***
Ей пять лет. Солнечный луч падает на ковёр в гостиной их старого дома, ещё до болезни, до лабораторий. Это был один из тех редких дней, когда родители были дома оба. Мама возилась на кухне, папа сидел в гостиной с бумагами. Пахло яблочным пирогом — мама пекла его только по воскресеньям, и этот запах для маленькой Катерины был запахом счастья. Она, маленькая, с русыми кудряшками, рассыпавшимися по плечам, забралась на диван рядом с отцом. Поджала ноги под себя, прижалась к его боку. Он был тёплым, от него пахло бумагой, кофе и чем-то ещё — тем особенным, папиным, что нельзя было описать словами. Он не отрывался от толстой папки с бумагами. Его глаза бегали по строчкам, по формулам, по графикам, которые Катерине казались просто красивыми загогулинами. Но его рука — большая, тёплая, с длинными пальцами учёного — автоматически, не глядя, легла ей на голову. Пальцы перебирали её кудряшки, мягко, почти невесомо. Катерина зажмурилась от счастья. — Папа? — М-м? — он бормочет, увлечённый формулой. Катерина знает этот звук — он где-то далеко, в своём мире цифр и открытий. Но рука на голове не исчезает, и этого достаточно. — Ты меня любишь? Вопрос повис в воздухе. На секунду ей показалось, что он не ответит — слишком занят, слишком далеко. Но вдруг его рука замерла. Шелест бумаг прекратился. Он оторвал взгляд от текста и посмотрел на неё. В его глазах было что-то, чего девочка не понимала. Не та лёгкая, беззаботная любовь, которую она видела у других отцов в парке, когда те качали детей на качелях. Нет. Его взгляд был серьёзным. Почти печальным. Таким, каким смотрят на что-то дорогое, но уже обречённое. Он не улыбнулся. — Дочь моя, — сказал он тихо, и голос его, обычно сухой и деловой, вдруг дрогнул. — Ты задаёшь очень важный вопрос. Она замерла, боясь дышать. Он отложил папку в сторону — впервые за всё время. Повернулся к ней всем телом, взял её маленькие ладошки в свои большие руки. Посмотрел в глаза — серьёзно, почти сурово. — Я люблю тебя, — сказал он. — Больше, чем ты можешь себе представить. Но... — он запнулся, подбирая слова. — Понимаешь, внутри меня живёт кое-что ещё. Страсть. Жажда знаний. Желание заглянуть туда, куда никто не заглядывал. Это сильнее меня. Катерина не понимала. Она только смотрела на него своими голубыми глазами и чувствовала, как от его слов становится немного грустно. — Когда-нибудь, — продолжил он, и голос его стал совсем тихим, — эта страсть может погубить меня. Я могу... измениться. Стать тем, кого ты не узнаешь. И тогда... — он сжал её ладошки крепче, — тогда тебе нужно будет дать мне отпор. — Отпор? — переспросила девочка, не понимая. — Да. Не отступать. Не бояться. Сражаться. За себя. За тех, кого ты любишь. За то, что правильно. — Он смотрел на неё, и в его глазах блестели слёзы, которые он не позволял себе пролить. — Это будет лучшим доказательством твоей силы. И... любви. Он наклонился и поцеловал её в лоб. Губы были тёплыми и чуть шершавыми. — Обещай мне, Катерина. Что бы ни случилось, ты не сдашься. Ты будешь бороться. Она не понимала до конца, о чём он просит. Но видела, как это важно для него. И кивнула. — Обещаю, папа. Он улыбнулся — впервые за весь разговор. Грустно, но тепло. — Моя хорошая, — прошептал он, прижимая её к себе. — Моя сильная девочка. За окном светило солнце. На кухне пахло яблочным пирогом. И Катерина чувствовала себя самой любимой девочкой на свете. Она не знала тогда, что этот разговор станет пророческим. Но она сдержит обещание. Потому что она его дочь.***
Сознание вернулось с прозрачной ясностью. Рина открыла глаза и увидела всё сразу — каждую деталь, каждую мелочь, будто мир стал резче, чётче, беспощаднее. Леон стоял в десяти метрах, прижимая руку к окровавленному боку. Его лицо было белым как мел, но он продолжал стрелять — методично, точно, без остановки. Дробовик грохотал, отдача била в плечо, но он не отступал ни на шаг. Прикрывал их. Всех. Клэр, с лицом, искажённым усилием, тащила Шерри к груде обломков, пытаясь найти хоть какое-то укрытие. Девочка не сопротивлялась — только смотрела поверх плеча Клэр туда, где лежала Рина, и в её карих глазах застыл такой ужас, такое