Глава двадцатая. Мои мысли о тебе.
5 мая 2026 г., 22:45
Танджиро не отвечает сразу, он просто кивает, медленно, как будто это движение требует усилия, и на секунду закрывает глаза, стараясь удержать себя здесь, в этой комнате, среди голосов, среди людей, которые не дают ему окончательно провалиться, даже если внутри всё уже давно треснуло и продолжает ломаться дальше.
Комната караоке наполняется шумом почти мгновенно — свет слишком яркий после парковой темноты, музыка из соседних залов пробивается сквозь стены глухими ударами баса, а воздух здесь густой от запаха сладких напитков и чего-то алкогольного, резкого, как сама эта ночь, и на фоне всего этого возвращение Мудзана ощущается почти странно спокойным, будто он не часть этого хаоса, а центр, вокруг которого он выстраивается.
Он входит без лишних слов, удерживая поднос уверенно, хотя движения всё ещё немного расплывчатые, и ставит его на стол перед ними так, словно делает это каждый вечер, словно это привычка, отработанный жест, в котором нет ни показухи, ни неловкости, только странная, почти холодная забота.
— Держи, — говорит Мудзан, слегка наклоняясь к Танджиро и подвигая к нему стакан с газировкой и тарелку со сладостями, будто это само собой разумеется, будто именно это он и должен был сделать.
Танджиро смотрит на это слишком долго, будто не до конца верит в происходящее, и только потом осторожно тянется, пальцы всё ещё слегка дрожат.
— …спасибо, — тихо говорит Танджиро, стараясь удержать голос ровным, хотя внутри всё продолжает срываться.
— Не за что, — легко отвечает Мудзан, уже отворачиваясь, словно для него это не имеет никакого веса, словно он не замечает, как сильно это значит для другого.
Доума в этот момент резко хлопает в ладони, как будто вспомнил что-то невероятно важное, и его глаза буквально загораются от очередной идеи, которая, судя по всему, родилась у него за долю секунды.
— Да подождите вообще! — громко восклицает Доума, разворачиваясь ко всем сразу, чуть не задевая стаканы. — Мы же даже имена друг друга не знаем! Это как вообще? Так нельзя жить!
— Мы переживём, — сухо бросает Санеми, скрестив руки и явно не разделяя его энтузиазма.
— Нет-нет-нет, — Доума машет рукой, словно отгоняя саму мысль об отказе, — я настаиваю, это принципиально! Но! — он поднимает палец вверх, слегка покачнувшись, — просто назвать имена — скучно, а я сегодня не скучный человек, я сегодня творческая личность!
— Ты всегда проблема, — спокойно замечает Кокушибо, наблюдая за ним с усталым терпением.
— Это не проблема, это изюминка, — обиженно тянет Доума и тут же оживляется снова. — В общем, мы угадываем! Мы трое угадываем ваши имена! Это будет честно, весело и, возможно, унизительно для вас!
— Уже звучит как плохая идея, — тихо говорит Гию, но в его голосе нет попытки остановить, только констатация.
Доума уже поворачивается к Санеми и Гию, прищуривается, будто действительно анализирует, а потом с полной уверенностью выдает:
— Так… ты — Мари… нет, подожди, ты точно Мари! — он тыкает пальцем в Санеми. — А ты… — он резко переводит взгляд на Гию, — ты определённо… Элизабет.
На секунду повисает тишина.
— …Ты сейчас серьёзно? — сквозь зубы спрашивает Санеми, глядя на него так, будто выбирает, ударить сейчас или позже.
— Абсолютно, — кивает Доума с полной уверенностью. — Внутренне вы оба Элизабеты.
— Меня зовут Санеми, — холодно отвечает он.
— А меня Гию, — спокойно добавляет второй.
Доума замирает на секунду, а потом резко откидывается назад и начинает смеяться, громко, почти надрывно.
— ХАХАХА, да ну, мои варианты были лучше! — он хлопает по столу. — Согласитесь, "Элизабет" звучит солиднее!
— Нет, — коротко отвечает Санеми.
