Вкус вечности

NC-17
Завершён
259
5
автор
Размер:
376 страниц, 136 979 слов, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
259 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник

Часть 27

Настройки

❝ Я дивлюсь, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено.  ❞

      Замок Нагайны был местом, которое невозможно было забыть, даже если очень хотелось. Он стоял на скалистом утёсе, нависающем над бескрайним серым морем, и казался не столько творением рук человеческих, сколько природным образованием — наростом на теле земли, хищным, цепким, вросшим в камень когтями-башнями и зубами-шпилями. Стены его были сложены из тёмного, почти чёрного камня, который, если присмотреться, пульсировал — едва заметно, ритмично, словно в нём текла какая-то своя, древняя, чуждая всему живому кровь. В коридорах всегда царил полумрак, разгоняемый лишь редкими факелами, чьё пламя горело холодным, синеватым светом, и Гермиона давно перестала замечать это свечение — оно стало для неё таким же привычным, как когда-то был привычен солнечный свет над садом её родительского дома.       Странно было думать о доме теперь. О той комнате с обоями в цветочек, о книгах на полках, о старом плюшевом медведе, который ждал её на подушке. Казалось, что всё это случилось с кем-то другим, в другой жизни, в другом мире. Гермиона, которая жила здесь, в этом замке, была уже не той девочкой, что плакала над раздавленным жуком и боялась темноты. Она стала кем-то иным — более острым, более быстрым, более опасным. И эта перемена пугала её ровно настолько, насколько восхищала.       Сила росла в ней каждый день, как дерево, пускающее корни в самую глубину её существа. Она чувствовала, как она течёт по венам вместе с кровью, как набухает в груди перед каждым колдовством, как требует выхода, действия, применения. Гермиона научилась управлять ею — не подавлять, как учили в «Амбрасии», а направлять, использовать, превращать в оружие. Это было похоже на то, как если бы она всю жизнь дышала через соломинку, а теперь вдруг смогла расправить лёгкие и вдохнуть полной грудью. Голова кружилась от этого воздуха, от этой силы, от этого чувства всемогущества, которое каждый раз накатывало после удачного колдовства и каждый раз пугало своей сладостью.       Она могла теперь многое. Могла менять облик быстрее, чем Нагайна успевала моргнуть — от её матери до Беллатрикс, от Лиры до самого Дамблдора, чьи черты она скопировала с портрета, висящего в одной из бесчисленных зал замка. Могла проникать в сознание тех немногих слуг, что ещё оставались в услужении у бабки — призрачных, полумёртвых существ, которые двигались по коридорам с пустыми глазами и выполняли любые приказы, не задавая вопросов. Могла работать с душами, заключёнными в амфоры, — чувствовать их, слышать их тихие, бесконечные крики, иногда даже разговаривать с ними, хотя это давалось тяжелее всего, потому что каждая такая душа была чьей-то матерью, чьим-то отцом, чьим-то ребёнком, и каждая из них напоминала ей о Лире.       Особенно Лира. Её душа хранилась в самой большой амфоре, стоящей в центре залы, где Нагайна проводила свои ритуалы. Гермиона чувствовала её всегда, где бы ни находилась в замке — этот тонкий, едва уловимый отзвук знакомого голоса, знакомого смеха, знакомого расфокусированного взгляда, который теперь навсегда застыл в стеклянных глазах сосуда. Она подходила к амфоре по ночам, когда бабка считала, что она спит, и шептала в холодную глину слова, которые не могла сказать никому другому: о своей боли, о своей ненависти, о своём плане, который созревал в ней день ото дня, как плод, наливающийся соком на ветке старого дерева. — Я отомщу, — шептала она, касаясь пальцами шершавой поверхности. — Я обещаю. За тебя. За Эндрю. За Колина и Денниса. За всех, кого она забрала. Я заставлю её заплатить.       Амфора молчала. Души не умеют отвечать — они только чувствуют, только помнят, только ждут. Но Гермиона знала, что её слышат. И этого было достаточно.       План складывался в голове медленно, мучительно, как мозаика из тысячи осколков, каждый из которых нужно было подобрать, примерить, уложить на место. Она продумывала его по ночам, когда замок затихал и только ветер выл за окнами, разнося над морем солёные брызги. Она прокручивала его снова и снова, находя слабые места, уязвимости, возможности для ошибки. Она должна была быть идеальной. Один неверный шаг — и всё рухнет. Она останется здесь навсегда, как её мать, или, что ещё хуже, станет такой же, как Нагайна — безумной, жаждущей силы, потерявшей себя в погоне за иллюзией величия.       