Диана Прокровская
Первый недели. Я взяла больничный в Склифе. Формально — «по состоянию здоровья». Красивая формулировка, за которой можно спрятать всё что угодно. Депрессию. Апатию. Полное отсутствие желания жить. Неформально — потому что я просто не могла стоять у операционного стола и держать скальпель твёрдой рукой. Представляете? Хирург, который боится, что у него дрогнут пальцы. Что он порежет не там, не то, не того. Что пациент умрёт из-за того, что у меня внутри — пустота. Я не имела права рисковать чужими жизнями. Моя уже разбилась вдребезги, но другие — они ещё целы. Заведующий посмотрел на меня долгим взглядом, когда я принесла заявление. Он знал. Все в больнице знали. История с Масленниковым, с той аварией, с похоронами — это не скроешь. — Сколько нужно, столько и бери, Диана, — сказал он тихо. — Возвращайся, когда сможешь. Я кивнула. И вышла. Первые две недели я почти не ела. Не потому что специально. Просто организм будто выключился. Аппетит исчез, как будто его никогда и не было. Еда перестала иметь вкус. Я смотрела в тарелку и не понимала, зачем это вообще нужно. Кофе — максимум. Чёрный, без сахара. Иногда пару ложек супа, если меня буквально заставляли. Полина приходила и силком запихивала в меня хоть что-то. Сударь молча ставил тарелку на стол и смотрел, пока я не съедала хотя бы половину. Я похудела за месяц так, что старые джинсы висели мешком. Но мне было плевать. Кто-то говорил: — Диана, жизнь на этом не заканчивается. Я кивала. Но не понимала. Для меня тогда всё закончилось. Там, на кладбище, когда гроб опускали в землю. Там, в морге, когда я смотрела на его лицо и не могла поверить, что оно холодное. Там, в пустой квартире, где всё ещё пахло им. Полмесяца я почти не выходила из квартиры Димы. Я жила среди его вещей. Его рубашки в шкафу. Я открывала дверцу и просто вдыхала. Тот самый запах, который уже почти выветрился, но я всё ещё ловила его остатки. Его часы на тумбочке — я брала их в руки, крутила стрелки, прижимала к груди. Его записные книжки, его зарядки, его любимая кружка, из которой он пил кофе по утрам. Я ложилась на его половину кровати. Туда, где он спал. Зарывалась лицом в подушку. Это было пыткой. И одновременно — единственным, что держало. Потому что если бы я ушла оттуда, если бы перестала чувствовать его присутствие хотя бы так — я бы рассыпалась окончательно. Ко мне приезжали все. Сударь — молча сидел рядом, иногда просто включал телевизор, чтобы в квартире был звук. Он не пытался говорить правильные слова. Не утешал. Не лез в душу. Полина — пыталась говорить рационально, по-врачебному. «Диана, твой организм истощён. Тебе нужно есть. Ты должна спать. Ты убиваешь себя». Я смотрела на неё и не слышала. Она плакала, когда думала, что я не вижу. Вера — плакала вместе со мной. Мы сидели на кухне, пили чай, который остывал, и просто молчали. Иногда она брала мою руку и держала, и это было теплее любых слов. Чернец и Инна приносили еду. Контейнеры с супами, вторыми блюдами, салатами. Я смотрела на них и не понимала, зачем столько. Инна однажды не выдержала, обняла меня и прошептала: «Дианочка, девочка моя…» И мы стояли так минут десять. Родители Димы… его мама приехала через неделю после похорон. Она держала меня за руку так, будто я её собственная дочь. Мы сидели и молчали. Иногда она гладила меня по голове и говорила: «Мой мальчик умел выбирать». Я смотрела в её глаза — такие же, как у него — и задыхалась от боли. Денис приезжал тоже. Он появлялся неожиданно. Говорил мало. Смотрел внимательно. Слишком внимательно. Иногда мне казалось, что он хочет что-то сказать, но не решается. Я не придавала значения. Мне было всё равно. Папа с Кристиной приезжали чаще всех. Папа смотрел на меня и молчал. Он всегда умел говорить без слов. В его взгляде было столько боли за меня, что мне хотелось спрятаться. Кристина суетилась, пыталась накормить, утешить, занять. Я была благодарна, но даже благодарность чувствовалась как-то… издалека. В какой-то момент папа просто сказал: — Хватит. Ты не останешься здесь одна. Я подняла на него глаза. Он стоял в дверях спальни, смотрел на меня, и я вдруг увидела, как он постарел за этот месяц. — Собирайся. Едешь к нам. Я не сопротивлялась. Честно? У