— Ты просто не готов к искусству, — трагично вздыхает Доума, а потом резко поворачивается к Кокушибо. — Всё, теперь ты! Покажи класс!
Кокушибо некоторое время молчит, действительно рассматривая Зеницу и Иноске так, будто пытается найти в них какую-то логику, и это само по себе уже выглядит абсурдно.
— …Ты, — он кивает на Иноске, — Харуто.
— Чего? — Иноске моргает, явно не понимая, как реагировать.
— А ты… — взгляд переходит на Зеницу, — Такаши.
— Я вообще не похож на Такаши! — возмущается Зеницу. — Это даже не близко!
— Звучит нормально, — спокойно отвечает Кокушибо.
— Это не нормально! — Зеницу хватается за голову. — Меня зовут Зеницу!
— А меня Иноске! — добавляет второй, всё ещё в ступоре.
На секунду тишина — и потом Доума снова взрывается смехом.
— ХАХАХА, это даже хуже, чем у меня! — он чуть ли не сгибается пополам.
Смех подхватывает Мудзан — сначала тихо, почти незаметно, а потом шире, свободнее, как будто алкоголь окончательно стирает границы, и он откидывается на спинку дивана, прикрывая глаза на секунду, прежде чем снова открыть их.
Он поворачивает голову к Незуко, смотрит на неё чуть дольше, чем нужно, словно пытается собрать мысль, которая ускользает.
— Ты… — медленно начинает Мудзан, щурясь, — Рейка.
Незуко слегка удивляется, но мягко качает головой.
— Нет… Незуко.
— Хм, — он кивает, будто принимает это без спора, и затем его взгляд… задерживается.
На Танджиро.
Дольше, чем на ком-либо до этого.
И в этом взгляде вдруг появляется что-то другое — не пьяная рассеянность, не игра, а странная, почти болезненная сосредоточенность, будто внутри него что-то на секунду пытается сложиться, найти форму, зацепиться за что-то знакомое.
— …Странно, — тихо говорит Мудзан, чуть наклоняя голову, не отрывая взгляда, — но… — он делает паузу, будто сам не уверен, стоит ли продолжать, — я почему-то уверен, что тебя зовут… Танджиро.
Тишина падает резко, почти физически.
Глаза у всех расширяются одновременно, и даже Доума на секунду перестаёт смеяться.
А сам Мудзан вдруг резко усмехается, откидываясь назад.
— Хах, — он качает головой, — ну это уже слишком, я явно промазал.
Он снова смеётся, коротко, легко, но потом замечает выражения лиц вокруг.
Смотрит внимательнее.
— …Подожди, — медленно говорит Мудзан, прищуриваясь, — я что… угадал, что ли?
И в этот момент даже шум караоке будто уходит куда-то далеко, оставляя только эту точку — где случайное слово оказывается слишком точным, чтобы быть случайностью.
Комната наполняется звуком ещё до того, как кто-либо успевает осознать, что напряжение действительно начало ослабевать, потому что Доума, не дожидаясь ни согласия, ни реакции, буквально выхватывает микрофон и, шатаясь, как будто сцена под ним слегка плывёт, широко разводит руки, будто перед ним не маленькая караоке-комната, а огромный зал, полный зрителей.
— Я открываю этот вечер официально, торжественно и абсолютно безответственно! — заявляет он с таким пафосом, что сам же начинает смеяться ещё до начала песни.
— Пожалуйста, не надо, — устало говорит Кокушибо, потирая переносицу, но в голосе нет настоящего протеста, только привычное смирение.
— Уже поздно! — радостно отрезает Доума, тыкая в экран и выбирая первую попавшуюся песню. — Музыка — это моя стихия, а вы сейчас будете свидетелями… катастрофы.
Музыка начинается, и он поёт — громко, фальшиво, с полной уверенностью, что делает всё идеально, сбиваясь с ритма, забывая слова, заменяя их чем-то своим, и при этом двигаясь так, будто его тело не совсем синхронизировано с пространством.
— Ты вообще в тон попадаешь? — сквозь смех спрашивает Мудзан, откидываясь на диван и наблюдая за этим хаосом с прищуром.
