Вкус вечности

NC-17
Завершён
259
5
автор
Размер:
376 страниц, 136 979 слов, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
259 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник

Часть 34

Настройки

❝...я буду молиться с безумными слезами, чтобы быть тем, чем я был тогда!» — о тоске по прежней, бедной, но чистой жизни.❞

      Сознание возвращалось не рывком, не толчком, а медленным, тягучим потоком, как вода, которая просачивается сквозь трещины в камне, как утренний туман, который сползает с гор в долину, как первая мысль после долгого, глубокого сна, когда ещё не понимаешь, кто ты, где ты и почему мир вокруг кажется таким чужим. Гермиона лежала на чём-то мягком, но колючем — наверное, на мху, на сухих листьях, на том, что когда-то было живым, а теперь просто лежало здесь, под открытым небом, под теми самыми деревьями, чьи кроны, казалось, уходили в самое небо, закрывая его своей густой, тёмной листвой. Она не открывала глаза — боялась. Боялась увидеть то, что не захочет видеть. Боялась, что свет, который пробивался сквозь веки, слишком яркий, слишком настоящий, разбудит в ней воспоминания, которые она, наверное, предпочла бы забыть.       Но тело не слушалось страха. Веки дрогнули, разомкнулись, и мир ворвался в её сознание со всей своей жестокой, безжалостной ясностью. Лес. Не тот, что растёт вокруг «Амбрасии», не тот, что она знала с детства, когда ездила с родителями за город, а другой, более древний, более дикий, где деревья были такими старыми, что, казалось, помнили ещё те времена, когда люди не умели говорить, а звери не боялись огня. Их стволы, толстые, в несколько обхватов, поднимались к небу, как колонны древнего храма, и в этих стволах, в их коре, покрытой мхом и лишайником, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Воздух здесь был влажным, тяжёлым, пропитанным запахом прелой листвы, грибов и чего-то ещё — того, что было древнее леса, что было страшнее леса, что было самой жизнью, которая кипела вокруг, не замечая её, чужую, потерянную, забытую.       Гермиона села. Голова закружилась, перед глазами поплыли разноцветные круги, но она заставила себя дышать ровно, глубоко, как учили в «Амбрасии», когда она только начинала осваивать свои видения. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Мир вокруг неё постепенно переставал плыть, обретал чёткость, границы, смысл. Она огляделась. Лес был везде. Справа, слева, спереди, сзади — только деревья, только мхи, только та тишина, которая бывает в местах, куда редко заходит человек. Ни тропинки, ни дороги, ни даже звериной тропы — ничего, что могло бы указать путь к дому, к людям, к той жизни, которую она, наверное, когда-то знала. Потому что сейчас она не знала ничего. — Есть кто-нибудь? — крикнула она, и голос её прозвучал глухо, как из глубокого колодца, как будто лес не хотел выпускать звуки, которые она рождала, а забирал их себе, прятал в своей древней, молчаливой груди. — ПОМОГИТЕ! КТО-НИБУДЬ!       Ничего. Только эхо, которое вернулось к ней, искажённое, чужое, и в этом эхе, в его глухом, далёком звуке, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а сердце — биться быстрее. Она была одна. Совсем одна. В лесу, которого не знала. В мире, которого не помнила. В жизни, которая, наверное, принадлежала кому-то другому, но почему-то досталась ей.       Она посмотрела на свои руки. Они были грязными — в земле, в какой-то чёрной, засохшей жиже, которая, наверное, была кровью, или смолой, или чем-то ещё, чему она не могла подобрать названия. Ногти обломаны, под ними запеклась грязь, кожа на ладонях была в ссадинах и царапинах, как будто она ползла по камням, или её тащили по земле, или она сама цеплялась за что-то, пытаясь удержаться, спастись, выжить. Она поднесла руки к лицу, и запах, который ударил в нос, был таким резким, таким чужим, таким страшным, что её чуть не вырвало. Пахло кровью. Пахло гарью. Пахло той самой тьмой, которая, наверное, была в ней, когда она спала, когда не помнила, когда теряла себя. — Ну давай! — сказала она вслух, и голос её прозвучал хрипло, надорванно, как будто она не говорила несколько дней, а может быть, и недель. Она схватилась за волосы, слегка оттянула их, пытаясь болью заставить мозг работать, заставить память проснуться, заставить её, наконец, вспомнить. — Вспомни! Вспомни, чёрт возьми! Вспомни всё! Кто ты? Где ты? Что случилось? ВСПОМИНАЙ!       