохи. Длинное тёмное платье с кружевным воротничком, волосы убраны в старомодный пучок. В руках — пяльцы. — Сармат! Место! — голос неожиданно звонкий и властный. Пёс неохотно гавкнул и отступил, продолжая сверлить Сёмку подозрительным взглядом. Сёмка мгновенно преобразился. Отряхнул пиджак, поправил галстук (всё равно оставшийся набекрень) и изобразил на лице смесь испуга и интеллигентного смущения. — Тысяча извинений, мадам! — воскликнул он с полупоклоном. — Не смел надеяться, что в этой глуши встречу столь очаровательную хозяйку под охраной свирепого цербера! Женщина с любопытством смотрела поверх очков. В её глазах читались смесь настороженности и давно забытого интереса к новому лицу. — Вы к кому, молодой человек? — Позвольте представиться, — Сёмка совершил маневр, подойдя ближе к хозяйке, но стараясь держаться подальше от Сармата. — Семён... э-э... Аполлонович. Вольный художник, поэт, искатель вдохновения. Путешествую нелегке, изучаю быт, так сказать. Забрёл в ваши края, гонимый жаждой... и не только духовной. — Аделаида Львовна Шмидт, — представилась дама. — И что же, Семён Аполлонович, нашли вдохновение в наших солончаках? — О, сударыня! — Сёмка закатил глаза. — Места дикие, но вы... Вы — оазис! Мираж! Простите дерзость, но увидеть здесь, среди навоза и хамства, уголок подлинной культуры... Это потрясает до глубины души. Аделаида Львовна зарделась. Лесть, даже такая грубая, пролилась на её душу живительным бальзамом. Она жила в своём коконе, окружённая тенями прошлого, и появление этого странного, но велеречивого человека показалось весточкой с «той стороны». — Что ж, раз вы художник... Проходите. Сармат не тронет. Только ноги вытрите.***
Через десять минут Сёмка сидел в гостиной, заставленной тяжёлой мебелью благородного дерева, чудом уцелевшей в вихрях Гражданской войны. На столе, покрытом вязаной скатертью, дымился чай в фарфоровых чашках. Рядом — сухари и, о чудо, розетка с вишнёвым вареньем. Сёмка ел жадно, но старался делать это изящно, оттопыривая мизинчик. Аделаида Львовна смотрела с умилением. Она давно не кормила мужчин. — Так вы говорите, из Харькова? — спрашивала она, подливая кипятку. — Из Харькова, из Черноморска, из Петербурга... — Сёмка неопределённо помахал рукой. — Я человек мира, Аделаида Львовна. Но душа болит за Россию. За ту Россию, которую мы потеряли. Смотрю на вас — и вижу: порода! Воспитание! Не то что эти... товарищи. — Ах, не говорите! — всплеснула руками хозяйка. — Ужас что такое. Вчера приходил фининспектор, хамил, сапогами наследил... А я ведь одна. Родные мои... кто в Париже, кто... — она промокнула глаза платочком. — Брат Леопольд был офицером, погиб под Перекопом. Другой... Сёмка слушал вполуха, налегая на варенье, но кивал в нужных местах. В голове уже крутились шестерёнки. Одинокая дама, очаровательная в своей наивности. А дом-то какой чудесный! Сколько старого хлама можно загнать! Он начал врать — вдохновенно, самозабвенно. Рассказал, что был знаком с Гумилёвым (которого якобы спас от расстрела, но не уберёг от чахотки), писал портреты графинь, преследуется большевиками за «слишком аристократический стиль письма». Факты путались, даты не сходились, но Аделаиде Львовне было всё равно. Она слушала музыку слов, которой ей так не хватало. — Шмидт... — задумчиво протянул Сёмка, доедая последний сухарь. — Знакомая фамилия. Звучная. Немецкие корни? — Да, дедушка был аптекарем в Риге, — охотно отозвалась она. — Поразительно! — Сёмка хлопнул себя по лбу. — Признаться, я ведь тоже имею отношение к этой фамилии. Впрочем... не стоит распространяться. Времена опасные. Но мы с вами — практически родственники! Аделаида Львовна