— Я попадаю в душу! — обиженно отвечает Доума, не прекращая петь. — А тон — это условность!
— Это не условность, это основа, — спокойно замечает Кокушибо.
— Ты разрушил мою веру в себя, — драматично заявляет Доума, но уже через секунду снова орёт припев, махая микрофоном так, что Зеницу инстинктивно отшатывается.
— Он сейчас его уронит… — шепчет Зеницу, вжимаясь в спинку дивана.
— Пусть, — сухо отвечает Санеми. — Может, тогда замолчит.
Но, вопреки ожиданиям, песня заканчивается на удивление триумфально — по крайней мере, в представлении самого Доумы, потому что он делает поклон, едва не теряя равновесие, и широко улыбается, словно только что дал идеальное выступление.
— Спасибо, спасибо, автографы потом!
— Никогда, — тихо отвечает Гию.
— Вы ничего не понимаете в искусстве, — машет рукой Доума и плюхается обратно на диван.
Следующим неожиданно встаёт Кокушибо, и в его движении, несмотря на опьянение, есть какая-то собранность, почти привычка к контролю, которая не до конца его отпускает даже сейчас. Он берёт микрофон спокойно, без лишних слов, и просто выбирает песню.
— Он сейчас покажет, как надо, — тихо бросает Мудзан, лениво поворачивая голову в его сторону.
И действительно — когда Кокушибо начинает петь, комната будто слегка замирает, потому что его голос ровный, глубокий, без надрыва, но уверенный, и даже Доума на секунду перестаёт шутить, прислушиваясь.
— Ого… — выдыхает Зеницу, не скрывая удивления. — Он… реально умеет.
— Я всегда умею, — спокойно отвечает Кокушибо, не отвлекаясь от песни.
— Ты скрывал это от нас! — возмущается Доума. — Это предательство!
— Ты бы всё равно не дал мне допеть, — сухо отвечает он.
Смех снова возвращается, но уже мягче, не такой резкий, как раньше, словно комната постепенно привыкает к этому странному смешению людей, которые не должны были оказаться рядом.
И на этом фоне Танджиро остаётся почти неподвижным.
Он не тянется к микрофону, не смеётся так же громко, как остальные, не перебивает, не вставляет реплики — он просто смотрит.
Сначала на Доума, на его хаотичные движения, на его нелепую уверенность, потом на Кокушибо, на его спокойствие, на эту странную внутреннюю тишину даже в пьяном состоянии… и в конце — на Мудзана.
Он наблюдает за тем, как тот сидит, чуть развалившись, как лениво крутит в пальцах сигарету, как иногда улыбается, как щурится, когда смеётся, как слушает других, не перебивая, но будто всегда чуть в стороне от происходящего.
И в этих мелочах, в интонациях, в жестах, в том, как он наклоняет голову или выдыхает дым, Танджиро начинает видеть то, что уже почти потерял — знакомость.
Не воспоминание целиком, не чёткую картину, а куски, фрагменты, ощущения, которые вдруг складываются в нечто живое.
— Ты чего не поёшь? — вдруг обращается к нему Доума, наклоняясь вперёд и щурясь. — Или ты из тех загадочных типов, которые только смотрят и молчат?
— Он просто слушает, — тихо отвечает Мудзан, не глядя на него.
И эта фраза звучит слишком спокойно, слишком естественно, будто он говорит это не впервые.
Танджиро вздрагивает едва заметно.
— Я… — он пытается что-то сказать, но слова цепляются друг за друга и не складываются. — Я просто…
— Просто что? — с интересом спрашивает Доума.
Но Танджиро уже не отвечает, потому что в этот момент Мудзан вдруг подаётся вперёд, лениво протягивает руку и забирает микрофон, словно решив, что его очередь пришла сама собой.
— Ладно, хватит этого цирка, — спокойно говорит он, хотя в голосе всё ещё слышится лёгкая пьяная мягкость. — Теперь нормально.
— О, сейчас будет высокомерие, — шепчет Доума, широко улыбаясь.