меня не было сил. Я уехала из квартиры Димы. Стояла в прихожей с сумкой в руках и оглядывалась в последний раз. Пустая гостиная. Тёмный телевизор. Его кресло, в котором он любил сидеть с ноутбуком. Книги на полках. Фотографии, которые мы так и не успели разобрать с отпуска. Казалось, если я закрою дверь — то закрою и всё, что было. Я закрыла. Хотя ничего не изменилось. Боль поехала со мной в машине. Сидела на заднем сиденье, дышала в затылок. Зашла в дом отца — и она вошла следом. Дни тянулись как резиновые. Я ложилась спать и слышала его голос. Как он зовёт меня: «Диан, иди сюда». Как смеётся. Как шепчет что-то на ухо ночью. Иногда я просыпалась от того, что мне казалось — он рядом. Я протягивала руку — и находила пустоту. Просыпалась утром — и первые секунды забывала, что его нет. В голове ещё плавали обрывки сна, где мы завтракали, спорили, целовались. А потом реальность накрывала с головой. И это было как падение. Каждое утро — заново. Я врач. Я видела смерть. Я держала за руку людей в их последние минуты. Я сообщала родственникам, что их близкие не выжили. Я знала, как это бывает — чужая боль, чужие слёзы, чужое горе. Я думала, что понимаю. Но когда это коснулось меня — я оказалась абсолютно беспомощной. Никакие знания, никакой опыт, никакие навыки не подготовили меня к тому, что чувствуешь, когда твой мир разбивается вдребезги. Когда человек, который был центром всего, просто исчезает. Оставляет пустоту, которую ничем не заполнить. Я не хотела быть сильной. Я хотела, чтобы он просто вернулся. Пусть злой. Пусть уставший. Пусть снова спорит со мной до хрипоты. Пусть смотрит на меня своим фирменным взглядом, от которого у меня подкашиваются колени. Пусть просто будет. Но его не было. И каждый вечер я засыпала с мыслью: «Как я проживу ещё один день?» И каждое утро просыпалась и проживала. Потому что выбора не было.Автор
Спустя полгода. Диана научилась произносить это без того, чтобы голос ломался. Почти. Раньше это слово застревало в горле, как кость. Она задыхалась, когда пыталась сказать: «Дима больше нет». Сейчас получалось ровнее. Спокойнее. Без того, чтобы мир вокруг начинал плыть и разваливаться на части. Спасибо психологу. Спасибо антидепрессантам. Без них она бы, наверное, просто развалилась на молекулы и разлетелась по ветру. Первые встречи она сидела молча. Просто смотрела в стену, пока женщина с добрыми глазами пыталась до неё достучаться. Потом начала говорить. Обо всём подряд — о работе, о таблетках, о том, что ей снятся его руки. Потом — плакать. Навзрыд, так, что заканчивался носовой платок. Потом — злиться. На него, что оставил. На себя, что не уберегла. На мир, что продолжает вертеться, будто ничего не случилось. Злость оказалась самой полезной. Она хотя бы двигала с места. А в это время, за тысячи километров от Москвы, в комнате с заклеенными окнами, сидел человек, который давно потерял счёт времени. Дима не знал, какой сейчас день. Он не знал, какой месяц. Он даже не был до конца уверен, какой год. Здесь не было календаря. Не было окон, в которые можно было бы смотреть на смену дня и ночи — они были заклеены матовой плёнкой, сквозь которую пробивался только белый, ровный, ненастоящий свет. Не было телефона. Не было часов. Не было ничего, что привязывало бы к реальности. Время превратилось в кисель. Иногда ему казалось, что прошла вечность. Иногда — что всего пара дней с момента, как его привезли. Он просыпался и не мог вспомнить — завтрак уже был или ещё нет? Он ел сегодня? Или вчера? Препараты делали своё дело. Система была отлажена идеально. Каждое утро — ровно в то время, которое он не мог определить, но чувствовал по тянущей пустоте в желудке — приходила Лина. Она ставила на стол стакан воды и блистер. Белые таблетки. Маленькие, без опознавательных знаков. Специально стёрли всё, чтобы он не знал, чем его пичкают. — Пей, — говорила она. Не «доброе утро». Не «как ты». Просто «пей». Сначала он отказывался. Выплёвывал под язык. Прятал за щекой. Делал вид, что проглотил, а сам зажимал между зубами и десной. Она проверяла. Садилась напротив, смотрела в глаза и ждала, пока он откроет рот и покажет язык. Как собаку, которую учат команде «дай». — Ещё раз спрячешь — будет