❝Нет ничего невозможного для того, кто умеет хотеть. Воля — это ключ, открывающий все двери.❞
Комната матери была самой тёплой во всём замке — если, конечно, к этому месту вообще можно было применить слово «тёплый». Гермиона давно заметила, что Нагайна, которая не испытывала ни холода, ни жары, не заботилась о комфорте своих узников, и только случайное расположение комнаты Теи над какими-то подземными источниками делало воздух здесь чуть менее ледяным, а стены — чуть менее промёрзшими. Гермиона любила приходить сюда, даже когда не нужно было ничего обсуждать, — просто сидеть на краю кровати, смотреть, как мать спит или, когда та бодрствовала, слушать её тихий, немного надтреснутый голос, рассказывающий о её детстве, о шаманских ритуалах, о том, как она встретила отца и решила отказаться от всего, что знала, ради обычной жизни. Эти рассказы были единственным окном в мир, который Гермиона покинула, когда переступила порог замка Нагайны, и она ловила каждое слово, каждую интонацию, каждую паузу, за которой угадывалась боль, которую мать так и не научилась прятать. Сегодня они сидели на кровати, привалившись спинами к холодной стене, и смотрели на тусклое мерцание единственного светильника, который Нагайна позволила оставить в этой комнате — древнего, с пыльным абажуром, отбрасывающего больше теней, чем света. Тея выглядела лучше, чем в первые дни после пробуждения — щёки уже не были мертвенно-бледными, в глазах появилась та живая, настороженная искра, которая отличает человека, готового бороться, от человека, сдавшегося своей участи. Но Гермиона видела, как дрожат её руки, когда она думает, что дочь не смотрит, как быстро она устаёт, как тяжело ей даётся каждый разговор, каждый вопрос, каждая попытка понять, что происходит в голове у этой странной, чужой девочки, которая когда-то была её маленькой Гермионой, а теперь стала кем-то, кого она боялась даже узнать. — Мам, — Гермиона нарушила молчание, и голос её прозвучал глухо в сыром, тяжёлом воздухе комнаты. — Я хочу спросить тебя кое о чём. О магии. О том, как она работает в теле. Тея повернула голову, и в её глазах мелькнуло что-то — не удивление, нет, скорее, настороженность, та особая, материнская настороженность, которая срабатывает, когда чувствуешь, что ребёнок задумал нечто, выходящее за пределы обычного детского любопытства. — Спрашивай, — осторожно сказала она, и в голосе её прозвучала та же настороженность. — Магическое ядро, — Гермиона произнесла эти слова медленно, словно пробуя их на вкус, проверяя, не обожгут ли они язык. — Я читала о нём в книгах Нагайны. У каждого, кто обладает даром, есть оно — где-то в груди, или в голове, или, может быть, во всём теле сразу, трудно понять. Но оно есть. И в него можно вбирать силу. Как в сосуд. Тея молчала, и в этом молчании было столько напряжения, что Гермиона почувствовала, как воздух в комнате становится плотнее, тяжелее, почти осязаемым. — Можно, — наконец ответила мать, и голос её звучал ровно, но в этой ровности чувствовалась сталь, та самая сталь, которую Гермиона научилась распознавать у Беллатрикс. — Но у каждого сосуда есть предел. — Предел, — повторила Гермиона, и в этом слове ей почудился отзвук чего-то важного, чего-то, что она искала все эти месяцы, сама не зная, что ищет. — Что происходит, когда сосуд переполняется? Тея смотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. Светильник мерцал, отбрасывая на её лицо причудливые тени, и в этом мерцании она казалась старше, чем была на самом деле, — старше и усталее, чем может быть любая женщина, прожившая всего полвека. — Ты спрашиваешь о том, что знают только самые древние маги, — тихо сказала она. — О том, что не пишут в книгах, потому что боятся, что это знание будет использовано. О том, что