Иногда, в самые тёмные часы, когда тоска подступала к горлу комком ледяной тошноты, она думала о Беллатрикс. О её тёмных глазах, о её холодных руках, о том, как она обнимала её в ту ночь после ритуала, как шептала: «Тише, девочка моя». Гермиона скучала по ней так сильно, что физически чувствовала эту боль — где-то в груди, под рёбрами, там, где раньше было сердце, а теперь зияла пустота. Ей хотелось бросить всё, аппарировать в «Амбрасию», упасть перед Беллатрикс на колени и сказать: «Прости. Я была глупа. Я была слепа. Я люблю тебя, и без тебя не могу».       Но она не делала этого. Не могла. Потому что за те месяцы, что она провела в замке Нагайны, никто из её друзей — ни Гарри, ни Рон, ни даже Беллатрикс — не попытался её найти. Ни одного письма. Ни одного знака. Ни одной попытки пробиться через барьеры, которые Нагайна возвела вокруг своего убежища. Гермиона знала, что это жестоко — ждать, что они бросятся её спасать, когда она сама выбрала этот путь, сама ушла, сама отказалась от помощи. Но сердцу не прикажешь, и где-то глубоко, там, где ещё теплилась детская вера в чудо, она надеялась, что кто-то придёт. Кто-то постучит в ворота замка и скажет: «Гермиона, мы здесь, мы с тобой, мы не оставили тебя».       Никто не пришёл.       Гарри, наверное, был занят своей жизнью — тренировками, друзьями, той нормальностью, к которой он всегда стремился и которая была ему так нужна после всего, что он пережил. Рон, возможно, вообще забыл о её существовании — он никогда не был склонен к долгим раздумьям и глубоким чувствам. А Беллатрикс... Беллатрикс, наверное, решила, что так будет лучше. Что Гермиона сама сделала свой выбор, и её дело — уважать его, даже если этот выбор разрывает сердце. Может быть, она даже облегчённо вздохнула, когда узнала, что Гермиона ушла из школы. Может быть, она рада, что избавилась от этого вечного напоминания о своей боли, о своей любви, о своей слабости.       Гермиона заставляла себя не думать об этом. Концентрировалась на плане, на мести, на том, что должна сделать. Она обещала всем, кого убила Нагайна — всем, чьи души томились в этих проклятых амфорах, всем, кто никогда не увидит солнца, не услышит голоса своих детей, не почувствует тепла чьих-то рук, — что она отомстит. И она сдержит это обещание. Даже если для этого ей придётся стать чудовищем. Даже если для этого ей придётся потерять себя навсегда. — Ты сегодня задумчива, — раздался голос за спиной, и Гермиона вздрогнула, хотя научилась не вздрагивать от неожиданности ещё на первом месяце своего заточения.       Она обернулась, и на её лице уже была нужная маска — та самая, которую она оттачивала перед зеркалом долгими часами, пока Нагайна была занята своими ритуалами. Улыбка — почтительная, восхищённая, немного робкая. Взгляд — чуть прищуренный, в котором читается и уважение, и лёгкая зависть, и желание понравиться. Поза — чуть склонённая голова, чуть расслабленные плечи, чуть выставленная вперёд нога, чтобы казаться выше, сильнее, увереннее. Всё это вместе создавало образ идеальной ученицы — преданной, талантливой, готовой на всё ради одобрения наставницы.       Нагайна стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку, и смотрела на внучку с ленивым, кошачьим удовлетворением. За месяцы, проведённые в замке, Гермиона изучила каждую черту её лица, каждую морщину, каждый блеск в этих вечно золотых глазах, и всё равно каждый раз, когда видела бабку, не могла отделаться от ощущения, что смотрит на змею — красивую, опасную, завораживающую.       Нагайна была высока — выше Гермионы почти на голову, — и даже в покое её тело сохраняло ту особую, текучую грацию, которая бывает у хищников, затаившихся перед прыжком. Волосы её, седые, но не старые — странные, мерцающие, словно сотканные из лунного света и инея, — падали на плечи тяжёлой волной, и в них иногда, если присмотреться, пробегали золотые искры, такие же, как в её глазах. Лицо её было красивым той особенной, пугающей красотой, которая не стареет, не тускнеет, не поддаётся времени. Высокие скулы, тонкие губы, прямой нос — всё в ней было точеным, острым, опасным. Но самое страшное были её глаза — золотые, с вертикальными зрачками, как у змеи, и они никогда не меняли своего выражения. В них не было ни радости, ни печали, ни гнева, ни любви. Только холодный, вечный расчёт. — Просто задумалась о том, как многому вы меня научили, — ответила Гермиона, и голос её звучал мягко, почти ласково. — Иногда я сама себя не узнаю. Раньше я даже представить не могла, что смогу делать такие вещи.       