хуже, — сказала она однажды. Без злости. Просто констатация факта. Он не поверил. Через шесть часов началось такое, что он не мог встать с пола. Ломка накрыла волной. Сначала дрожь в пальцах. Потом холодный пот, липкий и противный. Потом судороги — мышцы сводило так, что казалось, кости трещат. Тело выгибало дугой, зубы стучали так, что он думал — раскрошатся. Они подсадили организм. Не спрашивая. Не предупреждая. Просто сделали его зависимым, как наркомана. Грамотно. Очень, сука, грамотно. После этого он глотал. Потому что знал, что будет иначе. Каждый день — один и тот же сценарий. Утро — таблетки. После них сознание становилось ватным. Мысли вязли, путались, ускользали. Он пытался думать о Диане, но через минуту ловил себя на том, что смотрит в стену и не помнит, о чём думал секунду назад. День — еда. Пресная, безвкусная, но калорийная. Они не хотели, чтобы он умер от голода. Они хотели, чтобы он жил. Жил и медленно превращался в овощ. После обеда — ещё таблетки. Другие. От этих накатывала сонливость. Иногда он проваливался в сон прямо за столом, с ложкой в руке. Однажды упал со стула и пролежал на полу часа три, пока не пришла Лина и не помогла ему подняться. Вечер — уколы. Самые тяжёлые. После них тело становилось чужим. Он мог лежать и смотреть в потолок, но не мог пошевелить пальцем. Мозг работал, видел, слышал, понимал — но тело не слушалось. Как будто его замуровали заживо. Иногда он засыпал под утро. Иногда не спал совсем. Иногда ему казалось, что он спит целыми днями, но он не мог проверить — часы потеряны, дни стёрты. Он пытался бороться. Вёл счёт дням, выцарапывая чёрточки на стене за кроватью. Раз. Два. Три. Четыре. Потом препараты путали мысли, и он просыпался и не мог вспомнить — вчера была одна чёрточка или уже десять? Он пробовал не глотать. Снова. Спрятать под язык, выплюнуть в унитаз, закатить под кровать. Она всегда находила. — Ты думаешь, я не считаю? — спросила она однажды. — Я знаю, сколько таблеток у меня в пачке. Я знаю, сколько ты должен принять. Если одной не хватит — я пойму. И добавляла дозу в уколах. Он перестал сопротивляться. Не потому что сдался. Потому что понял: так он протянет дольше. Так у него будет хоть немного ясной головы между приёмами. Он научился выжидать. Он не знал, что наступил сентябрь. Не знал, что Владу уже исполнился год. Не знал, что Диана похудела на восемь килограммов и носит строгие костюмы. Не знал, что Сударь и её отец сидят ночами в кабинете и строят планы. Для него время измерялось не днями, а приходами Лины. Вот она пришла — утро. Вот она ушла — надо ждать следующего раза. Иногда между её визитами он проваливался в сон, и ему казалось, что прошла секунда. Иногда он сидел и смотрел на дверь часами, ожидая, когда она откроется. Самое страшное было не в таблетках. Самое страшное было в том, что он начал забывать. Голос Дианы становился тише. Он слышал его во сне, но просыпался и не мог вспомнить — как именно она смеялась? Высоко или низко? С хрипотцой или звонко? Цвет её глаз плыл. Зелёные? Серые? Иногда ему казалось, что они были карими, и он злился на себя, что не может вспомнить точно. Запах. Он забыл, как она пахнет. Пытался представить — ваниль? Цветы? Просто тепло? Ничего. Он плакал иногда. По ночам, когда никто не видел. Потому что забывал. Но одно он помнил всегда. Её имя. Диана. Он писал его на стенах, на полу, на своей руке. Когда давали бумагу — на бумаге. Когда не давали — что попадалось под руку. Диана. Диана. Диана. Якорь, который не давал ему утонуть окончательно. Были дни, когда он не мог встать. После особенно сильных доз он лежал пластом. Тело отказывалось подчиняться. Он хотел сесть, но мышцы не слушались. Он хотел крикнуть, но из горла вырывался только хрип. В такие дни Лина кормила его с ложки. Как ребёнка. Без жалости, без брезгливости, просто делала свою работу. — Ты крепкий, — сказала она однажды. — Другие на твоём месте уже давно сломались. Он не знал, комплимент это или нет. Ему было всё равно. Он начал разговаривать сам с собой. Сначала тихо, по делу. Планировал побег. Рассчитывал время. Прикидывал, сколько между уколами. Потом громче. Спорил с ней. Объяснял, что он не сдастся. Кричал на воображаемого Егорова. Обещал, что