Но память молчала. В голове была только пустота — такая огромная, такая древняя, такая всепоглощающая, что, казалось, в ней можно утонуть, как в океане, как в бездне, как в той самой тьме, которая, наверное, была её единственным воспоминанием. Она не помнила, как оказалась здесь. Не помнила, что делала до того, как проснулась. Не помнила даже своего имени, пока не сказала его себе сама, пока не произнесла его вслух, как заклинание, как молитву, как проклятие. — Гермиона, — прошептала она, и это имя, её имя, обожгло губы, как пламя, как кровь, как сама жизнь. — Меня зовут Гермиона Грейнджер. Я училась в школе «Амбрасия». У меня есть мама и папа. Я... я...       Она замолчала, потому что дальше была только пустота. Ни лиц, ни голосов, ни воспоминаний о том, как она выглядит, как говорит, как смеётся. Только имя. Только школа. Только это имя — Гермиона — которое, наверное, когда-то что-то значило, но теперь было просто набором звуков, просто меткой, просто напоминанием о том, что она существует. Или существовала. Или, может быть, никогда не существовала, а это всё — лес, имя, страх — просто сон, который она не может проснуться.       Шорох раздался из темноты, которая была между деревьями, и Гермиона вздрогнула. Не от страха — страх пришёл потом, когда она поняла, что шорох не был случайным, что он приближается, что он — живой, что он — опасный. Она резко обернулась, и её голос, который ещё минуту назад был таким слабым, таким неуверенным, вдруг обрёл силу, сталь, ту самую, древнюю, первозданную власть, которая, наверное, спала в ней все эти дни, недели, месяцы, а теперь проснулась, открыла глаза, оскалилась. — Кто здесь? — крикнула она, и в этом крике было что-то, что заставило лес затихнуть, затаить дыхание, замереть. — Выходи!       Из-за деревьев выступила она. Химера. Не та, что описывают в книгах, не та, что снятся в кошмарах, а другая, более древняя, более страшная, более живая. Её тело было телом льва — огромным, мускулистым, покрытым шерстью, которая переливалась золотом в тех редких лучах света, что пробивались сквозь кроны деревьев. Её голова была головой дракона — с чешуёй, с рогами, с глазами, которые горели красным, как раскалённые угли, как кровь, как та самая тьма, что была в этой лесу. Из её спины росли крылья — не такие, как у птиц, а кожаные, перепончатые, как у летучих мышей, и в этих крыльях, в их медленном, тяжёлом движении, было что-то, что заставляло воздух дрожать, а камни — рассыпаться в прах. И хвост — змеиный, длинный, покрытый чешуёй, на конце которого трепетал пучок ядовитых игл, готовых вонзиться в того, кто подойдёт слишком близко.       Она рычала. Рык её был низким,       гортанным, и в этом рыке, в его вибрации, в его древней, первозданной силе было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Она смотрела на Гермиону, и в её глазах, красных, как раскалённые угли, не было ни страха, ни сомнений, ни жалости. Только голод. Только ярость. Только та самая, древняя, хищная сила, которая не знает ни пощады, ни границ.       Гермиона замерла. Внутри неё, там, где ещё минуту назад была только пустота, сейчас бился страх — такой острый, такой живой, такой настоящий, что, казалось, она могла его потрогать, понюхать, попробовать на вкус. Но она не побежала. Не закричала. Не упала на колени, умоляя о пощаде. Она стояла, смотрела в глаза химеры, и в её взгляде, в её позе, в её молчании было что-то, что заставило химеру замереть, перестать рычать, прислушаться. — Я не пытаюсь причинить боль никому и ничему, что обитает на этих землях, — сказала Гермиона, и голос её был тихим, спокойным, почти ласковым. Она говорила медленно, как будто обращалась к ребёнку, или к зверю, или к той части себя, которая, наверное, когда-то знала, как говорить с такими, как эта химера. — Я чужая здесь. Я не помню, как сюда попала. Мне просто нужно выбраться. Я не знаю дороги. Не помню ничего с прошедших месяцев. Помоги мне. Прошу тебя.       Химера смотрела на неё. Её глаза, красные, как раскалённые угли, изучали лицо Гермионы, её руки, её позу, её запах. Она перестала рычать, но в её груди, в её горле, в её древнем, зверином сердце всё ещё клокотало что-то — не угроза, нет, что-то другое, что-то, что было похоже на интерес, или на любопытство, или на то, что, наверное, можно было назвать ожиданием. Она ждала. Ждала, что Гермиона сделает что-то, что выдаст её — страх, ложь, слабость. Но Гермиона не двигалась. Она стояла, смотрела прямо в глаза химеры, и в её взгляде не было ничего, кроме спокойствия. Того самого, древнего, первозданного спокойствия, которое бывает у тех, кто не боится смерти, потому что уже пережил её, или потому что не помнит, что такое жизнь.       