Нагайна усмехнулась — тонко, одними уголками губ, и в этом жесте было столько самодовольства, что Гермионе захотелось выплюнуть свои слова обратно. — Ты всегда была способной, девочка, — сказала бабка, отрываясь от косяка и входя в комнату. — Просто тебя учили неправильно. Эти ваши школы, эти учителя, эти правила... Они душат силу, а не развивают её. Они учат бояться, а не использовать. Я же дала тебе то, что нужно. — Вы дали мне свободу, — кивнула Гермиона, чувствуя, как слова вязнут на языке, как горчат, как обжигают, но она всё равно произносит их, потому что это часть плана, потому что она должна, потому что иначе всё, что она сделала, всё, чем стала, потеряет смысл. — Свободу быть собой. Свободу быть сильной. Свободу не оглядываться на тех, кто слабее.       Нагайна подошла ближе, и в её глазах вспыхнуло что-то — не гордость, нет, скорее, удовлетворение мастера, который видит, что его творение удалось. — Ты поняла главное, — сказала она, останавливаясь напротив Гермионы и вглядываясь в её лицо с той особенной, сканирующей внимательностью, которая всегда заставляла внучку чувствовать себя насекомым под стеклом. — Сила — это всё. Не любовь, не дружба, не долг. Всё это — иллюзии, которыми слабые утешают себя. Сила реальна. Сила вечна. Сила не предаёт. — Я знаю, — ответила Гермиона, и в этот раз в её голосе не пришлось играть — столько ненависти накопилось в ней за эти месяцы, что она могла бы говорить о силе часами, и каждое слово было бы искренним, хотя и по-своему. — Я видела, как слабые предают. Как они бросают тех, кто им дорог, когда становится трудно. Как они забывают о своих обещаниях, когда появляется что-то более удобное.       Она думала о Беллатрикс. О том, как та не пришла. О том, как молчала. О том, как, возможно, облегчённо вздохнула, когда Гермиона ушла. И ненависть, которую она чувствовала к бабке, смешивалась с этой другой, более острой, более личной болью, делая её игру почти неотличимой от правды. — Ты сильнее, чем я думала, — сказала Нагайна, и в её голосе впервые прозвучало нечто, отдалённо напоминающее уважение. — Не только в магии. В духе. Ты не сломалась, когда все отвернулись от тебя. Ты не побежала просить прощения, не стала умолять о помощи. Ты пришла ко мне. Ты выбрала силу. — Потому что сила — единственное, что имеет значение, — повторила Гермиона, и эти слова, которые когда-то казались ей кощунственными, теперь слетали с языка легко, как давно заученный урок. — Вы правы. Я поняла это, когда никто не пришёл. Когда я осталась одна. Сила — это всё.       Нагайна смотрела на неё долгим, пронзительным взглядом, и Гермиона чувствовала, как её сознание сканируют, проверяют, ищут ложь, слабость, обман. Она не сопротивлялась — она научилась открывать свои мысли ровно настолько, насколько нужно, чтобы бабка видела то, что должна видеть: преданность, восхищение, жажду силы. А всё остальное — любовь, боль, месть, планы — она прятала так глубоко, что даже сама иногда забывала, что они там есть. — Хорошо, — наконец сказала Нагайна, и напряжение в комнате спало, как лопнувшая струна. — Ты готова. — К чему? — спросила Гермиона, чувствуя, как сердце пропускает удар. — К следующему шагу, — Нагайна повернулась к окну, за которым клубилась серая, бесконечная муть. — Ты достаточно сильна, чтобы принять то, что я тебе дам. И достаточно умна, чтобы не испугаться.       Гермиона смотрела на её спину — прямую, неподвижную, величественную, — и в голове её проносились тысячи мыслей, одна быстрее другой, одна страшнее другой. — Что вы имеете в виду? — спросила она, и в голосе её прозвучало искреннее любопытство, потому что она действительно хотела знать, что ещё эта женщина может ей предложить, какой новый уровень безумия, какое новое испытание, какую новую возможность. — Скоро узнаешь, — Нагайна обернулась, и в её золотых глазах горел тот самый огонь, который Гермиона научилась распознавать как предвестник чего-то важного. — А пока... иди к матери. Она сегодня очнулась. Можешь навестить её.       Гермиона почувствовала, как сердце сжалось от боли и надежды. Мать. Она не видела её почти год — только спящую, бледную, неподвижную. Она приходила к ней каждую ночь, сидела рядом, держала за руку, шептала слова, которые та не могла слышать. И теперь... теперь она очнулась. — Спасибо, — сказала Гермиона, и это слово было искренним, как ничто другое за последние месяцы. — Иди, — Нагайна махнула рукой, и в этом жесте было столько равнодушия, словно речь шла не о родной дочери, а о сломанной вещи, которую можно выбросить или оставить, не имело значения. — Поговорите. Может быть, она наконец поймёт, что выбрала не ту сторону.       Гермиона не стала ждать второго приглашения. Она вышла из комнаты и пошла по коридору — мимо холодных факелов, мимо пустых глаз призрачных слуг, мимо амфор с душами, которые шептали ей вслед на языке, понятном только мёртвым. Она шла быстро, почти бежала, и в голове её пульсировала одна мысль, одна надежда, один страх: мать очнулась. Теперь всё изменится. Или, может быть, всё только начинается.

