Сбежав от благородного супруга, я вышел замуж за его сына

NC-17
Завершён
155
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
192 страницы, 83 824 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
155 Нравится 85 Отзывы 36 В сборник

Я встречу его среди белых стен

Настройки
Примечания:
Иллуги много думал. Казалось, что столько думать вредно и не нужно — мысли ворочались в голове тяжёлыми, неповоротливыми глыбами, не находя выхода и не облегчая ни на крошечку ту ледяную тяжесть, что поселилась в груди. Он думал о том, что перенести смерть собственного ребёнка, наверное, действительно невозможно. Или возможно, но только ценой собственной смерти. Он никогда не пожелал бы кому-то испытать эти чувства. Ни врагу. Ни тому, кто причинил ему боль. Никому. Потому что это было не просто горе — это было небытие, разверзшееся внутри, чёрная дыра, втягивающая в себя всё, что когда-то было живым. Особенно остро, особенно ядовито думалось о том, как было зачато это крошечное, так и не увидевшее свет существо. Это случилось в тишине чужой спальни, под холодными, безразличными руками, которые касались его не как человека, а как инструмента. И правду говорят: зло порождает зло. Тот миг, тот акт, лишённый всего человеческого, не мог дать жизнь — он мог дать только потерю. Иллуги цеплялся за эту мысль, пытаясь найти в ней хоть какое-то утешение, хоть какой-то смысл. Не находил. Прошло уже несколько дней, а по ощущениям — словно ничего не изменилось. Время застыло, превратившись в вязкую, неподвижную смолу, в которой он увязал всё глубже с каждым часом. Дни не отличались от ночей. Ночью он не спал, днём — тоже. Только серый рассвет, пробивавшийся сквозь неплотно затянутые шторы, напоминал о том, что снаружи всё ещё существует какая-то жизнь. Он сидел в кресле у окна, укутанный в пушистый плед, хотя на нём была только тонкая пижама, и в комнате было достаточно тепло. Ему было холодно всегда. Холодно изнутри. Телефон в руке давно погас, но он всё сжимал его, машинально, не замечая. Бессмысленное действие — ему никто не позвонит, как и он сам не позвонит никому. Но держать в руке этот маленький, холодный предмет было почему-то спокойнее, чем оставаться совсем ни с чем. Он не заметил, как вошла матушка. Только её голос, почти шёпот, выдернули его из того оцепенения, в котором он пребывал уже не первый час. — Иллуги, милый? Она вошла в личную спальню сына с той осторожностью, с которой входят в комнату тяжелобольного, боясь потревожить хрупкий покой. В руках она держала миску с отваром — пахло травами, мёдом, чем-то тёплым и домашним. Она знала, что её мальчик не спит по ночам. Слуги уже несколько раз заставали его в отрешённом состоянии, сидящим у окна, но не решались тревожить, только докладывали ей. Старшая омега печалилась, глядя на это саморазрушение, но дала ему несколько дней. Думала, он начнёт приходить в себя. Получилось наоборот. Иллуги не повернулся. Просто замер ещё больше, если такое было возможно, и его пальцы чуть сильнее сжали телефон. — Здравствуйте, матушка, — прохрипел он, и этот звук напугал её больше, чем его молчание. Голос был чужим, словно он забыл, как говорить, как складывать слова, как дышать между ними. Словно за эти дни он разучился быть живым. Она поставила миску с отваром на кофейный столик рядом с ним и осторожно коснулась его плеча. Рука её была тёплой, но под её пальцами она чувствовала холод, исходивший от сына, — тот самый, внутренний, который не могли согреть ни пледы, ни обогреватели. — Мне больно смотреть на твоё состояние, — тихо сказала она, и в голосе её дрожала непрошеная слеза, которую она сдержала усилием воли. — Я понимаю, что тебе тяжело. И я не могу и не буду торопить твоё горе. Но я также переживаю за твоё здоровье. Последние события могли нанести сильный удар по организму. Ты не ел, не спишь и таешь на глазах. Она говорила, а её пальцы продолжали лежать на его плече, не требуя ответа, не настаивая, просто — присутствуя. — Матушка желает отправить меня на обследование? — спросил Иллуги. Он наконец повернул голову, и она