Химера медленно подошла ближе. Её когти, огромные, острые, как мечи, оставляли в земле глубокие борозды, и в этих бороздах, в их глубине, в их свежести, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а сердце — останавливаться. Она приближалась, и каждый её шаг, каждый вздох, каждый рык, который она уже не издавала, но который, казалось, висел в воздухе, как натянутая струна, давил на Гермиону, как давит гора на того, кто оказался у её подножия. Гермиона стояла. Не двигалась. Не дышала. Только смотрела. Смотрела в глаза химеры, и в этих глазах, в их глубине, в их красном, пульсирующем свете, она видела что-то, что заставляло её сердце биться быстрее, а мысли — путаться. Не страх. Не ужас. Что-то другое. Что-то, что было похоже на узнавание.       Химера остановилась в нескольких шагах от неё. Её голова, огромная, с пастью, полной зубов, таких острых, что, казалось, могли перекусить время, разорвать пространство, проглотить саму реальность, наклонилась. Она обнюхивала Гермиону. Её ноздри раздувались, втягивая воздух, её язык, чёрный, длинный, раздвоенный, как у змеи, выскользнул из пасти и коснулся руки Гермионы, оставив на коже влажный, холодный след. Гермиона не отшатнулась. Не закричала. Она стояла, смотрела, ждала. Ждала, что химера сделает выбор. Убьёт её или отпустит. Или, может быть, сделает что-то третье, что-то, чего она не могла предвидеть, потому что её память, её опыт, её знание мира были пусты, как этот лес, как это небо, как эта жизнь.       Химера отступила. Она отошла на несколько шагов, и в её движении, в её позе, в её взгляде было что-то, что заставило сердце Гермионы сжаться от страха. Она готовилась к прыжку. Её тело, огромное, мускулистое, напряглось, как пружина, готовая распрямиться, её когти вонзились в землю, её крылья расправились, закрывая небо, её хвост, змеиный, длинный, замер, готовый нанести удар. Она смотрела на Гермиону, и в её глазах, красных, как раскалённые угли, не было ничего, кроме смерти.       Гермиона сглотнула. Комок, который стоял в горле, был таким большим, что, казалось, мог задушить её, если она не проглотит его. Она стояла, не двигаясь, и в голове её, в этой пустой, забывчивой голове, вдруг вспыхнула молитва. Не та, что читают в церквях, не та, что шепчут перед сном, а другая, более древняя, более простая, более отчаянная. Пожалуйста. Пожалуйста, пусть это будет быстро. Пожалуйста, пусть я не почувствую боли. Пожалуйста, пусть там, куда я пойду, будет лучше, чем здесь. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста.       Но прыжок не случился. Химера замерла, а потом, медленно, очень медленно, как будто каждое движение давалось ей с трудом, как будто она преодолевала себя, как будто она делала то, что никогда не делала раньше, она склонилась. Не перед кем-то — перед Гермионой. Её голова, такая огромная, такая страшная, опустилась к земле, её крылья сложились, её хвост расслабился, её глаза, красные, как раскалённые угли, закрылись. Она склонилась, как склоняются перед божеством, как склоняются перед победителем, как склоняются перед той, кто сильнее, чем они, даже если сами они этого не понимают.       Гермиона почувствовала, как ноги её подкашиваются. Голова закружилась, перед глазами поплыли разноцветные круги, и ей показалось, что она сейчас упадёт, потеряет сознание, провалится в ту самую тьму, из которой только что вырвалась. Она не понимала, что происходит. Не понимала, почему химера, которая минуту назад собиралась убить её, теперь лежит у её ног, как ручной пёс, как верный слуга, как тот, кто признал в ней свою хозяйку. Она не понимала, но чувствовала — чувствовала, что это правильно. Что так и должно быть. Что эта химера, этот древний, страшный зверь, каким-то образом связан с ней. С её прошлым. С её силой. С той тьмой, которая, наверное, была в ней, когда она спала, когда не помнила, когда теряла себя. — Спасибо, — прошептала она, и в этом шёпоте было всё — и благодарность, и облегчение, и тот самый, древний страх, который, наконец, начинал уходить, уступая место чему-то другому. Надежде. Или, может быть, вере. Или, может быть, тому, что было и тем, и другим, и чем-то третьим, чему нет названия.       