***

      Комната, которую Нагайна отвела для занятий, была самой странной во всём замке. Она находилась в восточной башне, куда почти никогда не заглядывало даже призрачное свечение вечно серого неба, и стены её были сплошь покрыты зеркалами — не обычными, серебряными, а какими-то древними, с тёмной, потускневшей амальгамой, в которой отражения казались чужими, подменёнными, словно смотрели не на тебя, а на кого-то, кто только притворяется тобой. Гермиона ненавидела эту комнату в первые недели — каждый раз, входя сюда, она чувствовала, как её собственное лицо начинает плыть, искажаться, превращаться в нечто, что она не могла контролировать. Но потом ненависть сменилась одержимостью, а одержимость — холодным, расчётливым пониманием: здесь, в этом зале искажённых отражений, она научится тому, что должно было стать её главным оружием.       Библиотека Нагайны была сокровищницей, которую Гермиона исследовала с жадностью умирающего от жажды, нашедшего оазис в пустыне. Книги здесь были древними — настолько древними, что некоторые рассыпались в прах при первом же прикосновении, и тогда Гермионе приходилось извлекать знания из самих частиц пыли, ловить их, как бабочек, улетающих в небытие. Но были и те, что хранились в переплётах из человеческой кожи, с застежками из слоновой кости и золота, и они шептали, когда их открывали, — шептали на языках, которые Гермиона учила по ночам, заучивая звуки, как заклинания, как молитвы, как проклятия.       Она прочла всё. Каждый свиток, каждый фолиант, каждый клочок пергамента, который ещё можно было разобрать. Она узнала о том, как древние шаманы меняли свои лица, чтобы обмануть смерть, как вампиры первых поколений учились подражать голосам своих жертв, чтобы заманивать их в ловушки, как существуют техники настолько тонкие, что позволяют не просто изменить внешность, но и стать другим — почувствовать его боль, его страх, его надежды, стать им настолько полно, что даже самые проницательные глаза не смогут отличить подделку от оригинала. Она узнала, что настоящая трансформация начинается не с лица, не с тела, а с сознания — нужно убедить не только других, но и себя, что ты — это тот, чей облик приняла. И тогда магия сделает остальное.       Первые попытки были мучительными. Гермиона часами сидела перед зеркалами, вглядываясь в своё отражение, пытаясь представить, как её каштановые волосы становятся чёрными, как у Беллатрикс, или рыжими, как у Лиры, или серебристыми, как у Нагайны. Сначала ничего не получалось — волосы оставались каштановыми, упрямыми, живущими своей собственной жизнью, не желающими подчиняться чужой воле. Потом, на третью неделю, когда отчаяние достигло предела и Гермиона уже готова была разбить все зеркала в этой проклятой комнате, кончик одной пряди вдруг изменил цвет — стал белым, как снег за окном, как волосы той, кого она ненавидела больше всего на свете. — Есть, — прошептала она, и в этом шёпоте было столько торжества, сколько бывает у первооткрывателя, впервые ступившего на неизведанную землю.       Следующие недели были посвящены волосам. Гермиона меняла их цвет снова и снова, пока это не стало получаться мгновенно, без усилий, без концентрации — стоило только захотеть, и каштановые волны превращались в чёрные, рыжие, белые, синие, фиолетовые, любые. Потом она взялась за причёску — училась укорачивать, удлинять, завивать, выпрямлять, собирать в пучки и распускать по плечам. Это оказалось сложнее, потому что причёска была не просто внешностью — она была частью личности, той деталью, по которой узнают человека, даже если не могут вспомнить его лица. Гермиона перебирала в памяти всех, кого знала: мать с её вечным пучком, Беллатрикс с тяжёлой волной чёрных волос, Лиру с её каштановыми кудрями, Гарри с вечно торчащими во все стороны прядями. Она становилась каждой из них по очереди, вглядывалась в искажённые зеркала, искала несоответствия, ошибки, то, что могло бы выдать её. — Ты слишком усердствуешь, — заметила Нагайна однажды, застав её за очередным упражнением. Она стояла в дверях, прислонившись к косяку, и в её золотых глазах горел ленивый интерес. — Трансформация — это не работа скульптора. Не нужно вырезать каждую деталь. Нужно стать рекой — течь, принимать любую форму, не задумываясь. — Я стараюсь, — ответила Гермиона, чувствуя, как