увидела его лицо. Пустые глаза, в которых не осталось даже слёз — они кончились, выплакались все, до последней капли. Только синева под ними, глубокая, и бледность, делающая его похожим на восковую фигуру. — Всё верно, милый, — ответила она мягко, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Она начала перебирать его волосы, светлые, почти прозрачные в сером утреннем свете, так же, как делала в его детстве, когда он был маленьким и приходил к ней с ночными страхами. Это движение было таким привычным, таким родным, что Иллуги на мгновение прикрыл глаза, позволяя себе расслабиться под этим прикосновением, позволив себе на секунду почувствовать себя ребёнком, которого можно утешить. — Ты же не против? — спросила она, хотя знала, что он не станет спорить. Он вообще ни с чем не спорил теперь. У него не было сил даже на это. Иллуги открыл глаза. Медленно, с трудом поднялся с кресла, и плед сполз с его плеч, упав на пол, но он не заметил. Он стоял босиком на тёплом полу, тонкая пижама висела на нём мешком, подчёркивая болезненную худобу, и мать видела, как под тонкой тканью проступают очертания ключиц, рёбер. Он посмотрел на неё. Не на миску с отваром, не на свои руки, а прямо в глаза. И в этом взгляде не было ни каприза, ни усталости, ни даже покорности. Было то, что страшнее всего для матери, — абсолютное, полное безразличие. — Матушка, не сочтите мой ответ грубым, — произнёс он, и каждое слово давалось ему с трудом, как будто он вытаскивал их из глубокого колодца, где они тонули в темноте. — Мне абсолютно всё равно, где бестолку мотать часы. Прикажете слугам собрать вещи и позвольте мне тогда поспать перед отъездом. В этих словах не было обиды. Не было протеста. Не было даже благодарности за заботу. Было только одно: ему всё равно. Ему было всё равно, куда ехать, что делать, сколько дней тянуть эту бессмысленную нить существования, которая, казалось, вот-вот оборвётся сама собой. Омега смотрела на него, и в груди у неё разрывалось сердце. Но она не заплакала. Она не стала спорить, не стала уговаривать, не стала требовать от него хоть какой-то эмоции, хоть какого-то желания жить. Она просто кивнула, медленно, понимая, что сейчас любое давление, любое требование будет хуже, чем этот ледяной покой, в котором он находился. — Хорошо, милый, — сказала она тихо. — Я всё сделаю. А ты поспи. Хотя бы немного. Она подняла плед с пола и снова укутала его плечи, хотя он уже не дрожал. Её руки задержались на его плечах чуть дольше, чем нужно, и она почувствовала, как он почти неуловимо, но всё же подался вперёд, на мгновение прильнув к её теплу. Всего на секунду. А потом отстранился и, не оборачиваясь, пошёл к кровати, каждый шаг его был медленным, тяжёлым, словно он нёс на плечах всю свою боль, всё своё горе, всю эту чёрную, неподъёмную ношу. Он лёг, отвернулся к стене и закрыл глаза. Не потому, что хотел спать, а потому, что не хотел больше никого видеть. Не хотел, чтобы его видели. Мать постояла ещё минуту, глядя на его ссутулившуюся, узкую спину, на светлые волосы, разметавшиеся по подушке, на то, как он сжимает в руке погасший телефон, словно это последнее, что связывает его с миром. Потом она бесшумно вышла, плотно притворив дверь. В коридоре она прислонилась спиной к стене и закрыла глаза, позволяя себе наконец заплакать. Тихо. Чтобы он не услышал. Завтра она отправит его в клинику. Завтра начнётся что-то новое, или, по крайней мере, она будет в это верить. Но сегодня она просто позволит ему спать. Или не спать. Или просто лежать с закрытыми глазами, делая вид, что он ещё способен на что-то, кроме этого бесконечного, тягучего, убивающего одиночества. Омега и не заметил, как провалился в сон, а когда открыл глаза, за окном уже сгущались сумерки, окрашивая комнату в приглушённые, синеватые тона. Он проспал целый день — часы на тумбочке показывали начало восьмого вечера, и это осознание пришло к нему медленно, с лёгким удивлением, будто он не верил, что его измученное тело всё ещё способно на такой глубокий, беспробудный отдых. Состояние было пресным, безвкусным, как