Она сделала шаг вперёд и тоже склонилась. Не перед химерой — перед той силой, которая заставила её склониться. Перед тем, что было в ней, что она не понимала, но что чувствовала, как чувствуют тепло, как чувствуют холод, как чувствуют жизнь. Она склонилась, и химера, которая лежала у её ног, подняла голову. Их взгляды встретились — красный и карий, древний и молодой, звериный и человеческий. И в этом взгляде, в его глубине, в его молчаливом, всепонимающем свете, Гермиона вдруг поняла то, чего не понимала никогда. Она не одна. В этом лесу, в этом мире, в этой жизни, которая, наверное, была её жизнью, у неё есть тот, кто поведёт её. Тот, кто знает дорогу. Тот, кто не боится тьмы.       Химера встала. Она отряхнулась, и шерсть её, золотая, переливающаяся, заискрилась в тех редких лучах света, что пробивались сквозь кроны деревьев. Она посмотрела на Гермиону, и в её взгляде не было угрозы, не было вызова, не было того, что было минуту назад. Было только приглашение. Иди за мной. Я выведу тебя. Я знаю путь.       Гермиона кивнула. Не потому, что понимала, куда идти, а потому, что чувствовала — так надо. Так правильно. Так будет. Она пошла за химерой, и та, древняя, страшная, прекрасная, повела её через лес — мимо деревьев, которые, казалось, расступались перед ней, как расступаются перед королём, как расступаются перед богом, как расступаются перед той, кто сильнее, чем они. Мимо теней, которые, казалось, следовали за ними, как верные псы, как молчаливые стражи, как те, кто помнит времена, когда мир был молод, когда не было ни неба, ни земли, а только тьма и огонь. Мимо того, что было в лесу, что жило в нём, что дышало им, что было частью его. Она шла, и в груди её, там, где когда-то было сердце, теперь разливалось тепло. Не то, что жжёт, а то, что лечит. Не то, что убивает, а то, что дарит жизнь. Не то, что было тьмой, а то, что было светом. Тем самым, который, наверное, всегда был в ней, просто она не знала, как его найти.

***

      Лес не кончался. Он тянулся вперёд, как бесконечная, тёмная река, как живое, дышащее существо, которое не хотело выпускать их из своих объятий. Гермиона шла за химерой, и каждый шаг давался ей с трудом — не потому, что она устала, хотя усталость давно уже стала её постоянной спутницей, а потому, что лес давил на неё. Давил своей древностью, своей тишиной, своей скрытой, затаившейся жизнью, которая кипела вокруг, но не показывалась на глаза, пряталась в тенях, в листве, в тех глубоких, тёмных норах, что уходили под корни вековых деревьев. Воздух здесь был влажным, густым, как сироп, и каждый вдох требовал усилий, как будто лёгкие наполнялись не кислородом, а чем-то более тяжёлым, более древним, более живым.       Химера шла впереди, и её тело, огромное, мускулистое, переливалось золотом в тех редких лучах света, что пробивались сквозь плотный полог листвы. Она не оглядывалась, не проверяла, идёт ли Гермиона за ней, — она знала. Знание это было таким же древним, как сама эта тварь, таким же инстинктивным, как дыхание, как биение сердца, как тот самый страх, который, наверное, жил в ней, но который она не показывала. Гермиона смотрела на неё и чувствовала странное, необъяснимое спокойствие. Эта химера, которая ещё час назад могла разорвать её на части, теперь была её проводником, её защитником, её единственной связью с миром, который она не помнила, но который, наверное, когда-то был её домом.       Они шли молча. Лес шептал вокруг них — не словами, не звуками, а тем особым, древним языком, который понимают только те, кто родился в этих местах, кто вырос под этими деревьями, кто впитал эту землю с молоком матери. Гермиона не понимала этого языка, но чувствовала его. Чувствовала, как он течёт вокруг неё, как касается её кожи, как проникает в самые глубины её сознания, оставляя там следы, которые, наверное, когда-то были воспоминаниями, но теперь превратились в смутные, почти неразличимые тени.       Внезапно химера остановилась. Её тело напряглось, шерсть на загривке встала дыбом, и из её пасти, которая ещё минуту назад была спокойно закрыта, вырвался низкий, гортанный рык. Гермиона замерла. Внутри неё, там, где ещё минуту назад была только усталость, вдруг вспыхнул страх — острый, как лезвие ножа, как коготь, который царапает по стеклу, как тот самый звук, от которого кровь стынет в жилах. Она не знала, что произошло, не знала, что почувствовала химера, но её собственное тело, её собственная кровь, её собственная душа уже знали ответ. Опасность. Смерть. Тот, кто шёл на них.       