— Замолчи, — беззлобно бросает Мудзан, даже не оборачиваясь.
Он выбирает песню без спешки, будто точно знает, что хочет, и когда музыка начинает играть, в комнате становится чуть тише — не потому что кто-то просил, а потому что это происходит само.
— Ты сейчас серьёзно будешь стараться? — с усмешкой спрашивает Доума.
— Я всегда стараюсь, — отвечает Мудзан, и в этой простой фразе есть что-то, от чего смех на секунду замирает.
И когда он начинает петь, разница ощущается сразу.
Голос у него не громкий, не показной, без лишней эмоциональности, но чистый, ровный, с той самой странной глубиной, которая не требует усилий, чтобы привлечь внимание.
Он не двигается, не играет на публику, не делает ничего лишнего — просто поёт, и этого оказывается достаточно.
— …чёрт, — тихо выдыхает Зеницу, даже не пытаясь скрыть впечатление.
— Наконец-то кто-то без клоунады, — шепчет Санеми, хотя взгляд его всё ещё напряжён.
Танджиро же больше не отрывает глаз.
Он слушает не только голос — он ловит каждую паузу, каждый вдох, каждую едва заметную смену интонации, и внутри у него что-то болезненно сжимается, потому что это одновременно и новое, и до боли знакомое.
И в какой-то момент Мудзан, не прекращая петь, на секунду переводит взгляд прямо на него.
Не специально.
Не осознанно.
Просто так получилось.
Но этого хватает.
И для Танджиро этот короткий взгляд ощущается сильнее, чем всё, что происходило до этого, потому что в нём нет узнавания… но есть что-то, что слишком близко к нему.
И он понимает, что именно это и делает всё происходящее таким невыносимым.
И таким важным.
После песни напряжение не исчезает полностью, но становится мягче, как будто его немного размыли звуком, светом и этим странным, почти нереальным вечером, в котором всё происходит не так, как должно. Кто-то первым предлагает сесть обратно, кто-то уже тянется к столу, и разговоры постепенно возвращаются, но уже более размытые, ленивые, с той самой лёгкой небрежностью, которая приходит вместе с алкоголем.
— Так, всё, — хлопает ладонью по столу Доума, с трудом фокусируя взгляд на картах, — культурная часть закончилась, начинается интеллектуальная деградация.
— Ты хочешь сказать, она только начинается? — сухо уточняет Санеми, скрещивая руки и наблюдая за тем, как тот уже путается в колоде.
— Она развивается, — важно поправляет Доума, вытаскивая карту и щурясь, будто пытается понять, что на ней нарисовано. — Мы просто не успеваем за её скоростью.
— Ты даже правила не вспомнишь, — спокойно говорит Кокушибо, забирая у него часть карт и начиная раскладывать их аккуратнее.
— Я чувствую правила, — обиженно отвечает Доума. — Я играю душой.
— Ты проигрываешь душой, — лениво вставляет Мудзан, откидываясь на спинку дивана и наблюдая за этим с лёгкой улыбкой, в которой уже начинает сквозить усталость.
Карты всё-таки раскладываются, пусть и не совсем по правилам, и игра начинается, но очень быстро превращается не столько в игру, сколько в повод пить дальше, потому что после каждого хода кто-то обязательно поднимает стакан, кто-то забывает, чей сейчас ход, а кто-то начинает спорить, не имея ни малейшего представления, о чём именно.
— Я выиграл, — уверенно заявляет Доума, выкладывая карту.
— Ты даже не в той игре, — спокойно отвечает Гию.
— Это условности! — отмахивается тот и делает глоток. — Победа — это состояние души.
— Тогда ты проиграл окончательно, — тихо добавляет Иноске.
Алкоголь постепенно делает своё дело, и это становится заметно уже не только по речи, которая начинает слегка плыть, но и по мелочам — по тому, как движения становятся чуть медленнее, как кто-то смеётся дольше, чем нужно, как взгляды теряют чёткость. На щеках появляется лёгкий румянец, особенно у Доумы, у которого он почти сразу переходит и на уши, делая его ещё более живым и хаотичным.