раздражение поднимается из груди к горлу. Она ненавидела, когда Нагайна давала советы, даже когда эти советы были полезны. — Ты стараешься слишком сильно, — Нагайна подошла ближе, и в зеркалах замелькали её отражения — сотни, тысячи, бесконечная галерея одной и той же женщины, одинаковой в каждом стекле, потому что ей не нужно было меняться, чтобы быть разной. — В этом твоя ошибка. Ты думаешь, что если будешь сильнее давить, то быстрее получишь результат. Но магия, девочка, не терпит насилия. Она требует плавности. Требует доверия. — Я доверяю, — сквозь зубы процедила Гермиона. — Нет, — Нагайна покачала головой, и в этом движении было столько уверенности, что Гермиона почувствовала себя маленькой, глупой, неумелой. — Ты не доверяешь себе. Ты не веришь, что можешь стать кем-то другим, поэтому ты цепляешься за детали, за мелочи, за то, что кажется тебе важным. Но важна только суть. Пойми это, и всё остальное придёт само.       Она ушла так же внезапно, как появилась, оставив Гермиону одну среди бесконечных зеркал и бесконечных отражений, ни одно из которых не было её собственным.       После этого разговора что-то изменилось. Гермиона перестала давить, перестала пытаться контролировать каждое движение, каждый цвет, каждую линию. Она закрывала глаза, представляла того, чей облик хотела принять, и просто... становилась. Не думала о том, как выглядят её волосы, её глаза, её губы. Она думала о том, как этот человек стоит, как дышит, как смотрит на мир. Она впускала его в себя, позволяла его образу занять место в её сознании, и тогда магия делала остальное.       Глаза открывались — и в зеркале смотрел кто-то другой. Сначала это была мать — с её мягкой улыбкой и тревогой, застывшей в уголках глаз. Потом — Беллатрикс, с её ледяным спокойствием и бездонной темнотой взгляда. Потом — Гарри, с его вечно взъерошенными волосами и шрамом, который Гермиона выучила наизусть ещё в первую неделю их знакомства. Потом — Лира, с её расфокусированным взором и лёгкой, печальной улыбкой, и Гермиона долго смотрела на это лицо, на эти глаза, на эту улыбку, и в груди её разрывалось сердце. — Я сделаю это, — прошептала она отражению, которое не было её, но которое было той, кого она потеряла. — Я обещаю.       Лира не ответила. Отражение оставалось отражением, даже когда Гермиона, не выдержав, отвернулась и вышла из комнаты, оставив все зеркала включёнными, чтобы они продолжали смотреть на пустоту, в которой когда-то была она.       К концу второго месяца Гермиона научилась менять облик полностью. Это получалось не всегда идеально — иногда пальцы оставались длиннее, чем нужно, иногда цвет глаз не совпадал с оригиналом, иногда голос срывался на её собственный, выдавая подмену. Но она чувствовала, как с каждым днём контроль становится всё более тонким, всё более естественным, всё более незаметным. Она могла теперь стать кем угодно — мужчиной, женщиной, стариком, ребёнком, — и каждый новый облик ложился на неё, как вторая кожа, не вызывая сопротивления, не требуя усилий.       Она тренировалась по ночам, когда замок затихал и только ветер выл за окнами, да где-то внизу, в зале с амфорами, души тихо пели свои бесконечные, скорбные песни. Она становилась то матерью, то Беллатрикс, то Нагайной — и каждый раз, когда её лицо принимало черты бабки, её передёргивало от отвращения, но она заставляла себя смотреть в зеркало, вглядываться в эти золотые глаза, в эти тонкие губы, в этот хищный изгиб бровей, запоминать, изучать, привыкать. Чтобы, когда придёт время, ни одна деталь не выдала её.       План созревал медленно, как плод, требующий времени, чтобы налиться соком и стать достаточно сладким, чтобы сорвать его с ветки. Гермиона не торопилась. Она знала, что спешка — это смерть, что один неверный шаг, одно лишнее слово, один неправильный взгляд — и всё рухнет, и она останется здесь навсегда, или, что ещё хуже, станет такой, как Нагайна, потеряет себя в этой игре масок, перестанет помнить, кто она на самом деле, под всеми этими лицами, под всеми этими обликами, под всеми этими лживыми улыбками.       