вода, в которой давно выварили всё живое — ни бодрости, ни разбитости, только странная, непривычная лёгкость в голове, которая, впрочем, не приносила облегчения, а скорее напоминала временное перемирие с самой собой. Он спал настолько крепко, что даже не слышал слуг, которые приходили собирать личные вещи в комнате, хотя обычно его сон был чутким, слишком чутким — после всего, что случилось, любое движение за стеной заставляло его вздрагивать и прислушиваться. Но сегодня организм взял своё, выключив сознание с той же безжалостной щедростью, с какой оно прежде отказывалось отключаться. Иллуги проморгался, приподнялся на локтях и, обведя комнату мутным взглядом, наткнулся на средних размеров чемодан, аккуратно стоящий у двери, — добротный, тёмно-синий, с металлическими углами, защищающими от повреждений. Оу. Значит, уже пора ехать, да? Эта мысль пришла к нему не как удар, а как медленное, тягучее осознание, которое просачивалось в сознание капля за каплей. На самом деле ему было почему-то грустно. Странно, неправильно, но грустно. Он не мог объяснить себе это чувство — что именно его задевало? То, что он снова покидает этот дом, который едва успел снова назвать своим? То, что впереди снова больница, а значит, снова боль, снова чужие руки, снова холодные приборы и белые стены, которые пахнут не жизнью, а стерильностью? Или то, что он уезжает, а здесь остаётся мать, которая будет ждать, переживать, приезжать каждую неделю, надеясь увидеть его — живым, настоящим, тем, кем он был когда-то? Он помотал головой, резко, почти с раздражением, закусив губу до лёгкой, ноющей боли, стараясь избавиться от этих тяжёлых, бесполезных мыслей. Получилось так себе — они не ушли, а только отступили на задний план, притаившись в ожидании, когда он снова останется один на один с собой. Но плевать. Он привык к ним. Они стали такими же обыденными, как дыхание. На краю постели лежала аккуратно сложенная стопка одежды — видимо, мать или прислуга уже позаботились о том, чтобы ему было в чём ехать. Белоснежный свитер из мягкой, пушистой шерсти, который обещал согревать, и светлые, почти кремовые джинсы, такие чистые, что казалось, они светятся в сумерках своим собственным, нежным светом. Какой же чистый образ — словно его собирали не в больницу, а на какое-то торжество, где требовалась безгрешность и невинность. Иллуги посмотрел на эту одежду и вдруг подумал, что она ему не принадлежит. Что это для кого-то другого — для того, кем он никогда не был и уже не станет. Минута — и он уже собран. Свитер облегал плечи мягким, согревающим коконом, джинсы сидели чуть свободнее, чем нужно — он похудел за последние недели, и этот факт, который раньше его бы оскорбил, теперь просто констатировался мозгом как нечто само собой разумеющееся. Он сидел на краю кровати, разглядывая свои пальцы, когда за дверью послышались торопливые, но лёгкие шаги, и в комнату забежала милая бета, которую он знал с пелёнок — та самая, что когда-то читала ему сказки на ночь, когда мать была занята делами дома, а отец отсутствовал. Её лицо было озабоченным, но она старалась держаться ровно, не показывать лишнего. Следом за ней, чуть медленнее, но с той же мягкой, но твёрдой поступью, вошла матушка. В руках она держала небольшой пакет — наверное, что-то в дорогу, какие-нибудь домашние сладости или травяной сбор, который она сама заваривала, чтобы успокоить нервы. Она остановилась на пороге, глядя на него, и в её глазах было столько всего — и боль, и надежда, и страх, и что-то ещё, глубокое, материнское, что не поддавалось названию. Все молчали. В комнате повисла тишина, не тяжёлая, но плотная, как вода перед бурей. Иллуги не знал, что говорить в таких случаях. Никто из них, наверное, не знал. Слова были лишними, они не могли вместить в себя ни горя, ни надежды, ни того странного, смутного чувства, которое шевелилось где-то на дне его души, похожее на прорастающий росток, который ещё не знает, сможет ли пробиться сквозь толщу льда. Мать подошла к нему первой, и объятие было единственным, что произошло в этом