убьёт, когда выберется. Потом просто говорил с Дианой. Рассказывал ей про дни. Про таблетки. Про Лину. Про то, что скучает. — Ты даже не представляешь, как я хочу тебя увидеть, — шептал он в пустоту. — Я бы всё отдал, чтобы просто услышать твой голос. Она не отвечала. Но ему казалось, что она где-то там, далеко, чувствует. Однажды он нашёл на полу осколок. Маленький, острый, от разбитой тарелки, которую Лина убирала, но не заметила. Он спрятал его. Под матрас. Потом перепрятал в щель между стеной и кроватью. Он не знал, зачем. Чтобы перерезать вены? Чтобы убить охранника, если кто-то войдёт? Чтобы просто держать что-то острое в руках и чувствовать себя человеком? Он не знал. Время шло. Он перестал считать чёрточки. Сбился после ста. Потом после двухсот. Потом перестал пытаться. Здесь не было времён года. Только белый свет, таблетки по расписанию и Лина с пустыми глазами. Он не знал, ищут ли его. Не знал, помнят ли. Иногда ему казалось, что он уже умер. Что это и есть ад — сидеть в белой комнате вечность и забывать лицо любимой.***
Кабинет отца Дианы. Вечер. В доме тихо. За окнами — ранняя осень, ещё тёплая, но уже с лёгкой прохладой. Листья на деревьях начали желтеть, в воздухе пахнет уходящим летом. Где-то вдалеке слышны детские голоса — соседние дети играют в футбол. Кристина укладывает Влада — ему уже год, он шумит, не хочет спать. Диана наверху, в своей комнате — скорее всего, сидит с документами или учебниками. Она заочно учится на архитектора, вгрызается в чертежи по ночам. Сударь приехал без звонка, что уже само по себе говорит о многом. Они сидят друг напротив друга. На столе — ноутбук, флешка и старая потрёпанная коробка с остатками автомобильного регистратора — оплавленного, разбитого, будто его специально пытались уничтожить. Александр молчит. Смотрит на Сударя тяжёлым взглядом человека, который двадцать пять лет проработал в органах и привык считывать правду по лицам. Сударь выглядит иначе, чем обычно. Нет той каменной невозмутимости. В глазах — усталость и что-то, похожее на злость. Он держит в руках остатки регистратора так, будто это улика, которая может всё изменить. — Дядь Саш, — голос Сударя звучит глухо, но твёрдо. — Тут надо разбираться. Вы уж простите, что без предупреждения. Александр молча кивает, давая знак продолжать. — Я нашёл регистратор Масленникова с машины. Тот, что на парковке был. Сударь кладёт на стол остатки устройства. Пластик оплавлен, провода торчат, но основная плата — цела. Видно, что кто-то пытался уничтожить улику, но сделал это второпях. — Его выкинули, но карта сохранилась. Видимо, не ожидали, что кто-то будет искать. Александр берёт флешку в руки, вертит, рассматривает. Лицо становится всё мрачнее. — Что на ней? — Всё, — жёстко отвечает Сударь. — Вся встреча. Егоров. Удар. Как его грузили в машину. Как они уехали. Я прогнал запись раз десять. Может, больше. Александр откидывается на спинку кресла. Молчит. — И что ты думаешь? — спрашивает он наконец. — Я думаю, что Егоров — не просто пешка, — голос Сударя становится жёстче, в нём прорезаются нотки, которых Александр раньше не слышал. — Я думаю, он всё это спланировал. С самого начала. И тело… тело, которое лежало в морге — это не Масленников. Александр прищуривается. Глаза становятся холодными, цепкими. — Ты уверен? — На сто процентов нет. Но… дядь Саш, я видел этого мужика. В морге. Я смотрел на него. Он был похож, да. Очень похож. Но сейчас, когда я смотрю на запись, я понимаю — мы повелись. Быстро. Слишком быстро. Сударь встаёт, начинает ходить по кабинету — для него это редкость, он обычно статичен, как скала. — Документы, ДНК, опознание — всё прошло гладко. Слишком гладко. Ни одной зацепки, ни одной ошибки. А Егоров всё это время был рядом. Помогал. Подносил бумажки. Сочувствовал. Он останавливается, смотрит на Александра. — Вы не находите это странным? Александр встаёт, подходит к окну. Смотрит в темноту. За стеклом — сентябрьский вечер, фонари освещают пустые качели на детской площадке. — Ты думаешь, Дима жив? — спрашивает он, не оборачиваясь. Сударь молчит. Долго. Потом говорит: — Я думаю, у нас есть шанс это выяснить. Если найдём, куда его увезли. Если поймём, кто за этим стоит. Если… — он сжимает кулаки. — Если мы не облажаемся. — А Диане..