Он появился из-за деревьев бесшумно, как тень, как сон, как сама смерть, которая крадётся к своей жертве, не издавая ни звука. Сумеречный волк. Гермиона никогда не видела такого зверя, но в глубине её сознания, там, где спали обрывки воспоминаний, вспыхнуло имя, всплыло знание, которое, наверное, было старше её, древнее её, чем-то, что она впитала с кровью тех, кто жил в этих лесах до неё. Сумеречный волк был огромен — больше любого обычного волка, больше, наверное, даже самой химеры, которая сейчас стояла перед ним, оскалив пасть, готовая к битве. Его шерсть была чёрной, как ночь, как та тьма, что покрывала небо, и в этой шерсти, в её глубине, мерцали серебристые искры, как звёзды, которые отражаются в чёрной воде. Его глаза горели жёлтым, как раскалённая медь, и в этих глазах, в их хищном, голодном блеске, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Он был красив. Он был страшен. Он был смертью.       Волк зарычал. Рык его был глубже, чем рык химеры, и в этом рыке, в его вибрации, в его древней, первозданной силе было что-то, что заставляло землю дрожать, а воздух — сгущаться, становясь почти осязаемым. Он смотрел не на химеру — на Гермиону. Его глаза, жёлтые, как раскалённая медь, были прикованы к ней, и в этом взгляде, в его голодной, неутолимой жажде, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а мысли — путаться, превращаясь в один сплошной, белый шум. Он хотел её. Не как добычу — как нечто большее, как то, что принадлежало ему по праву, как то, что он должен был забрать, уничтожить, стереть с лица этой земли.       Химера шагнула вперёд, заслоняя Гермиону своим телом. Её крылья расправились, закрывая небо, её хвост, змеиный, длинный, напрягся, готовый нанести удар, её пасть разверзлась, и из неё вырвалось пламя — не то, что жжёт, а то, что предупреждает, то, что говорит: «Остановись. Или умрёшь». Но волк не остановился. Он прыгнул, и в этом прыжке, в его нечеловеческой, первозданной мощи, было что-то, что заставляло воздух дрожать, а землю — содрогаться. Он летел прямо на химеру, и его когти, длинные, острые, как мечи, были нацелены ей в горло.       Битва началась.       Она была не похожа на те битвы, которые Гермиона видела в фильмах или о которых читала в книгах. В ней не было красоты, не было грации, не было той кинематографичной плавности, которая заставляет зрителей затаивать дыхание. В ней была только ярость. Древняя, первозданная, всепоглощающая ярость двух зверей, которые встретились на узкой тропе, чтобы решить, кому из них жить, а кому умереть. Химера била когтями, и её удары были такими сильными, что, казалось, могли расколоть камень. Волк уклонялся, и его движения были такими быстрыми, что, казалось, он был не зверем, а тенью, которую невозможно поймать. Он кусал, и его зубы, такие острые, что, казалось, могли перекусить время, разорвать пространство, проглотить саму реальность, вонзались в плоть химеры, оставляя на её золотой шкуре глубокие, кровавые раны.       Химера кричала. Её крик был таким, что, казалось, мог разбудить мёртвых, заставить камни плакать, а деревья — склоняться до самой земли. Она била хвостом, и змеиный, длинный хвост обвивал тело волка, сжимал его, как удав, пытаясь переломать кости, остановить сердце, убить. Но волк вырывался, и его сила, его ярость, его нечеловеческая, первозданная мощь были такими, что, казалось, не могли быть побеждены ничем.       Гермиона стояла в стороне, прижавшись спиной к дереву, и смотрела. Смотрела, как два древних зверя рвут друг друга на части, как кровь их смешивается с землёй, как воздух наполняется запахом смерти. Она не могла двинуться с места, не могла закричать, не могла даже вздохнуть. Её тело, её разум, её душа были парализованы тем ужасом, который она видела, тем ужасом, который был старше её, тем ужасом, который, наверное, помнил времена, когда люди ещё не умели говорить, а звери правили миром.       Волк нанёс удар. Его когти, длинные, острые, как мечи, вонзились в бок химеры, и из раны хлынула кровь — тёмная, густая, почти чёрная. Химера зашаталась, её крылья, огромные, как паруса древних кораблей, обвисли, её хвост, змеиный, длинный, ослабил хватку. Она падала. Падала, и в её падении, в её медленном, мучительном движении к земле, было что-то, что заставляло сердце сжиматься от боли, а слёзы — подступать к глазам. — Нет! — крикнула Гермиона, и в этом крике было всё — и страх, и отчаяние, и та самая, древняя, материнская любовь, которая, наверное, была в ней, даже если она не помнила, кого любила. — НЕ НАДО! ПОЖАЛУЙСТА!       