Она действовала маленькими шагами. Сначала — просто наблюдала. За привычками Нагайны, за её распорядком, за тем, когда она пьёт свои странные, пахнущие гарью настойки, когда проводит ритуалы, когда спит — если, конечно, такие создания, как она, вообще нуждаются во сне. Гермиона узнала, что Нагайна не спит никогда — или, по крайней мере, не спит так, как спят обычные люди. Она впадала в странное, полупрозрачное состояние, когда её тело оставалось в кресле, а сознание уходило куда-то далеко, в те сферы, куда Гермиона пока не решалась следовать. В эти часы бабка была наиболее уязвима — но и наиболее опасна, потому что даже в полусне её защитные барьеры работали на полную мощность, и любое вторжение могло стоить жизни.       Гермиона ждала. Она научилась терпению в этом замке, где время текло иначе, где дни сливались в недели, недели — в месяцы, а месяцы — в годы, которых не существовало. Она ждала, и постепенно, шаг за шагом, она приближалась к своей цели.       Всё изменилось в один из вечеров, когда она возвращалась из зала с амфорами, где провела несколько часов, шепча слова утешения душам, которые никто, кроме неё, не слышал. Коридоры были пусты — как всегда, — только призрачные слуги скользили по стенам, не поднимая глаз, не издавая звуков, не существуя по-настоящему. Гермиона почти миновала дверь в личные покои Нагайны, когда услышала голос.       Она не планировала подслушивать. Это вышло само собой — ноги остановились, сердце замерло, дыхание затаилось, и она стояла у тяжёлой дубовой двери, прижавшись к холодному камню стены, и слушала. — Сила Беллатрикс, — говорила Нагайна, и в её голосе звучало то, что Гермиона слышала в нём только в моменты наивысшего возбуждения — нечто вроде голода, жажды, предвкушения. — Она даже не представляет, какой потенциал скрыт в ней. Древняя кровь, столетия жизни, сотни душ, которые она впитала, даже не осознавая этого. И всё это достанется мне.       Гермиона почувствовала, как холод пробегает по спине, ледяными пальцами сжимает сердце, заставляя его биться быстрее, сильнее, почти болезненно. — Ты сомневаешься? — голос Нагайны стал ниже, вкрадчивее, и Гермиона поняла, что бабка разговаривает не с пустотой — с кем-то, кто был в комнате. С кем-то, кто не отвечал, но слушал. — Я не сомневаюсь, — ответил другой голос — тихий, покорный, почти механический. — Я просто думаю о том, что она может сопротивляться. — Пусть сопротивляется, — усмехнулась Нагайна. — Это даже лучше. Чем сильнее сопротивление, тем больше силы она высвободит, и тем больше достанется мне. Ты же знаешь закон сохранения: энергия не исчезает, она переходит из одного состояния в другое. А я — отличный приёмник. — И когда вы начнёте? — спросил голос. — Скоро, — в голосе Нагайны зазвучала нетерпеливая, почти хищная нотка. — Моя внучка почти готова. Ещё немного, и она станет достаточно сильной, чтобы помочь мне в ритуале. А Беллатрикс... Беллатрикс будет ждать нас там, где она чувствует себя в безопасности. В своей драгоценной «Амбрасии». В своей драгоценной башне. Среди своих драгоценных книг.       Гермиона прижала ладонь ко рту, чтобы не издать ни звука. Сердце колотилось где-то в горле, перед глазами плыли разноцветные круги, ноги подкашивались, но она заставила себя стоять, заставила себя слушать дальше. — Она не подозревает, что я знаю о ней всё, — продолжала Нагайна, и в её голосе звучало самодовольство, от которого у Гермионы всё переворачивалось внутри. — Все её слабости, все её страхи, все её тайны. Я знаю, что она любит мою внучку. Я знаю, что она винит себя за то, что не удержала её. Я знаю, что она готова на всё, чтобы исправить свою ошибку. И я использую это. — А если Гермиона не захочет помогать? — осторожно спросил голос.       Нагайна рассмеялась — тем самым многоголосым, жутким смехом, который когда-то пугал Гермиону, но теперь вызывал только глухую, давящую ненависть. — Она захочет, — уверенно сказала бабка. — Она уже хочет. Моя внучка жаждет силы так же, как я когда-то. Она убила Серену, не задумываясь. Она бросила свою драгоценную вампиршу, когда та оказалась бесполезна. Она пришла ко мне, когда никто другой не пришёл к ней. Она — моя кровь. Моя настоящая наследница. И она пойдёт за мной до конца.       