— Вы уже перегибаете, — наконец говорит Санеми, внимательно оглядывая всех и задерживая взгляд на стаканах. — Если так продолжите, вы до дома не дойдёте.
— Мы дойдём, — уверенно отвечает Доума, поднимая палец, но при этом едва не опрокидывая стакан. — Мы… опытные.
— Ты уже сидишь и не двигаешься, — замечает Санеми.
— Это стратегическое решение, — не моргнув глазом отвечает тот. — Я экономлю силы на дорогу.
— Ты их уже потратил, — тихо добавляет Гию.
Танджиро почти не участвует в игре, его карты лежат перед ним почти нетронутыми, и он больше наблюдает, чем играет, иногда автоматически поднимая стакан с газировкой, иногда просто слушая, как голоса вокруг него переплетаются в один общий фон, в котором смех и слова уже начинают терять чёткость.
— Здесь уже дышать нечем… — жалуется Зеницу, морщась и прикрывая нос. — Тут реально… пахнет… алкоголем и сигаретами, это вообще нормально?!
— Это атмосфера, — важно отвечает Доума, наклоняясь к нему ближе, чем нужно. — Ты просто не ценишь культуру.
— Это не культура, это… это… — Зеницу машет рукой, не находя слов. — Это кошмар!
— Это вечер, — спокойно говорит Мудзан, и в этот момент его голос звучит чуть ниже, чем обычно.
Он достаёт сигарету почти машинально, как будто это уже часть ритуала, а не осознанное действие, щёлкает зажигалкой, и этот короткий, сухой звук на секунду прорезает весь шум, как будто ставит точку в каком-то невидимом предложении. Огонёк вспыхивает, отражаясь в его глазах, и он наклоняется, прикрывая пламя ладонью, делая первый вдох.
Дым поднимается медленно, густо, заполняя пространство вокруг него, смешиваясь с запахом алкоголя, делая воздух ещё тяжелее, и он выдыхает его спокойно, без спешки, словно всё происходящее вокруг его уже начинает утомлять.
— Пора бы уже идти домой, — говорит он, чуть повернув голову в сторону остальных, и в этой фразе нет приказа, только констатация, как будто решение уже принято.
— О, вот это разумная мысль, — тут же откликается Зеницу, вскакивая чуть резче, чем нужно. — Я за! Я очень за!
— Ты громкий, — добавляет Санеми.
В этот момент Доума вдруг начинает смеяться, сначала тихо, потом всё громче, будто сам не может остановиться.
— Вы такие серьёзные… — сквозь смех говорит он, утирая глаза. — Как будто мы не только что пели, как идиоты.
— Ты пел, — уточняет Кокушибо.
— Вы поддерживали атмосферу! — тут же парирует Доума.
Мудзан тихо усмехается, делая ещё один затяг и глядя на них сквозь дым.
— Пошли уже, — повторяет он, вставая и слегка покачиваясь, но удерживая равновесие лучше, чем можно было ожидать.
— Команда, подъём! — объявляет Доума, тоже поднимаясь и почти сразу хватаясь за спинку дивана. — Мы отправляемся… куда-то.
— Домой, — спокойно говорит Кокушибо, помогая ему выпрямиться.
— Да, точно, домой, — кивает тот, будто это было его изначальной идеей.
Они начинают собираться, кто-то лениво, кто-то с явным облегчением, и постепенно весь этот шум перемещается к выходу, но смех не исчезает — он просто становится чуть тише, чуть более растянутым, как будто вечер не заканчивается, а просто меняет форму.
Мудзан делает последний вдох, тушит сигарету, и, не оглядываясь, направляется к двери, зная, что остальные всё равно пойдут за ним.
Дверь караоке закрывается за их спинами, и вместе с этим будто обрывается весь тот перегруженный шумом и светом мир, в котором им приходилось перекрикивать музыку и чужие голоса, и теперь ночь встречает их прохладой, тишиной и редкими фонарями, под которыми их силуэты становятся чётче, спокойнее, почти слишком настоящими, как будто именно здесь, вне яркого света, с них слетает лишнее, оставляя только то, что невозможно спрятать. Воздух кажется холоднее после душного помещения, и это ощущается почти физически, словно он вымывает из головы остатки алкоголя и чужих эмоций, оставляя после себя странную пустоту.