Волк обернулся. Его глаза, жёлтые, как раскалённая медь, смотрели на неё, и в этом взгляде, в его голодной, неутолимой жажде, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а мысли — путаться. Он забыл о химере. Он помнил только о ней. О той, кто была его целью. О той, кто должна была умереть.       Он прыгнул. Но химера не дала ему завершить прыжок. Она, которая, казалось, была уже побеждена, которая, казалось, уже умерла, нашла в себе силы для последнего удара. Её когти, её клыки, её хвост — всё, что осталось от её силы, обрушилось на волка, как обрушивается лавина на долину, как обрушивается океан на берег, как обрушивается сама смерть на тех, кто не должен жить. Волк закричал. Его крик был таким, что, казалось, мог разорвать само небо, расколоть саму землю, уничтожить саму реальность. Он рухнул на землю, и его тело, чёрное, как ночь, как та тьма, что покрывала небо, содрогнулось в последний раз и замерло.       Химера стояла над ним, тяжело дыша, и кровь её, тёмная, густая, почти чёрная, капала на землю, на листья, на того, кто был её врагом. Она не добивала волка. Она просто смотрела на него, и в её глазах, красных, как раскалённые угли, не было ни жалости, ни торжества, ни той звериной радости, которая бывает у победителей. Была только усталость. Та самая, древняя, всепоглощающая усталость, которая бывает после битвы, когда адреналин уходит, а боль остаётся.       Гермиона подошла к ней. Ноги её дрожали, руки дрожали, всё тело дрожало, но она заставила себя подойти, заставила себя коснуться морды химеры, заставила себя прошептать: — Спасибо. Ты спасла меня. Спасибо.       Химера не ответила. Она только лизнула её руку, и язык её, шершавый, как наждак, оставил на коже влажный, тёплый след. А потом она повернулась и пошла к волку, который лежал на земле, истекая кровью, и смотрел на неё своими жёлтыми, умирающими глазами. Гермиона последовала за ней.       Волк был жив. Он дышал, тяжело, прерывисто, и из его раны, глубокой, страшной, текла кровь, окрашивая землю в тёмно-красный, почти чёрный цвет. Он смотрел на Гермиону, и в его взгляде, в его умирающих, жёлтых глазах, не было ненависти. Была только боль. Та самая, которую чувствуют звери, когда понимают, что проиграли, что смерть близка, что жизнь уходит, как песок сквозь пальцы.       Гермиона опустилась на колени рядом с ним. Она не знала, зачем делает это. Не знала, почему её руки, дрожащие, неуверенные, тянутся к его ране. Не знала, откуда в её голове, в этой пустой, забывчивой голове, вдруг появляется знание — о том, что нужно делать, как лечить, как спасать. Она сорвала лист с куста ежевики, который рос рядом, и приложила его к ране. Лист был колючим, и иглы впились в её пальцы, но она не обратила внимания. Она закрыла глаза и прошептала слова. Они пришли из ниоткуда, из той глубины, где спали её воспоминания, где пряталась её сила, где, наверное, жила та, кем она была до того, как потеряла память.       Слова были не на английском, не на том языке, который она знала с детства. Они были на языке, которого она не понимала, но который чувствовала, как чувствуют тепло, как чувствуют холод, как чувствуют жизнь. Они лились из неё, как вода, как кровь, как та самая, древняя, первозданная сила, которая, наверное, всегда была в ней, просто она не знала, как её найти. И когда последнее слово замерло на её губах, она открыла глаза.       Кровь остановилась. Тот же ритуал Гермиона провела и с Химерой. Рана, которая ещё минуту назад была глубокой, страшной, смертельной, начала затягиваться. Не быстро, не мгновенно, но заметно. Волк вздохнул, и в его вздохе, в его облегчении, в его жизни, которая возвращалась к нему, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Он смотрел на Гермиону, и в его глазах, жёлтых, как раскалённая медь, не было больше ненависти. Было только удивление. И, наверное, благодарность. Та самая, которую звери не умеют выражать словами, но которую чувствуют так же остро, как люди.       Гермиона встала. Она вытерла руки о траву, и кровь, которая была на её пальцах, осталась на листьях, на земле, на тех местах, где, наверное, когда-то была жизнь. Она посмотрела на химеру, которая всё это время стояла рядом и смотрела на неё своим древним, всевидящим взглядом. В её глазах, красных, как раскалённые угли, не было ни удивления, ни восхищения, ни того, что можно было назвать одобрением. Было только знание. Знание того, что она выбрала правильного проводника. Что эта девочка, потерянная, забывшая, но живая, достойна того, чтобы идти с ней. — Идём, — сказала Гермиона, и в её голосе была та самая сталь, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её найти. — Выводи меня из этого леса. Пожалуйста.       