Нагайна открыла для себя, когда разделила свою душу. — Расскажи, — попросила Гермиона, и в её голосе прозвучала такая мольба, что Тея вздрогнула. — Магическое ядро — это не просто сосуд, — начала мать, и голос её стал тем особенным, повествовательным тоном, который Гермиона помнила с детства, когда мама рассказывала ей сказки перед сном. — Это живая ткань. Она растягивается, когда ты вбираешь силу, сжимается, когда ты её отдаёшь. Но у неё есть границы. Если влить в неё слишком много, слишком быстро, она не выдерживает. — Что происходит? — переспросила Гермиона, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее. — Она лопается, — просто ответила Тея. — Как переполненный шар. Сила вырывается наружу, но не контролируемо, не направленно, а хаотично, разрушительно. Маг, который не смог удержать то, что вобрал, умирает. Или, что хуже, перестаёт быть собой. — Перестаёт быть собой? — переспросила Гермиона, и в голосе её прозвучало нечто, отдалённо напоминающее страх. — Его сознание распадается, — Тея говорила тихо, но каждое слово падало в тишину комнаты, как камень в глубокий колодец. — Он становится чем-то вроде сосуда без стен. Сила течёт сквозь него, но он не может её удержать, не может направить, не может использовать. Он просто... существует. Пустой. Опустошённый. Или, наоборот, переполненный настолько, что от его личности ничего не остаётся. Гермиона молчала, переваривая услышанное. В голове её крутились мысли, одна быстрее другой, одна страшнее другой, и все они сводились к одному: она нашла то, что искала. Слабость Нагайны. Её единственную, невидимую, смертельную слабость. — Ты задумала что-то, — голос Теи прозвучал резко, и в нём не было вопроса — только утверждение. — Я вижу это по твоим глазам. Они загорелись, когда я сказала о пределе. Так же, как у неё. Так же, как у той, кого я поклялась никогда не вспоминать. — Я не она, — ответила Гермиона, и в голосе её прозвучала сталь. — Я знаю, — мать взяла её за руку, и пальцы её были холодными, но цепкими, живыми. — Но я вижу в тебе то же, что когда-то видела в ней. Ту же жажду. То же упрямство. То же безумие, которое заставляет идти до конца, не считаясь с последствиями. — Мне нужно остановить её, — Гермиона говорила быстро, торопливо, словно боялась, что если не скажет сейчас, то не скажет никогда. — Она хочет забрать силу Беллатрикс. Ты знаешь, что это значит? Она выпьет её, как выпила души всех тех детей, как выпила силу Серены, как выпила жизнь моей тёти. А потом, когда станет ещё сильнее, она пойдёт дальше. Она не остановится. Никогда. — И ты хочешь переполнить её ядро, — не спросила, а утвердила Тея. — Заставить её вобрать в себя столько силы, что она не сможет удержать её. Гермиона кивнула, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Это единственный способ, — сказала она. — Я не смогу победить её в прямом бою. Она старше, сильнее, опытнее. Но если она сама уничтожит себя... если её собственная жадность, её собственная тяга к силе станут её гибелью... — Это безумие, — прошептала Тея, и в её глазах плескался ужас. — Ты не представляешь, о чём говоришь. Чтобы переполнить её ядро, нужно влить в него столько силы, сколько она накопила за столетия. Откуда ты возьмёшь столько? Как заставишь её вобрать это? — Я дам ей свою силу, — спокойно сказала Гермиона, и в этом спокойствии было что-то пугающее, что-то от той самой Нагайны, которую она поклялась уничтожить. — Она хочет, чтобы я стала её наследницей. Она хочет передать мне свои знания, свои умения, свою силу. Но я сделаю наоборот. Я отдам ей свою силу. Всю, до последней капли. И когда она возьмёт её, когда она будет думать, что победила, что получила всё, что хотела, её ядро лопнет. Тея смотрела на неё, и в её глазах были слёзы — слёзы ужаса, слёзы