ахнула. — Не может быть! — Тс-с! — Сёмка приложил палец к губам и многозначительно подмигнул. О чём подумала хозяйка, осталось неясным, но её фантазии явно приняли благосклонный к гостю оборот. — Родная кровь! — прошептала она. — Боже мой, как тесен мир! — Перст судьбы! — подтвердил Сёмка, косясь на серебряную сахарницу. — Ну, мне пора. Творчество не ждёт. Но я, с вашего позволения, загляну ещё? Нам есть о чём поговорить — как Шмидт со Шмидтом. — Обязательно! Приходите завтра к обеду! Сварю суп с клёцками! Сёмка уходил сытым, довольным и складывающимся планом.***
Вернувшись в хибару, он застал Татьяну за мытьём кистей. Она была мрачнее тучи, и запах скипидара не мог перебить душок явной неприязни. — Явился, — буркнула, не глядя. — Всё надеялась — утоп или на волков нарвался. — Не дождёшься, Танюшенька! — Сёмка плюхнулся на топчан, который жалобно застонал. — Меня любят и люди, и звери. Можно сказать, очаровал местную фауну. Он сыто отрыгнул и похлопал себя по животу. — Где был? — Татьяна вытерла руки тряпкой. — Денег не дам, еды нет. — А мне и не надо! Нашёл себе покровительницу. Музу! — Какую ещё музу? Самогонщицу местную? — Фи, как грубо. Аделаида Львовна Шмидт! Женщина редкостных душевных качеств. С жилплощадью и вишнёвым вареньем. Интеллигенция старой закалки — не чета тебе, грубияночка моя ненаглядная. Сёмка ловким движением стащил со стола чужую папиросу и закурил. — И вот что скажу, Танька. Ты не ревнуй. Понимаю — мужчина я видный, хоть и потрёпанный жизнью. Но сердце моё велико, всем хватит. Ты — для души и ночлега, а Аделаида Львовна — для услады светских бесед. Татьяна скривилась. — Ты омерзителен, Сёма. Нашёл бедную старуху и дуришь ей голову? — Не дурю, а скрашиваю одиночество! — парировал он, пуская дым в низкий потолок. — Гуманитарная миссия! И кстати... Фамилия-то какая — Шмидт! Слыхала? — И что? Тут пол-Крыма немцев. — Э-э, нет, — Сёмка хитро прищурился, пуская дым к потолку. — Это знак. Я ведь сам практически Шмидтом был — не шучу. Про Отто Юльевича слыхала? Так вот, по вполне официальному документу числился я его сынком на территории Минусинского округа. Ну, в Сибирский край я, конечно, не поехал — держи дурака. А теперь вот думаю: что, если мне и впрямь Шмидтом заделаться? По паспорту, а? Звучит-то как! Солидно! Он рассмеялся, довольный собой. — Представь: Семён Аполлонович Шмидт! Возвращение блудного сына! Вдруг она богата? А вдруг там в перинах бриллианты фамильные? И я тут как тут — родственничек. — Какой ты к чёрту Аполлонович, — Татьяна отвернулась к стене, где висели сырые наброски Наджие. — Ложись и заткнись. Мне завтра рано вставать. — Работаешь... — зевнул Сёмка, разглядывая рисунки. — Девку малюешь? Симпатичная. Дикарочка. Жаль, не голенькая. Я бы с ней... пообщался. — Только попробуй к ней подойти, — тихо сказала Татьяна. — Убью. — Ой, ладно... — пробормотал Сёмка, устраиваясь поудобнее. — Ревнуешь. Все вы, бабы, одинаковые... А я теперь почти Шмидт. Мне марку держать надо... Через минуту он уже храпел, присвистывая носом. Татьяна лежала в темноте, слушая этот ненавистный звук. Снаружи шумел ветер, гоняя по степи перекати-поле, а внизу тяжело дышало Гнилое море, переваривая соль, грязь и человеческие судьбы. Воздух в комнате стал ещё тяжелее. Теперь здесь пахло не только Сёмкиным потом, но и его ложью — липкой, приторной, как вишнёвое варенье, которым он хвастался. Паутина затягивалась. И Татьяна с ужасом понимала: выпутаться будет непросто. А где-то там, в своей лачуге, Наджие лежала, расстелив себе прямо на полу, думала о тайнике, мечтала о туфлях — и гнала прочь мысли о жадной беспринципной силе, которой оказалась подчинена её жизнь.