Гермиона стояла у двери, прижавшись к стене, и чувствовала, как внутри неё поднимается волна такой ярости, такой ненависти, такого отчаяния, что она едва сдерживалась, чтобы не ворваться в комнату, не разорвать эту женщину на куски, не заставить её замолчать навсегда. Но она сдерживалась. Потому что знала: сейчас не время. Ещё не время. Скоро. Очень скоро. Но не сейчас. — А что, если она узнает? — спросил голос. — Что, если она поймёт, что вы собираетесь сделать с Беллатрикс? — Не узнает, — отрезала Нагайна. — И даже если узнает — что она сможет сделать? Она зависит от меня. Её сила — моя сила. Без меня она никто. Она это знает. И она не откажется от всего, что я ей дала, ради какой-то глупой вампирши, которая даже не пришла за ней. — Вы уверены? — Я всегда уверена, — голос Нагайны стал ледяным, и Гермиона почувствовала, как воздух в коридоре сгущается, становится тяжелее, почти осязаемым. — А теперь оставь меня. Мне нужно подумать.       Гермиона услышала шорох — кто-то в комнате поднялся, двинулся к двери. Она отступила в тень, за колонну, и замерла, слившись с темнотой так, как научилась за эти месяцы. Дверь открылась, и из комнаты вышел один из призрачных слуг — тот, что всегда сопровождал Нагайну, с пустыми глазами и механическими движениями. Он прошёл мимо, не заметив Гермиону, и растворился в полумраке коридора, как дым, как тень, как воспоминание о том, кем он когда-то был.       Гермиона стояла за колонной, прижимаясь спиной к холодному камню, и чувствовала, как слёзы — предательские, горячие, бессильные — текут по её щекам. Она не плакала с тех пор, как попала в этот замок. Она не позволяла себе плакать, потому что слёзы были слабостью, а слабость была смертью. Но сейчас она не могла сдержаться. Беллатрикс. Нагайна хочет забрать силу Беллатрикс. Хочет уничтожить её, использовать, выпить, как выпила души всех тех детей, как выпила силу Серены, как выпила жизнь её тёти. И она сделает это, если Гермиона не остановит её. — Нет, — прошептала она в пустоту, и в этом шёпоте было столько ненависти, столько боли, столько решимости, что, казалось, даже камни замка содрогнулись. — Нет. Я не позволю. Я не позволю тебе тронуть её. Слышишь? Я не позволю.       Она вытерла слёзы, расправила плечи и пошла прочь — не в свою комнату, не к матери, не в залу с амфорами. Она пошла в зеркальную комнату, ту самую, где училась менять облик, где училась становиться кем-то другим. Потому что теперь ей нужно было стать кое-кем особенным. Той, кто сможет обмануть Нагайну. Той, кто сможет спасти Беллатрикс. Той, кто сможет уничтожить чудовище, которое называет себя её бабкой.       Она вошла в комнату, и сотни зеркал встретили её сотнями отражений — каждое немного иное, каждое чуть-чуть не такое, как другие. Она остановилась перед самым большим, в центре, и посмотрела в глаза той, кто смотрел на неё из глубины стекла. В них не было страха. Не было сомнений. Не было слабости. Только холодная, сосредоточенная решимость. — Я уничтожу тебя, — сказала она своему отражению, и в этом обещании было всё — все ночи, проведённые в этом замке, все часы, потраченные на обучение, вся боль, вся ненависть, вся любовь, которую она хранила в сердце, как последнюю драгоценность, как последний якорь, удерживающий её от безумия. — Я уничтожу тебя, чего бы мне это ни стоило. И я спасу её. Я спасу всех, кого ты успела погубить. И никто, слышишь, НИКТО не остановит меня.       Отражение в зеркале улыбнулось — той самой улыбкой, которой Гермиона научилась у Нагайны, хищной, уверенной, почти торжествующей. Но в глубине её глаз горел иной огонь. Огонь мести. Огонь правды. Огонь любви, которая оказалась сильнее любой магии, сильнее любой ненависти, сильнее любой тьмы.       И этот огонь уже готов был вырваться наружу.       Гермиона провела в зеркальной комнате всю ночь. Она меняла лица одно за другим — мать, Беллатрикс, Лира, Гарри, Рон, Дамблдор, даже Нагайна. Она становилась каждой из них, чувствовала их боль, их страхи, их надежды. Она училась быть ими настолько полно, чтобы даже самые проницательные глаза не могли отличить её от оригинала. А когда утро — вечно серое, бесконечное, не приносящее рассвета — заглянуло в окна замка, она остановилась перед зеркалом и посмотрела на своё истинное лицо. На ту, кем она была. На ту, кем она оставалась, несмотря на все изменения, на все маски, на все личины. — Ты готова? — спросила она себя. — Да, — ответила она себе.       И это был не обман. Это была правда. Самая чистая, самая настоящая правда, которую она произнесла за все эти месяцы, проведённые в замке Нагайны.       