гордости, слёзы отчаяния. — Ты умрёшь, — прошептала она. — Если отдашь всю свою силу, ты умрёшь. Или станешь такой, как она. Пустой. Опустошённой. Не собой. — Я знаю, — Гермиона говорила так, словно речь шла о погоде или о том, что она сегодня ела на завтрак. Спокойно, ровно, без тени сомнения. — Но если я ничего не сделаю, умрут другие. Беллатрикс. Ты. Те, кого она ещё не успела погубить. Я не могу этого допустить. — Нет, — Тея вскочила с кровати, заметалась по комнате, прижимая руки к груди. — Нет, нет, нет. Я не позволю. Я не позволю тебе пожертвовать собой. Ты моя дочь. Ты единственное, что у меня есть. Я не позволю. — Мама, — Гермиона тоже встала, подошла к ней, взяла за плечи, заставляя смотреть в глаза. — Посмотри на меня. Я уже не та девочка, которая боялась темноты. Я та, кто сможет это сделать. Я единственная, кто может это сделать. — Ты не понимаешь, — Тея вырвалась, отступила к стене, прижалась к ней спиной. — Если ты отдашь ей свою силу, если она поглотит её, она станет ещё сильнее. Ты же сама сказала — она хочет твою силу. Ты дашь ей то, что она хочет. Ты сделаешь её ещё более могущественной. — Ненадолго, — Гермиона улыбнулась — той самой улыбкой, которой научилась у Нагайны, хищной, уверенной, почти торжествующей. — Её ядро не выдержит. Я знаю это. Я чувствую. В ней столько силы, что она уже на пределе. Ещё немного — и она лопнет. Я просто дам ей этот последний толчок. — Откуда ты знаешь? — почти крикнула Тея. — Откуда ты можешь знать, что её ядро на пределе? — Потому что я чувствую, — повторила Гермиона, и в голосе её прозвучало нечто, от чего Тея замерла, перестав дышать. — Моя сила выросла за эти месяцы. Я чувствую её, как чувствуют запах, как чувствуют вкус. И я чувствую Нагайну. Её силу. Её жадность. Её безумие. Она уже на грани. Ещё немного — и она сломается. Я просто помогу ей. Тея молчала. Смотрела на дочь, и в её глазах плескалось столько боли, столько страха, столько любви, что Гермиона почувствовала, как сердце сжимается от тоски. — Если ты сделаешь это, — наконец сказала мать, и голос её звучал тихо, почти неслышно, — я потеряю тебя. Навсегда. — Может быть, — согласилась Гермиона. — А может быть, и нет. Я сильная, мама. Сильнее, чем ты думаешь. Может быть, я выживу. Может быть, я смогу удержать ту каплю, что останется. Может быть, я найду способ вернуться. — А если нет? — прошептала Тея. — Если ты исчезнешь? Если от тебя ничего не останется? — Тогда, — Гермиона подошла ближе, обняла мать, прижалась к ней, чувствуя, как та дрожит, как бьётся её сердце, как пахнут её волосы — тем самым, домашним, забытым запахом, который она так долго искала в этом проклятом замке, — тогда помни меня. Помни, какой я была. Помни, что я любила тебя. Что я сделала это ради тебя. Ради всех, кого она погубила. Ради тех, кого она ещё может погубить. Тея плакала. Слёзы текли по её щекам, падали на плечо Гермионы, и каждая капля жгла, как огонь. Гермиона не плакала. Она не могла себе этого позволить. Не сейчас. Не тогда, когда план уже созрел, когда осталось только привести его в исполнение, когда на карту была поставлена не только её жизнь, но и жизнь тех, кого она любила. — Я горжусь тобой, — прошептала Тея, когда слёзы иссякли, оставив после себя только пустоту и тишину. — Ты так похожа на неё. На Беллатрикс. Та же смелость. Та же готовность идти до конца. Та же любовь, которая сильнее смерти. — Я люблю её, — сказала Гермиона, и в этих словах было всё — все ночи, проведённые в тоске по «Амбрасии», все часы, потраченные на то, чтобы стать сильнее, все планы, все надежды, вся боль. — Я люблю её, и я не позволю Нагайне забрать её. Даже если для этого мне придётся отдать свою жизнь. Тея смотрела на неё, и в её глазах, сквозь слёзы, проступало что-то новое — не