отчаяние, что у Рины оборвалось сердце. Она боится за меня. Она думает, что я умерла. А над всем этим нависало ОНО. Чудовище, которое когда-то было Уильямом Биркиным. Его щупальца хлестали по воздуху, выбивая куски бетона из стен. Его глаза — мутные, безумные, полные только животного голода — шарили по отсеку в поисках цели. И цель была одна. Шерри. Маленькая, беззащитная, единственная, кто мог продолжить его генетическое безумие. Рина смотрела на эту картину — на Леона, истекающего кровью, но не отступающего; на Клэр, заслоняющую собой чужого ребёнка; на Шерри, сжимающуюся в комок от страха; на чудовище, готовое уничтожить всё это одним ударом. Её семья. Её единственная семья. Та, которую она нашла в аду. Та, за которую готова была умереть. Та, которую этот монстр — этот бывший отец — хотел отнять у неё. Что-то щёлкнуло. Тихо. Чётко. Окончательно. Страх испарился, будто его никогда и не было. Она больше не думала об отце. Не думала о том, что когда-то он гладил её по голове и учил таблице умножения. Не думала о том, что где-то там, в глубине этого чудовища, всё ещё теплится что-то человеческое. Не думала о прошлом, о боли, о предательстве. Она думала только об одном: Эти люди — моя семья. И я не дам ему их убить. Она встала. Не шатаясь. Не падая. Просто встала — будто и не было этого чудовищного удара, будто рёбра не были сломаны, будто кровь не текла из десятка ран. Босые ноги твёрдо стояли на холодном, залитом слизью и кровью полу. Белые волосы, спутанные и мокрые, падали на лицо, но сквозь них горели глаза. Алые. Не от света — от ярости. От той самой, что копилась двенадцать лет в стеклянной тюрьме. От той, что ждала своего часа. От той, что сейчас вырвалась наружу, сметая всё на своём пути. Это было не пламя страха. Это был холодный, сфокусированный, абсолютный гнев. Рина не думала. Не анализировала. Не взвешивала «за» и «против». Тело знало само, что делать. Рука метнулась в сторону, пальцы сомкнулись на осколке разбитого цилиндра — остром, как бритва, длиной с её предплечье. Края стекла блестели в тусклом свете аварийных ламп. Она не искала удобного положения. Не примерялась. Просто, не глядя, со всей силы полоснула себя по внутренней стороне левой руки. Не царапину. Не порез. Глубокий, режущий до кости разрез. Кожа разошлась, обнажая мышцы, и кровь — та самая уникальная, проклятая, мутировавшая кровь, что текла в её жилах, — хлынула наружу тугой, пульсирующей струёй. Алая, почти светящаяся в полумраке, она ударила в пол, заливая бетон, смешиваясь с грязью, слизью и осколками. Боль была ослепительной. Но Рина её не чувствовала. Не чувствовала ничего, кроме этой крови. Кроме силы, которая уходила из неё вместе с каждой каплей. Кроме той странной, нечеловеческой связи, что возникала между ней и этим чудовищем, когда-то бывшим её отцом. Кровь растекалась по полу, образуя алую лужу. Она росла, ширилась, подбиралась к ногам монстра. — ЭЙ! — крикнула Рина, и её голос, обычно тихий и хриплый, прозвучал с такой силой, что, казалось, задрожали стены. Монстр дёрнулся. Его щупальца, только что нацеленные на Шерри, замерли в воздухе. Голова — та её часть, что ещё напоминала голову, — медленно повернулась к Рине. И он почувствовал. Кровь. Её кровь. Та самая, что текла в его жилах когда-то. Та самая, что была ключом ко всему. Та самая, ради которой они с Аннет двенадцать лет терзали собственного ребёнка. Мутные, безумные глаза уставились на неё. Из пасти вырвался низкий, вибрирующий звук — не рёв, не стон, а что-то среднее. Узнавание? Голод? И то, и другое. Он шагнул в лужу её крови. Тяжёлая, чудовищная лапа ступила в алое озеро, и по телу Рины пробежала дрожь. Не от страха — от силы. Она чувствовала его каждой клеткой. Чувствовала, как вирус внутри него откликается на её кровь, как тянется к ней, как подчиняется. Она знала, что учёные называли это «контролем». Они мечтали об этом двенадцать лет. Они пытались подавить её сознание, чтобы получить послушное оружие. Но они ошиблись. Она не оружие. Она — носитель воли. Рина закрыла глаза. И нырнула внутрь. Там, в темноте, за алым свечением собственной крови, она нашла его. Огромный, пульсирующий, чудовищный