прощании. Она обняла его крепко, как в детстве, когда он падал с велосипеда или боялся грозы, и Иллуги почувствовал, как её руки дрожат — едва заметно, но он чувствовал. Она не плакала. Или плакала, но беззвучно, пряча слёзы в его плече. Он сам не мог заплакать — слёзы кончились, выплакались все, до последней капли, оставив только эту странную, пустую, звенящую тишину внутри. Он просто стоял, чувствуя её тепло, её запах, её присутствие, и думал о том, что это, наверное, и есть дом — не стены, не комнаты, а эти руки, которые держат тебя, когда ты падаешь. Потом объятие разомкнулось, и всё закончилось так же быстро, как началось. Служанка подхватила чемодан, мать поправила ему воротник свитера, будто он всё ещё был маленьким мальчиком, который не умеет одеваться сам, и они вышли в коридор, а потом на улицу, где уже ждала машина. Иллуги сел на заднее сиденье, привычно прижавшись к двери, и машина тронулась, выезжая за ворота, которые когда-то были его домом, а теперь стали просто местом, откуда он уезжает. В зеркале заднего вида он видел мать — она стояла на крыльце, маленькая, хрупкая, но не сломленная, и махала ему рукой, и он махнул в ответ, механически, почти неосознанно, а потом повернулся вперёд и больше не оборачивался. В машине было тепло, тихо, только мягко шуршали шины по асфальту, убаюкивая, погружая в ту самую полудрёму, из которой он только что выбрался. Иллуги достал телефон, больше по привычке, чем из реального желания что-то сделать с его помощью. Он листал ленту бездумно, не вчитываясь, не всматриваясь, просто позволяя картинкам сменять друг друга, чтобы занять чем-то руки и глаза, чтобы не оставаться наедине с собой. И как на зло — а иначе и быть не могло, потому что мир, казалось, сговорился напоминать ему о его потере каждую свободную минуту, — ему попался пост с каким-то малышом. Маленькое, розовощёкое существо с пухлыми ручками и ясными, ничего ещё не понимающими глазами смотрело с экрана, улыбаясь беззубым ртом, и в этой улыбке было столько жизни, столько надежды, столько всего, что у него отняли, что он никогда не увидит, никогда не почувствует, никогда не узнает. На секунду — всего на одну, короткую, как вдох, — ему захотелось выкинуть телефон в окно. С размаху, с яростью, которой он не чувствовал уже так давно, что забыл, каково это — злиться. Чтобы этот чёрный, бездушный кусок стекла и металла вылетел наружу, разбился об асфальт, и его переехала бы машина, чтобы он рассыпался на мелкие осколки, а потом, может быть, следующий грузовик раздавил бы эти осколки в пыль, чтобы этот телефон больше никогда, никогда не включился и не показывал ему чужих детей, чужих улыбок, чужого счастья, которое никогда не будет его. Но он не сделал этого. Он просто смотрел на экран, на это маленькое, светящееся лицо, и чувствовал, как где-то глубоко внутри, в той самой пустоте, которая стала его вечной спутницей, что-то сжимается, ноет, плачет беззвучно, не находя выхода. Он закрыл пост, убрал телефон в карман и отвернулся к окну, глядя, как за стеклом проплывают фонари, деревья, редкие машины, и всё это было таким далёким, чужим, ненастоящим, словно он смотрел на чужую жизнь, на чужую дорогу, на чужой мир, в котором ему не было места. Он снова ехал. В никуда. В клинику. В неизвестность. И единственное, что он знал наверняка, — это то, что внутри него ничего не изменилось. Пустота оставалась пустотой. И только где-то на самом дне этой пустоты, едва различимо, тихо, как мышь под половицей, скреблась мысль, которую он не хотел, не смел, не мог оформить в слова: а что, если и там, в этой клинике, ничего не поможет? Что, если это — навсегда? Что, если он так и останется пустым, разбитым, ненужным, и никакие врачи, никакие процедуры, никакое время не вернут ему того, что он потерял? Иллуги закрыл глаза, прислонившись головой к холодному стеклу, и позволил машине везти его дальше, в туман, в темноту, в неизвестность, которая больше не пугала его, потому что пугаться было уже нечем. Выйти из автомобиля он не смог самостоятельно. Ноги подкосились в тот самый