страх, не отчаяние, а что-то похожее на надежду, на веру, на ту самую силу, которую она когда-то отринула, выбрав обычную жизнь. — Что я могу сделать? — спросила она. — Чем я могу помочь? Гермиона улыбнулась — на этот раз не той улыбкой, которой научилась у Нагайны, а своей собственной, той, что была у неё когда-то, до всего этого, до «Амбрасии», до смерти Лиры, до заточения в этом проклятом замке. — Останься жива, — сказала она. — Выберись отсюда, когда всё закончится. Найди папу. Скажи ему, что я его люблю. Скажи ему, что я боролась. Что я не сдалась. — А Беллатрикс? — спросила Тея. — Что передать ей? Гермиона молчала долго. Так долго, что Тея уже решила — не ответит. Но потом, глядя в потускневшее стекло единственного окна, за которым клубилась вечно серая, бесконечная муть, она произнесла тихо, почти неслышно: — Скажи ей... скажи, что я прощаю её. За всё. За то, что не пришла. За то, что молчала. За то, что, возможно, боялась. Скажи, что я любила её. Что я всегда буду любить. Даже если меня не станет. Тея хотела что-то сказать, но Гермиона уже повернулась и вышла из комнаты, оставив мать одну среди теней и мерцающего света древнего светильника. Она шла по коридору, и шаги её были твёрдыми, уверенными, не знающими сомнений. Мимо проплывали призрачные слуги, не поднимая глаз, не смея взглянуть на ту, кто была сильнее их, кто была страшнее их, кто была хозяйкой этого замка — или, по крайней мере, той, кто скоро ею станет. Гермиона шла, и в голове её, как заклинание, как молитва, как проклятие, звучали слова, которые она повторяла про себя снова и снова, с каждым шагом, с каждым вдохом, с каждым ударом сердца: — Я сделаю это. Я спасу её. Я уничтожу чудовище. Я вернусь. Или не вернусь. Но я сделаю это. Она подошла к двери в зеркальную комнату, толкнула её, и сотни отражений встретили её сотнями лиц — каждое немного иное, каждое чуть-чуть не такое, как другие. Она остановилась перед самым большим зеркалом, в центре, и посмотрела в глаза той, кто смотрела на неё из глубины стекла. В них не было страха. Не было сомнений. Не было слабости. Только холодная, сосредоточенная решимость. — Начинаем, — сказала она своему отражению. — Последний акт. И зеркала ответили ей эхом, которое разнеслось по всей комнате, по всему замку, по всей этой серой, бесконечной пустоте, где время текло иначе, где дни сливались в недели, недели — в месяцы, а месяцы — в годы, которых не существовало. Гермиона закрыла глаза и начала подготовку к последней битве.***
В тот день Нагайна была в странном, почти приподнятом настроении. Гермиона научилась распознавать эти редкие моменты — когда бабка, обычно сдержанная, холодная, расчётливая, вдруг становилась почти человеческой, позволяла себе улыбнуться, положить руку на плечо внучки, посмотреть на неё с тем, что можно было принять за гордость, если бы Гермиона не знала, что в груди этой женщины нет места для такого чувства. Это были опасные моменты, потому что в них легко было поверить, легко было забыть, кто она на самом деле, легко было поддаться иллюзии, что перед тобой не чудовище, а просто старая, уставшая женщина, которая хочет передать свой опыт тому, кто продолжит её дело. — Идём, — сказала Нагайна, и в её голосе прозвучало то, что можно было назвать нетерпением. — Я покажу тебе то, что не показывала никому. То, что даже твоя мать не видела. Гермиона поднялась с кресла, в котором сидела, делая вид, что читает один из бесчисленных трактатов по трансфигурации, и последовала за бабкой. Они шли по коридорам замка — мимо пустых глаз призрачных слуг, мимо амфор с душами, чьи тихие песни становились всё громче по мере того, как они приближались к сердцу этого места. Нагайна вела её туда, куда Гермиона ещё никогда не заходила — в самую глубокую, самую