Мудзан выходит первым, не оборачиваясь и не проверяя, идут ли за ним остальные, как будто это и не требуется, он на секунду замирает, медленно вдыхает ночной воздух, и в этом коротком движении чувствуется не облегчение, а скорее усталость, тянущаяся где-то глубже, чем просто конец вечера, он достаёт сигареты почти машинально, без интереса, без желания — просто потому что так всегда происходит в такие моменты, когда внутри становится слишком тихо.
— Наконец-то воздух, — говорит он негромко, чуть хрипло, и слова звучат так, будто он не делится этим с кем-то, а проговаривает для себя, чтобы зацепиться за реальность.
Щелчок зажигалки разрезает тишину, огонёк вспыхивает и на мгновение освещает его лицо, выхватывая из темноты уставшие глаза и почти неподвижное выражение, в котором нет ни радости, ни раздражения, только какая-то отстранённая пустота, словно он всё это время был здесь лишь наполовину. Он затягивается медленно, глубоко, как будто пытается заполнить эту пустоту хоть чем-то, и выдыхает дым так же спокойно, позволяя ему раствориться в холодном воздухе.
— Если кто-то хочет обратно, — добавляет он спустя паузу, даже не меняя интонации, — я не против, но второй раз я туда не зайду.
Голос остаётся ровным, но в нём проскальзывает лёгкая усталость, как будто даже шутка даётся ему чуть сложнее, чем обычно.
Доума вываливается следом, всё ещё заряженный остатками той шумной энергии, которая внутри караоке казалась естественной, а здесь — немного лишней, он широко разводит руками, словно сцена никуда не делась:
— Как это не зайдёшь? Ты просто не выдержишь конкуренции, признай уже!
Мудзан не спешит поворачиваться, только чуть наклоняет голову в его сторону, продолжая курить:
— Конкуренция предполагает, что есть с чем сравнивать, — спокойно отвечает он, и в этой фразе нет ни злости, ни желания задеть, только сухая, почти равнодушная прямота.
Кокушибо выходит последним, закрывает за собой дверь и останавливается рядом, скрещивая руки:
— Это было не соревнование, — говорит он ровно. — Это было испытание на выносливость.
Доума резко поворачивается к нему, возмущённо прищурившись, но уже с улыбкой:
— Вы оба просто ничего не понимаете в искусстве! Это была экспрессия!
— Это была ошибка, — спокойно отвечает Кокушибо.
Мудзан тихо усмехается, но в этом смехе нет лёгкости, он короткий, почти выдох:
— Если это экспрессия, — говорит он, стряхивая пепел, — то я начинаю понимать, почему люди её избегают.
Доума замирает на секунду, а потом резко выдыхает и начинает смеяться, громко, свободно, не обращая внимания на пустую улицу:
— Всё, я официально оскорблён… но это было красиво, признаю!
Кокушибо чуть качает головой, и в его голосе всё та же сдержанная ровность:
— Ты оскорбляешься слишком часто, чтобы это имело значение.
— Это последовательность! — тут же отвечает Доума. — Люди любят последовательность!
Мудзан снова затягивается, на этот раз чуть дольше, чем нужно, и смотрит в сторону, будто его взгляд цепляется за что-то в темноте, но на самом деле там ничего нет, и в этом взгляде чувствуется та самая апатичная усталость, которая не проходит ни от смеха, ни от алкоголя, ни от компании.
— Если это твоя последовательность, — спокойно говорит он, — то у тебя всё очень предсказуемо.
Доума указывает на него пальцем, улыбаясь шире:
— А ты смеялся, я видел!
Мудзан чуть прикрывает глаза, выдыхая дым:
— Я смеялся не над тобой.
Короткая пауза.
— Это ещё хуже, — мгновенно отвечает Доума и снова смеётся.
— Да… — тихо говорит он, едва слышно, словно боится, что если скажет громче, это прозвучит слишком окончательно.