Химера кивнула — не головой, нет, всем телом, как кивают те, кто понимает язык, который не требует слов. Она повернулась и пошла вперёд, и Гермиона, как зачарованная, последовала за ней.       Лес постепенно редел. Деревья становились ниже, их кроны — реже, а небо — всё более открытым, ярким, живым. Гермиона чувствовала, как воздух становится легче, как дыхание — свободнее, как страх — тише. Она шла, и в груди её, там, где когда-то билось сердце, теперь разливалось тепло. Не то, что жжёт, а то, что лечит. Не то, что убивает, а то, что дарит жизнь. Не то, что было тьмой, а то, что было светом. Тем самым, который, наверное, всегда был в ней, просто она не знала, как его найти.       А потом лес кончился. Резко, внезапно, как будто кто-то провёл невидимую черту, за которой начиналось нечто иное. Гермиона остановилась на краю обрыва и замерла.       Внизу, далеко внизу, расстилалась долина — зелёная, живая, полная света, который, казалось, был самым ярким, самым чистым, самым настоящим из всего, что она видела за эти долгие, бесконечные дни. Но не это приковало её взгляд. Не долина, не свет, не та жизнь, которая кипела внизу, невидимая, но ощутимая. На обрыве, на самом его краю, сидел он. Дракон.       Он был огромен — больше, чем любой дракон, которого она видела в фильмах, в книгах, в тех снах, которые, наверное, были снами, а может быть, воспоминаниями. Его чешуя, чёрная, как ночь, как та тьма, что покрывала небо, переливалась золотом, когда на неё падал свет, и в этом переливе, в этом мерцании, в этом живом, дышащем огне было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Его крылья, сложенные за спиной, были такими огромными, что, казалось, могли закрыть собой всё небо. Его глаза, золотые, как у неё самой, смотрели на неё с высоты, и в этом взгляде, в его древней, всепонимающей глубине, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а мысли — путаться, превращаясь в один сплошной, белый шум.       Гермиона присвистнула. Звук получился тихим, почти неслышным, но в этой тишине, в этом безмолвии, которое воцарилось вокруг, он прозвучал как выстрел, как удар грома, как тот самый звук, от которого замирает время. — Матерь Божья, — прошептала она, и в этом шёпоте было всё — и удивление, и страх, и тот самый, древний трепет, который бывает перед чем-то, что больше тебя, что старше тебя, что сильнее тебя. — Что я приняла перед тем, как здесь оказаться?       Дракон, будто понимая её слова, повернул голову. Его глаза, золотые, как раскалённое золото, смотрели на неё, и в этом взгляде, в его скептической, почти насмешливой глубине, было что-то, что заставляло её съёживаться, но в то же время — улыбаться. Он был прекрасен. Он был страшен. Он был тем, кто, наверное, знал о ней больше, чем она сама.       Химера подошла к дракону. Она что-то сказала ему — не словами, нет, не тем языком, который понимают люди, а тем, древним, первозданным языком, на котором говорят звери, когда хотят рассказать о том, что видели, о том, что пережили, о том, что чувствовали. Она рассказала ему о лесе, о волке, о битве, о том, как Гермиона спасла его, о том, как она лечила, о том, как она шептала слова, которые не могла знать, но которые знала. Она рассказала ему о девочке, которая потеряла память, но не потеряла себя. О девочке, которая была сильнее, чем казалась. О девочке, которая, наверное, была той, кого они ждали.       Дракон слушал. Его глаза, золотые, как раскалённое золото, смотрели на Гермиону, и в этом взгляде, в его древней, всепонимающей глубине, было что-то, что заставляло её чувствовать себя маленькой, глупой, неопытной — такой, какой она не была, наверное, никогда. А потом он сделал то, чего она не ожидала. Он посмотрел ей прямо в душу. Не в глаза — в душу. Туда, где спали её воспоминания, где пряталась её сила, где, наверное, жила та, кем она была до того, как потеряла память.       И мир вокруг неё взорвался.       Воспоминания нахлынули не потоком, не волной, не тем, что можно было бы назвать постепенным возвращением. Они ворвались в её сознание, как ураган, как смерч, как та самая, древняя, первозданная сила, которая, наверное, всегда была в ней, просто ждала своего часа. Она увидела «Амбрасию» — старые стены, высокие башни, сад зимних роз, где когда-то падал снег. Увидела Беллатрикс — её тёмные глаза, её холодные руки, её голос, который шептал: «Тише, девочка моя». Увидела Лиру — её улыбку, её расфокусированный взгляд, её смерть. Увидела Серену — её боль, её безумие, её душу, которую она разорвала своими руками. Увидела Нагайну — её замок, её книги, её тьму, которая поглотила всё. Увидела себя — на троне из плоти и тьмы, с монстрами, которые подчинялись ей, с силой, которая текла в ней, как кровь, как дыхание, как сама жизнь.       