миг, когда дверь открылась, впуская внутрь салона свежий воздух, — мышцы, казалось, забыли как удерживать вес тела, как подчиняться приказам мозга, который слал им команды, но те тонули где-то на подступах к онемевшим конечностям. Это была не просто усталость, накопившаяся за дни и ночи бессонницы; это было полное, тотальное истощение организма, который последние недели существовал на пределе, сжигая последние резервы, а теперь, когда цель — или, вернее, иллюзия какой-либо цели — исчезла, он просто отказался работать. Врачи назвали бы это астенией, следствием гормонального сбоя, психоэмоционального перенапряжения и физического изнеможения, но для Иллуги это было проще и страшнее: его тело больше не хотело с ним сотрудничать. Оно было предано, изношено, выжато досуха чужими руками, чужими ожиданиями, чужими препаратами, и теперь, когда ему позволили наконец остановиться, оно просто… выключилось. Не полностью, не до конца, но настолько, что сделать шаг без посторонней помощи стало непосильной задачей. Водителю, немолодому уже мужчине, служившему их семье не один год, пришлось выйти, обойти машину и бережно, почти по-отечески, поддержать его под локоть. Одна рука — под локоть, вторая — за талию, и так, мелкими, шаткими шагами, они двинулись к стеклянным дверям, освещённым тёплым, приглушённым светом, льющимся изнутри. Иллуги чувствовал под пальцами твёрдую ткань пиджака водителя, его надёжное, спокойное присутствие, и в этом была странная, почти детская благодарность — что он не один, что его не высадили из машины, как ненужный груз, и не заставили идти самому. Клиника была частной, это не вызывало сомнений с первого взгляда. Другое заведение, попроще, его бы точно не отправили — туда, где, как говорили, творится настоящая приисподня, где лечиться можно только в обратную сторону, доламываясь окончательно, превращаясь в тень, которую уже не спасти. Сюда же отправляли тех, за кого платили, за чьё выздоровление или хотя бы облегчение состояния боролись всерьёз. Здесь было чисто, дорого, тихо. Здесь пахло не лекарствами и страхом, а деревом, воском и едва уловимыми, успокаивающими ароматами эфирных масел, которые, казалось, сами струились из стен. Их уже ждали. Едва Иллуги переступил порог, как к нему направились три фигуры, и это внимание, столь явное и организованное, было одновременно и лестным, и давящим — напоминанием о том, что он не просто пациент, а человек с некоторым положением, чьё происхождение обязывает к определённому приёму. Впрочем, ему было всё равно. Абсолютно. Первой шагнула вперёд высокая девушка в безупречном, строгом костюме цвета слоновой кости, с идеальной укладкой и улыбкой, которая, казалось, была отрепетирована до мельчайших деталей. За её спиной, чуть правее, стоял мужчина в белом халате, с планшетом в руках — судя по выправке и сосредоточенному взгляду, ординатор или медбрат, ответственный за документацию. Слева, ближе к стене, замерла женщина в тёмно-синей униформе — санитарка или младшая медсестра, готовая в любой момент подхватить, поддержать, помочь. Все трое держались с профессиональной сдержанностью, но в их глазах Иллуги успел заметить тень любопытства — того самого, которое возникает при виде пациента слишком молодого, слишком бледного, слишком сломленного для своих лет. — Здравствуйте, Иллуги, — произнесла высокая девушка, и её голос был приятным, чуть низковатым, располагающим к доверию. Однако её парфюм — насыщенный, сладковато-цветочный, с агрессивными нотами жасмина и мускуса — был настолько ярким, что перебивал всё вокруг, не давая возможности определить вторичный пол ни её, ни двух других, стоящих подле. Иллуги на миг задержал дыхание, чувствуя, как этот приторный аромат ударяет в голову, смешиваясь с тошнотой, которая уже давно стала его постоянной спутницей. Омега не особо заботился об этом — о запахах, о статусах, о том, кто перед ним и как его зовут. Ему было хреново. Паршиво. Настолько, что он едва держался на ногах, вцепившись в руку водителя, который всё ещё не отпускал его. Сила воли, которой он цеплялся