тёмную, самую древнюю часть замка, туда, где даже стены, казалось, дышали иначе, тяжелее, словно несли на себе груз столетий, непосильный для простого камня. Они остановились перед дверью, которую Гермиона раньше не замечала — не потому, что она была скрыта магией, а потому, что она была слишком обычной, слишком незаметной, слишком похожей на все остальные двери в этом бесконечном лабиринте коридоров. Нагайна коснулась её ладонью, и Гермиона почувствовала, как по стене пробежала волна силы — древней, тягучей, пахнущей кровью и гарью. Дверь открылась беззвучно, и они вошли. Комната была круглой, с высоким сводчатым потолком, уходящим куда-то вверх, в темноту, которую не могли разогнать даже многочисленные светильники, расставленные по периметру. Стены её были сплошь покрыты полками, а полки — книгами. Но не теми, что Гермиона видела в библиотеке Нагайны — древними, да, но всё же знакомыми, похожими на те, что она изучала месяцами. Эти книги были другими. Они были живыми. Гермиона чувствовала это, едва переступив порог, — как они дышат, как шевелятся, как смотрят на неё с полок тысячами невидимых глаз. — Что это? — спросила она, и голос её прозвучал тихо, почтительно, словно она боялась разбудить то, что спало в этих томах. — Это то, что осталось от библиотеки первых шаманов, — ответила Нагайна, и в её голосе прозвучало нечто, отдалённо напоминающее благоговение. — Тех, кто жил ещё до того, как люди научились писать. Тех, кто записывал свои знания не на бумаге, а на собственной коже, на собственной крови, на собственных душах. Гермиона подошла ближе, протянула руку к одному из томов — толстому, в переплёте из тёмной, почти чёрной кожи, с застёжками, напоминающими когти. Книга дёрнулась, отодвинулась от её пальцев, и Гермиона отшатнулась, услышав тихий, угрожающий шёпот, исходящий от страниц. — Они не любят чужих, — заметила Нагайна с лёгкой усмешкой. — Они помнят только тех, кто их создал. И меня, потому что я нашла их и дала им кров. — Вы читали их? — спросила Гермиона, и в голосе её прозвучало недоверие. — Читала, — Нагайна подошла к одной из полок, провела пальцами по корешкам, и Гермиона заметила, как книги под её рукой успокаиваются, перестают шевелиться, затихают. — Но не смогла осилить. Ни одну. Гермиона повернулась к ней, и в глазах её мелькнуло удивление, которое она даже не попыталась скрыть. — Вы? Не смогли? — Я, — кивнула Нагайна, и в её голосе не было горечи, только холодная, спокойная констатация факта. — Эти книги написаны на языке, который не знает никто из живущих. Они не подчиняются силе, не подчиняются воле. Они подчиняются только тому, кто способен понять их суть, а не просто прочитать слова. Я пыталась. Десятилетиями. Но эти тома хранят тайны, которые не для меня. Она повернулась к Гермионе, и в её золотых глазах вспыхнуло что-то — не надежда, нет, скорее, вызов, или, может быть, проверка. — Я абсолютно убеждена, — сказала она, и каждое слово её падало в тишину комнаты, как камень в глубокий колодец, — что если я не могу их осилить, то никто в этом мире из живущих не сможет. Никто. Гермиона почувствовала, как внутри неё что-то щёлкнуло. Не обида, не разочарование — что-то другое, более глубокое, более древнее, то, что спало в ней все эти месяцы и вдруг проснулось, открыло глаза, потянулось, как хищник, почуявший добычу. Вызов. Нагайна бросила ей вызов, сама того не зная. Или зная? Может быть, это была очередная проверка, очередное испытание, очередная попытка заглянуть в душу внучки и понять, что там, в глубине, под слоями выученной покорности и восхищения. Но Гермиона не показала ничего. Её лицо осталось спокойным, глаза — почтительными, поза — расслабленной. Только пальцы, сжавшиеся в кулаки, выдали бы её, если бы Нагайна смотрела на руки. — Это