Она закричала. Не от боли — от того, что воспоминания, эти обрывки прошлого, которые, наверное, должны были быть её прошлым, были такими страшными, такими чёткими, такими реальными, что, казалось, могли убить её, если она не выплеснет их наружу. Она кричала, и её крик летел над обрывом, над долиной, над тем миром, который, наверное, когда-то был её миром, а теперь стал чужим, незнакомым, пугающим.       А потом воспоминания ушли. Не исчезли — ушли, оставив после себя только пустоту, только тишину, только те обрывки, которые, наверное, должны были сложиться в картину, но не складывались. Она помнила не всё. Только лица. Только имена. Только ту боль, которую, наверное, чувствовала, когда теряла тех, кого любила.       Дракон смотрел на неё. Его глаза, золотые, как раскалённое золото, были спокойными, и в этом спокойствии, в его древней, всепонимающей глубине, было что-то, что заставляло её дышать ровнее, сердце — биться медленнее, а страх — уходить, уступая место чему-то другому. Надежде. Или, может быть, вере. Или, может быть, тому, что было и тем, и другим, и чем-то третьим, чему нет названия.       Он опустил шею. Медленно, очень медленно, как будто каждое движение давалось ему с трудом, как будто он преодолевал себя, как будто он делал то, что никогда не делал раньше. Его голова, огромная, с глазами, которые видели всё, приблизилась к земле, к тому месту, где стояла Гермиона, и замерла. Он ждал. Ждал, что она сделает выбор. Сядет на него или останется здесь, на краю обрыва, одна, потерянная, забывшая.       Гермиона смотрела на него, и в её глазах, в её сердце, в её душе не было страха. Было только удивление. И, наверное, благодарность. Та самая, которую люди не умеют выражать словами, но которую чувствуют так же остро, как звери.       Она подошла к нему. Её руки, дрожащие, неуверенные, коснулись его чешуи. Она была тёплой, живой, пульсирующей той же силой, что текла в её венах. Она вскарабкалась на его шею, и он, почувствовав её вес, поднял голову. Его крылья расправились, закрывая небо, и в их медленном, тяжёлом биении было что-то, что заставляло воздух дрожать, а землю — содрогаться. — Ну что, — прошептала она, и в этом шёпоте было всё — и страх, и надежда, и тот самый, древний трепет, который бывает перед чем-то, что больше тебя, что старше тебя, что сильнее тебя. — Покажешь мне дорогу домой?       Дракон издал звук — не рёв, нет, что-то другое, что-то, что было похоже на вздох, на стон, на ту самую древнюю, первозданную усталость, которая бывает после долгого ожидания. Он оттолкнулся от земли, и его крылья, огромные, как паруса древних кораблей, взметнулись вверх, поднимая их в небо. Мир под ними стал маленьким, далёким, чужим. Лес, который был таким огромным, таким страшным, превратился в зелёное пятно, в которое можно было смотреть, но которое нельзя было узнать. Горы, которые были такими высокими, такими неприступными, стали просто линиями на горизонте, за которыми, наверное, было что-то ещё. Что-то, что она должна была найти. Что-то, что она должна была вспомнить. Что-то, что, наверное, было её домом.       Гермиона сидела на спине дракона, и ветер, который дул в лицо, был таким сильным, что, казалось, мог сдуть её, сбросить вниз, в ту пропасть, которая была под ними. Но она держалась. Держалась за чешую, за тепло, за жизнь, которая была в этом древнем, страшном, прекрасном звере. И в этом полёте, в этом движении, в этой свободе, которая, наверное, была свободой, она вдруг поняла, что, возможно, не всё потеряно. Что, возможно, она найдёт то, что ищет. Что, возможно, она вспомнит то, что забыла. Что, возможно, она вернётся домой. К тем, кто ждал её. К тем, кто любил её. К тем, кто, наверное, никогда не переставал надеяться.       Дракон летел, и небо под ними становилось всё светлее, всё чище, всё ближе. И в этом небе, в его бесконечной, всеобъемлющей синеве, Гермиона увидела отражение своей души. Той, которая, наверное, всегда была в ней, просто она не знала, как её найти. Но теперь, кажется, знала.
259 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (6)