клубок вируса, который когда-то был Уильямом Биркиным. Он тянулся к ней, жаждал её, хотел поглотить. Но она была сильнее. Она не просто выпустила кровь. Она направила её. Всю свою волю. Всю боль двенадцати лет. Всю ярость, копившуюся в стеклянном гробу. Всю любовь к тем, кто стоял за её спиной. Всё отчаяние. Всю надежду. Всё это она вложила в один, чёткий, не терпящий возражений мысленный приказ, сфокусированный через её изливающуюся жизненную силу, через каждую каплю алой крови, растекающейся по полу: «УМРИ». Монстр застыл. Сначала просто замер — будто время остановилось. Потом его чудовищное тело сотрясла судорога. Щупальца дёрнулись, забились в воздухе, выгибаясь под невозможными углами. Из пасти вырвался звук — не рёв, не стон, а человеческий крик. Крик боли. Крик агонии. Крик, в котором слышалось что-то... облегчение? Вирус внутри него, узнавший высшую волю, подчинился. Но подчинение это означало смерть. Клетки разрывались, ткани плавились, мутации обращались вспять. Организм, искалеченный и переписанный, не выдержал приказа. Чудовище рухнуло на колени. Огромная туша содрогалась в предсмертных конвульсиях, но что-то менялось. Вздувшаяся плоть опадала, щупальца безжизненно падали на пол, и сквозь этот кошмар проступило лицо. Человеческое лицо. Измождённое, залитое кровью, но узнаваемое. Уильям Биркин смотрел на дочь. — Ка... те... ри... на... — прохрипел он, и голос его был тихим, почти неслышным. Глаза, очистившиеся от мутной пелены, смотрели на неё с такой болью и любовью, что у Рины разорвалось сердце. Она шагнула ближе, не чувствуя боли, не чувствуя ничего, кроме этого взгляда. — Отец... — Люблю... — выдохнул он, и каждое слово давалось ему с чудовищным трудом. — В кармане... халата... забери... спасение... Его рука — та, что ещё сохранила человеческую форму, — дрожа поднялась и указала на разодранный, залитый кровью лабораторный халат, всё ещё висящий на чудовищном теле. — Берегите... себя... — прошептал он. — Сестру... береги... Рина, не думая, не колеблясь ни секунды, рванулась вперёд. Запах смерти, крови, разложения ударил в нос, но она не обращала внимания. Её пальцы скользнули в карман халата и нащупали холодный, гладкий предмет. Флешка. Маленькая, металлическая, с гравировкой «Проект „Адаптация“ — резервная копия». — Что это? — выдохнула Рина, но ответа не последовало. Уильям Биркин смотрел на неё. В его глазах, наконец-то ясных, человеческих, стояли слёзы. — Прости... — прошептал он одними губами. — За всё... прости... В этот миг Леон, превозмогая боль, и Клэр, собрав последние силы, дали залп из всего, что у них было. Гранаты, пули, дробины — всё влетело в ослеплённую, парализованную уязвимость на спине чудовища. Раздался оглушительный взрыв плоти и брони. Тот, кто был Уильямом Биркиным, рухнул. Окончательно. Навсегда. Сила, хлынувшая из Рины, иссякла так же внезапно, как и появилась. Темнота поползла по краям зрения. Ноги подкосились, и она рухнула бы на пол, если бы чьи-то руки не подхватили её на лету. — Рина! Рина, чёрт возьми, не смей! — голос Леона, хриплый, отчаянный, пробивался сквозь нарастающий звон в ушах. Она попыталась улыбнуться. Получилось криво, наверное. — Я... сделала... — прошептала она. — Я дала... отпор... — Ты идиотка, — выдохнул он, прижимая её к себе. — Самая лучшая, самая сильная идиотка, которую я когда-либо встречал. Держись. Только держись. Рина закрыла глаза, чувствуя, как тепло его рук разливается по телу. В темноте, куда она проваливалась, ей почудился голос отца — не чудовищный, не искажённый вирусом, а тот самый, из детства: «Молодец, Катерина. Хорошая работа». И она улыбнулась. Она крепко сжимала в ладони флешку, зная, там что-то очень важное. Но сила, хлынувшая из Рины, иссякла так же внезапно, как и появилась. Темнота поползла по краям зрения. Последнее, что она почувствовала, прежде чем сознание ускользнуло, — сильные руки, подхватившие её на лету, и знакомый, хриплый от напряжения голос где-то у самого уха: — Держись, маленький коп. Я тебя вытащу. И тогда она позволила себе отпустить всё. Боль, страх, ярость. Оставив в темноте только смутное, тёплое чувство безопасности.