за реальность, за эти секунды, когда ещё можно было не падать, не терять лицо перед незнакомцами, стремительно таяла, как снег на ладони. Он чувствовал, как пол под ногами становится зыбким, как плитка — гладкая, дорогая, с едва заметным рисунком — начинает уходить из-под ног, и всё, что он может, это просто не упасть, не рухнуть, не рассыпаться на куски здесь, в этом безупречном холле, под этими вежливыми, профессиональными взглядами. — Ваш лечащий врач скоро подойдёт к Вам для беседы, — продолжала девушка, и её голос звучал уже где-то далеко, сквозь вату, набившуюся в уши. — Скажите, Вы же не против, не смотря на время позднее? Иллуги легонько кивнул. Или ему только показалось, что он кивнул. Может быть, он просто дёрнул головой, или это его тело само совершило какое-то движение, повинуясь остаткам социальных рефлексов. А потом стало совсем дурно. Тошнота подкатила к горлу резко, обжигающе, и мир вокруг начал стремительно терять чёткость, расплываясь в серых, мутных пятнах. Он почувствовал, как ноги перестали его слушаться окончательно — они просто исчезли, перестали существовать, и он начал оседать, медленно, невесомо, как падающая тряпичная кукла, у которой выдернули нитки. Где-то на периферии сознания он услышал быстрый, испуганный вздох, звонкий щелчок каблуков по плитке, шуршание одежды. Девушка, которая только что говорила с ним, оказалась рядом мгновенно. Её рука подхватила его под локоть с одной стороны, а водитель, не отпускавший его до последнего, — с другой. Она быстро, чётко, не повышая голоса, раздавала указания: — Поддержите! Быстро! Вторая рука, под плечи! Вы, приготовьте коляску в приёмном покое, сейчас же. И позвоните доктору, скажите, что пациент теряет сознание, пусть поднимается немедленно. Двое других, которые замерли было в шоке, мгновенно пришли в движение. Мужчина с планшетом бросился вперёд, помогая удерживать почти обмякшее тело, женщина в униформе развернулась и почти бегом направилась куда-то вглубь коридора. Иллуги уже отключался. Сознание ускользало, как вода сквозь пальцы, оставляя после себя только странное, отстранённое спокойствие. Ему было всё равно, что его сейчас увидят слабым, что он падает, что не может держаться на ногах. Внутри было пусто, и эта пустота, как ни странно, становилась мягкой, принимающей, обещающей провал в ничто, где нет ни боли, ни мыслей, ни этого вечного, убийственного «зачем». И тогда, сквозь нарастающий шум в ушах, сквозь туман, застилающий глаза, он услышал четвёртый голос. Мужской. Низкий, спокойный, с той властной, но не навязчивой нотой, которая заставляет подчиняться без приказа. Голос раздался совсем рядом, и вместе с ним в воздухе, пробиваясь сквозь приторный, душный парфюм встречающей, возник другой запах — резкий, свежий, колкий. Хвойный. Запах сосновой смолы, морозного утра, чистого, почти стерильного леса. Он ударил в ноздри, на мгновение прочищая голову, вырывая сознание из цепких лап обморока. Иллуги на долю секунды — всего на долю секунды — пришёл в себя, услышав этот запах, почувствовав, как чьи-то сильные, уверенные руки принимают его вес, подхватывая там, где чужие руки уже не справлялись. Он попытался открыть глаза, разглядеть того, кто пахнет хвоей и свежестью, но веки были слишком тяжёлыми, а мир слишком расплывчатым. Он успел увидеть только тёмный силуэт, склонившийся над ним, и свет, падающий откуда-то сверху, обрамляющий этот силуэт неровным, дрожащим ореолом. А потом тьма сомкнулась окончательно, мягко, безболезненно, унося его в забытье, и последнее, что осталось в памяти перед тем, как всё исчезло, — это запах. Хвойный, острый, почти живой. Запах, который, как ни странно, не пугал, а, наоборот, дарил странное, необъяснимое спокойствие. Жаль только, что было уже поздно. — Я приведу его в чувство. И позвольте нам остаться наедине. Голос прозвучал негромко, но в нём было то самое спокойное, не терпящее возражений достоинство, которое не нуждается в повышении тона, чтобы его услышали и подчинились.
155 Нравится 85 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (3)