удивительно, — сказала Гермиона, и голос её звучал ровно, без тени того огня, что разгорался в груди. — Что в них написано? — Всё, — Нагайна обвела рукой полки, и в этом жесте было столько величия, столько собственнической гордости, что Гермиона на мгновение почувствовала себя муравьём, смотрящим на гору. — Тайны создания душ. Секреты бессмертия. Ритуалы, позволяющие переписывать реальность. Заклинания, перед которыми блекнет любая магия, что известна современным магам. Всё, что нужно, чтобы стать богом. — И вы не можете это прочесть, — не спросила, а утвердила Гермиона. — Не могу, — согласилась Нагайна, и в её голосе прозвучала нотка раздражения, которую она даже не попыталась скрыть. — Эти книги — они как звери. Они выбирают хозяина сами. И они не выбрали меня. Она подошла к двери, остановилась на пороге, обернулась. — Оставайся, если хочешь, — сказала она. — Посмотри. Потрогай. Может быть, они выберут тебя. Хотя я сомневаюсь. Кровь — это важно, но не всё. Есть что-то ещё, что нужно этим книгам. Что-то, чего нет ни у меня, ни у тебя. Она ушла, и дверь за ней закрылась с тихим, окончательным щелчком. Гермиона осталась одна в комнате, полной живых книг, которые дышали, шевелились, смотрели на неё тысячами невидимых глаз. Она стояла неподвижно несколько минут, прислушиваясь к себе, к тому, что происходило внутри. Вызов. Она чувствовала его каждой клеточкой своего существа, каждым нервом, каждой каплей крови, что текла в её жилах. Нагайна сказала, что никто из живущих не может осилить эти книги. Нагайна была уверена в своём превосходстве, в своей исключительности, в том, что если уж она не справилась, то никто не справится. И в этом была её ошибка. Её главная, фатальная ошибка. Гермиона подошла к полке, на которой стоял тот самый том, к которому она потянулась при входе. Книга замерла, перестала шевелиться, и Гермиона почувствовала, как что-то — не разум, нет, скорее, инстинкт — приказывает ей протянуть руку, коснуться переплёта, открыть страницы. Она подчинилась. Пальцы её легли на тёмную, шершавую кожу, и книга вздрогнула, но не отшатнулась — напротив, прижалась к её ладони, как котёнок, ищущий тепло. — Ты меня чувствуешь, — прошептала Гермиона, и в этом шёпоте было столько торжества, сколько она не позволяла себе ни разу за все месяцы, проведённые в этом замке. — Ты чувствуешь, что я не она. Что я другая. Она открыла книгу, и страницы зашелестели, зашептали, запели — на языке, которого она не знала, но который почему-то понимала. Слова лились, как вода, как кровь, как время, и она впитывала их, не разбирая, но чувствуя, как они оседают в её сознании, укладываются в новые структуры, открывают новые горизонты. Первые попытки были мучительными. Гермиона проводила в комнате с книгами все ночи, которые Нагайна считала её сном. Она садилась на холодный каменный пол, раскладывала вокруг себя фолианты, которые сами сползали с полок, когда она входила, и пыталась читать. Слова плыли, распадались, собирались заново, и каждый раз, когда ей казалось, что она уловила смысл, он ускользал, таял, как утренний туман под лучами солнца. Голова раскалывалась, перед глазами плыли круги, иногда из носа текла кровь, оставляя на страницах тёмные пятна, которые книги впитывали с жадностью, словно питаясь её болью, её отчаянием, её бессилием. — Ты не сможешь, — шептала она себе, когда отчаяние достигало предела. — Она была права. Никто не может. Это выше человеческих сил. Но потом она вспоминала глаза Нагайны — золотые, хищные, уверенные в своём превосходстве, — и внутри разгорался огонь, тот самый, что нёс её сквозь все испытания, что не давал сдаться, что заставлял подниматься снова и снова, даже когда казалось, что сил больше нет. Она закрывала книгу, возвращала её на полку, выходила