Она вышла из комнаты, и в коридорах уже началась жизнь — призрачные слуги скользили по своим местам, где-то внизу, в зале с амфорами, души начинали свою бесконечную, скорбную песню, а в личных покоях Нагайны горел свет. Гермиона прошла мимо, не ускоряя шага, не замедляясь, и в каждом её движении была та особая, текучая грация, которой её научила бабка. Но в глазах её горел иной огонь. И этот огонь был страшнее любой магии, которую могла предложить Нагайна.       Она нашла мать в её комнате — той самой, где держали её все эти месяцы, в той самой, где Тея сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в одну точку. При виде Гермионы она вздрогнула, и в её глазах мелькнуло что-то — надежда? Страх? Любовь? — Дочка, — прошептала она. — Гермиона. — Мама, — Гермиона подошла, села рядом, взяла её за руку. Рука матери была холодной, бледной, почти прозрачной — как у всех, кто слишком долго провёл в этом замке. — Я здесь. Я с тобой. — Что она с тобой сделала? — Тея вглядывалась в её лицо, и в этом взгляде было столько боли, что у Гермионы сжалось сердце. — Ты изменилась. Ты... — Я стала сильнее, — перебила Гермиона. — И скоро я сделаю то, что должна. Я уничтожу её.       Тея побледнела ещё сильнее. — Ты не сможешь. Она слишком сильна. Она... — Я смогу, — голос Гермионы был твёрдым, как сталь. — Я знаю её слабости. Я знаю, как её победить. Я ждала этого момента месяцами. И он скоро настанет. — Но как? — прошептала Тея. — Что ты задумала?       Гермиона посмотрела на мать, и в её глазах горел тот самый огонь, который она зажгла в себе прошлой ночью, в комнате с зеркалами, глядя на своё отражение и давая себе обещание, которое не могла нарушить. — Она хочет забрать силу Беллатрикс, — сказала она. — Она хочет использовать меня, чтобы сделать это. Но я переиграю её. Я дам ей то, что она хочет. И тогда, когда она будет думать, что победила, когда она будет уверена, что всё под её контролем, я нанесу удар. — Но это опасно, — Тея сжала её руку. — Если она поймёт... — Она не поймёт, — уверенно сказала Гермиона. — Потому что я стала лучшей ученицей, чем она думает. Я научилась у неё всему. И теперь я использую её же оружие против неё.       Тея смотрела на неё, и в её глазах были слёзы — слёзы гордости, слёзы страха, слёзы надежды. — Ты так похожа на неё, — прошептала она. — На Беллатрикс. Та же упрямство. Та же решимость. Та же любовь, которая сильнее любой магии.       Гермиона улыбнулась — не той улыбкой, которой научилась у Нагайны, а своей собственной, той, что была у неё когда-то, до всего этого, до «Амбрасии», до смерти Лиры, до заточения в замке. — Я люблю её, — сказала она просто. — И я не позволю никому причинить ей вред. Даже если для этого мне придётся стать монстром.       Тея обняла её, прижала к себе, и в этом объятии было столько тепла, столько материнской любви, столько надежды, что Гермиона на мгновение почувствовала себя маленькой девочкой, которая боялась темноты и верила, что мама может защитить её от всего на свете. — Ты не станешь монстром, — прошептала Тея. — Ты станешь той, кто спасёт нас всех.       Гермиона закрыла глаза и позволила себе эту минуту слабости. Всего минуту. Потому что впереди была битва. И она должна была быть готова. Готова ко всему. Даже к тому, что придётся пожертвовать собой. Даже к тому, что, возможно, она никогда не увидит Беллатрикс снова. Даже к тому, что её план может провалиться, и она останется здесь навсегда, в этом замке, среди этих теней, среди этих масок, среди этих лживых улыбок.       Но она не верила в поражение. Не могла верить. Потому что за её спиной были те, кого она любила. И она не имела права подвести их. Никогда. Ни за что.       Она выпрямилась, отпустила мать и посмотрела в окно, за которым клубилась вечно серая, бесконечная муть. Где-то там, за горизонтом, была «Амбрасия». Где-то там была Беллатрикс. Где-то там была свобода. — Скоро, — прошептала она. — Скоро я вернусь. И тогда всё закончится.       Она вышла из комнаты матери и направилась к покоям Нагайны. Пора было начинать игру. Ту игру, в которой она должна была победить. Потому что ставкой была не просто её жизнь, не просто жизнь Беллатрикс, не просто души, запертые в амфорах. Ставкой было всё. И она не имела права проиграть.
259 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (7)