Короткая пауза зависает между ними, тонкая, почти незаметная, но напряжённая до предела, и именно в ней становится ясно, что они оба чувствуют больше, чем готовы признать вслух, даже если причины у них совершенно разные.
Мудзан слегка пожимает плечами, отводит взгляд на секунду, как будто решая, что с этим делать, и затем возвращает его обратно, уже легче, почти беззаботно, словно прячет то, что было до этого.
— Как хотите, — произносит он просто, будто это не имеет значения, будто это обычное расхождение людей после случайной встречи, и всё же его взгляд не уходит сразу, задерживается ещё на долю секунды дольше, чем должен.
И именно в этот момент что-то внутри Танджиро окончательно ломается.
Это не выглядит как решение, не похоже на осознанный шаг, скорее как импульс, который поднимается слишком быстро, чтобы его можно было остановить, и он делает шаг вперёд раньше, чем успевает подумать, потом ещё один, уже быстрее, и прежде чем кто-либо успевает среагировать, расстояние между ними исчезает.
Он буквально врезается в Мудзана, обнимая его так сильно, будто удерживает что-то ускользающее, будто если отпустит — это исчезнет снова, как исчезло однажды.
— Танджиро?! — резко выдыхает Зеницу, голос срывается от неожиданности и напряжения, и в этом коротком восклицании слишком много всего сразу: шок, страх, непонимание.
— Чёрт… — сквозь зубы бросает Санеми, делая полшага вперёд, но останавливаясь, потому что не может решить, вмешаться или нет.
Мудзан в первый момент действительно замирает, его тело напрягается, будто он не ожидал этого вовсе, будто это выбивает его из той ленивой расслабленности, в которой он находился до этого, но пауза длится всего мгновение, почти незаметное, и затем его рука сама находит спину Танджиро, ложится уверенно, без колебаний, притягивая его ближе, закрепляя это объятие так естественно, словно оно уже происходило раньше.
— Ты снова это делаешь… — тихо говорит он, и в голосе проскальзывает лёгкая улыбка, не насмешливая, а какая-то странно мягкая, как будто он принимает это без лишних вопросов, даже не пытаясь до конца понять.
Танджиро сжимает его сильнее, утыкаясь ближе, чувствуя, как дыхание сбивается окончательно, и на секунду кажется, что он вообще ничего не сможет сказать, но затем он чуть отстраняется, не отпуская, и тихо, почти неслышно просит:
— Наклонись… пожалуйста…
Мудзан смотрит на него с коротким, почти ленивым удивлением, но всё же склоняется чуть ближе, давая ему возможность говорить, не задавая лишних вопросов, и в этом жесте снова появляется та странная готовность принимать происходящее без сопротивления.
Танджиро тянется ближе, почти касаясь губами его уха, и его голос звучит так тихо, что слова едва улавливаются среди ночной тишины и далёких звуков города:
— Я… напишу тебе утром… мне нужно поговорить с тобой… наедине…
Он отстраняется чуть, но всё ещё держится, будто не уверен, что имеет право отпускать, и в его взгляде есть надежда, смешанная со страхом, потому что он не знает, что услышит в ответ.
Мудзан смотрит на него несколько секунд, и в этом взгляде снова нет чёткого понимания, но есть принятие, почти безусловное, как будто сам факт того, что это важно для Танджиро, уже достаточен.
— Хорошо, — спокойно отвечает он, без лишних уточнений, без попытки разобраться, просто принимая это как данность.
И хотя он не понимает, что именно происходит, он не отталкивает.
И этого оказывается достаточно, чтобы это объятие стало чем-то большим, чем просто случайным порывом.
Танджиро не сразу находит в себе силы разжать руки, будто сами пальцы сопротивляются, цепляясь за ткань, за тепло, за само присутствие рядом, и когда он всё-таки начинает отстраняться, это движение выходит медленным, почти болезненным, словно он не просто отпускает человека, а буквально отрывает часть себя, оставляя её позади, и на секунду их расстояние кажется чем-то неправильным, слишком резким после той близости, которая только что была между ними.