— Александр поворачивается. — А Диане ты хочешь ей сказать? Сударь подходит ближе. В его глазах — борьба. — Я хочу понять, что говорить. Если я скажу ей: «Дима, возможно, жив», а он окажется мёртв — она не переживёт второй раз. Вы сами видели, в каком она состоянии. Она только начала выползать. Только начала есть. Только перестала плакать каждую ночь. Учёба, работа, документы — это держит её на плаву. Если мы дадим ей надежду и убьём её… — Но если мы ничего не скажем, а он там, — продолжает Сударь, — и ждёт… мы его предадим. И её предадим. Она имеет право знать. Александр возвращается в кресло. Садится тяжело, будто вдруг постарел на десять лет. — Слушай меня внимательно, — говорит он тихо, но так, что у Сударя внутри всё сжимается. — Диана пока ничего не должна знать. Ничего. Пока мы сами не разберёмся. Сударь хочет возразить, но Александр поднимает руку, останавливая. — Я сказал — ничего. Ты видел её полгода назад? Я видел. Я привозил её сюда, когда она не могла стоять на ногах. Я кормил её с ложки, потому что она забывала есть. Я выносил из её комнаты пустые пачки успокоительных. Она только-только начала приходить в себя. Только начала выходить из дома без охраны, у которой инструкция — не дать ей сделать глупость. Он смотрит Сударю прямо в глаза. — Если мы скажем ей сейчас, а Дима мёртв — мы дадим ей ложную надежду. Сударь молчит. Сжимает челюсть. — Я понял, — выдавливает он. — Мы разберёмся сами, — продолжает Александр. — Тихо. Аккуратно. У меня есть люди. У тебя — голова и руки. Найдём, проверим, убедимся. И только тогда, когда у нас будут железобетонные доказательства, что он жив — мы ей скажем. — А если Егоров что-то заподозрит? — Не должен. Ты будешь вести себя, как обычно. Приезжать, помогать, молчать. Он не должен знать, что мы копаем. Сударь кивает. — Документы, что он на неё переписал, — вдруг говорит Александр. — Ты говорил, это не просто так. — Да. Он кому-то не доверял. И я теперь знаю кому. — Егоров. Александр достаёт сигарету, хотя в доме не курят, особенно при Владе. Но сейчас — исключение. Щёлкает зажигалкой. Затягивается. — Что нужно? — Люди, — сразу отвечает Сударь. — Те, кто могут пробить информацию там, куда официально не достучаться. Связи в других странах. Доступ к камерам, к базам. И время. Месяц. Может, два. Если он жив, если его куда-то увезли, мы должны понять куда. Егоров может вывести. Я буду за ним следить. Александр смотрит на него долгим взглядом. — Ты понимаешь, что если он узнает, что ты копаешь, он может уйти? Или хуже — убрать Диму, если он ещё жив? — Понимаю. Поэтому буду тихо. Сударь убирает флешку в карман. Прячет глубоко, во внутренний карман куртки. — Дядь Саш… я не подведу. Ни его. Ни её. Александр тушит сигарету. Встаёт, подходит к Сударю, кладёт руку на плечо. — Я с тобой. Что нужно — говори. Люди, деньги, связи — всё будет. Я за двадцать пять лет в органах таких, как Егоров, видел достаточно. Они всегда оставляют след. Всегда. Сударь кивает. — Спасибо. — Не за что. Я тоже хочу знать правду. Они стоят в тишине. За окном — сентябрьский вечер, тихий, спокойный. Где-то вдалеке лает собака. Слышно, как ветер шелестит листвой. Где-то наверху сидит Диана — или не сидит, а лежит с учебниками, вгрызается в архитектурные чертежи, которые должны помочь ей понять мир, в который она попала. Она пока даже не подозревает, что её мир может снова перевернуться. — И ещё, — говорит Сударь уже от двери. — Присматривайте за ней. За Егоровым. Он слишком близко. Слишком ласково к ней относятся. Мне это не нравится. Александр хмурится. Глаза становятся холодными. — Думаешь, он к ней лезет? — Думаю, он лезет к деньгам. Через неё. Она сейчас единственный ключ ко всему. Если он доберётся до неё… если она ему поверит… Он не договаривает. Александр понимает. — Я понял. Никто к ней не подойдёт. Я сам прослежу. Сударь уходит. Дверь закрывается. Александр долго стоит у окна, глядя в темноту. Потом смотрит на потолок, туда, где комната Дианы. — Прости, дочка, — шепчет он одними губами. — Пока нельзя. Пока мы не будем уверены. Он достаёт телефон. Набирает номер. — Иван? Работа есть. Нужно пробить одного человека. Тихо. Без огласки.