из комнаты, шла к себе, спала несколько часов — и возвращалась. Снова. И снова. И снова. Проходили недели. Гермиона научилась не напрягаться, не пытаться вырвать смысл силой. Она просто сидела среди книг, закрыв глаза, и слушала. Их шепот, их песни, их дыхание. Постепенно, очень постепенно, она начала различать отдельные слова, потом фразы, потом целые абзацы. Она поняла, что язык, на котором они написаны, — это не язык слов, а язык чувств. Нельзя было прочитать эти книги глазами — нужно было читать их душой, впускать их в себя, становиться частью их истории. Первое заклинание, которое ей удалось понять, было простым — заклинание света. Не того, что горит в светильниках, а того, что живёт в крови, в памяти, в надежде. Гермиона прочитала его вслух, и комната наполнилась мягким, тёплым сиянием, которого здесь не было, наверное, никогда. Книги зашелестели, зашептали, и в этом шепоте ей почудилось одобрение. — Я поняла, — прошептала она, и слёзы — слёзы облегчения, слёзы радости, слёзы торжества — потекли по её щекам. — Я поняла. После этого всё пошло легче. Слова больше не сопротивлялись, не ускользали, не таяли. Они ложились в сознание, как кирпичи, из которых можно было строить — дом, крепость, оружие. Гермиона узнала о ритуалах, о которых не писали даже в самых древних гримуарах Нагайны. Она узнала, как создавать души, как управлять временем, как переписывать реальность. Она узнала о том, что даже боги могут умереть, если знать, куда нанести удар. И она знала теперь. Знала всё, что нужно, чтобы уничтожить ту, кто считала себя бессмертной. В одну из ночей, когда она сидела в комнате, окружённая раскрытыми фолиантами, и читала о том, как сила может стать проклятием, если превысит предел, она услышала за спиной тихий, почти неслышный шорох. Она не обернулась. Не вздрогнула. Не прекратила читать. Она знала, кто стоит в дверях. Чувствовала это каждой клеточкой своего изменившегося существа. — Ты нашла их язык, — сказала Нагайна, и в её голосе не было удивления — только странная, почти торжественная тишина. — Я чувствую это. Книги изменились. Они больше не ждут. Они говорят. — Да, — ответила Гермиона, закрывая фолиант и поднимаясь с пола. Она повернулась к бабке, и в её глазах горел тот самый огонь, который она так долго прятала. — Я нашла. Нагайна смотрела на неё долгим, пронзительным взглядом. В её золотых глазах плескалось что-то — не гнев, не зависть, не страх. Что-то другое, чему Гермиона не могла подобрать названия. — Ты сильнее, чем я думала, — наконец сказала бабка. — Сильнее, чем я. В этом, по крайней мере. — Вы сами сказали, — Гермиона улыбнулась — той самой улыбкой, которой научилась у Нагайны, хищной, уверенной, почти торжествующей. — Кровь — это важно. Но не всё. Нагайна кивнула, и в этом кивке было столько признания, сколько Гермиона не видела в ней никогда. — Продолжай, — сказала она. — Изучай. Когда будешь готова, мы начнём последний этап. Ритуал, который сделает нас сильнее всех. Она ушла так же тихо, как пришла, оставив Гермиону одну среди живых книг, которые шептали ей о том, что она должна сделать. Гермиона стояла посреди комнаты и чувствовала, как внутри неё растёт сила — не та, что даёт власть над другими, а та, что даёт власть над собой. Она была готова. Готова к последней битве. Готова к тому, что должно было случиться. Готова ко всему, что ждало её впереди. Она закрыла глаза, и в темноте перед ней вспыхнуло лицо Беллатрикс — тёмные глаза, холодные губы, руки, которые однажды обнимали её так крепко, что казалось, они никогда не отпустят. — Я иду к тебе, — прошептала Гермиона. — Скоро. Очень скоро. И книги зашептали в ответ, обещая, что помогут ей. Что бы ни случилось. Кто бы ни встал на её пути. Даже если этим «кто-то» будет сама Нагайна.