Мудзан не пытается его удержать, не перехватывает за запястье, не делает ни одного лишнего движения, чтобы остановить, но и не отходит, остаётся стоять ровно там, где был, позволяя этому моменту закончиться без давления, без навязывания, и в этом странном равновесии между «не держит» и «не отпускает» есть что-то почти неуловимое, что делает происходящее ещё тяжелее.
Он смотрит на Танджиро спокойно, чуть прищурившись, как будто оценивает не его, а своё собственное состояние, и затем, с лёгкой, почти ленивой усмешкой, в которой нет насмешки, а скорее попытка упростить всё происходящее до чего-то обычного, произносит:
— Иди уже… а то правда проспишь свою школу.
Голос звучит ровно, почти небрежно, но в нём проскальзывает оттенок чего-то мягкого, почти заботливого, как будто это не просто фраза, чтобы разрядить ситуацию, а что-то сказанное искренне, пусть и неосознанно.
Он чуть отворачивается, проводит рукой по лицу и на секунду задерживается на переносице, медленно её потирая, будто пытается справиться с нарастающей тяжестью в голове, и этот жест выходит слишком естественным, чтобы его можно было скрыть, слишком живым для человека, который только что казался абсолютно расслабленным, и в этом коротком движении становится ясно, что ему действительно не очень хорошо, что за всей этой лёгкостью есть усталость, которую он просто не озвучивает.
Танджиро смотрит на него ещё мгновение дольше, чем нужно, как будто запоминает, впитывает каждую деталь, каждый жест, каждую линию лица, и только после этого делает шаг назад, затем ещё один, позволяя расстоянию между ними окончательно вернуться, хотя внутри это ощущается как потеря, а не как возвращение к норме.
Они начинают уходить не сразу, сначала медленно, будто никто из них не хочет стать тем, кто первым разорвёт эту невидимую нить окончательно, но затем шаги становятся увереннее, и компания постепенно отдаляется, растворяясь в ночной улице, где фонари размывают силуэты, а звуки становятся тише с каждым метром.
Никто не говорит.
Даже Зеницу, который обычно не выдерживает тишины, сейчас молчит, иногда только бросая быстрые взгляды на Танджиро, словно проверяя, держится ли он, Иноске идёт рядом, напряжённо сжав кулаки, Санеми хмуро смотрит вперёд, как будто пытается переварить увиденное, а Гию остаётся рядом чуть ближе, чем обычно, не вмешиваясь, но не позволяя дистанции стать слишком большой.
И только когда они отходят уже на достаточное расстояние, Танджиро не выдерживает и оборачивается.
Один раз.
Этого достаточно.
Мудзан стоит там же, почти в том же месте, где они его оставили, словно вообще не двигался, и в его руках уже снова сигарета, огонёк которой коротко вспыхивает в темноте, освещая лицо на долю секунды, прежде чем раствориться в дыме, и этот дым поднимается медленно, лениво, как будто у времени вдруг стало больше пространства.
Он курит так, словно ничего не произошло.
Словно это был просто один из вечеров, который закончился, как и все остальные.
Мудзан остаётся на месте ещё какое-то время после того, как силуэты уходящей компании окончательно растворяются в ночи, и только тогда, будто возвращаясь обратно в своё тело, он медленно подносит сигарету к губам, делая затяжку глубже, чем нужно, позволяя холодному воздуху и горькому дыму хоть немного приглушить ту странную тяжесть, которая вдруг поселилась где-то внутри, хотя он не может ни назвать её, ни объяснить, откуда она вообще взялась.
Он стоит почти неподвижно, плечи чуть опущены, взгляд рассеянный, будто направлен не на улицу перед ним, а куда-то дальше, в собственные мысли, которые не складываются в чёткую цепочку, а лишь возвращаются к одному и тому же — к тихому голосу у самого уха, к этим словам, сказанным почти шёпотом, к странной настойчивости, которая не выглядела ни капризом, ни случайностью.
Сигарета медленно догорает, тлеющий огонёк становится всё ближе к фильтру, а он всё так же не двигается, пока наконец не замечает, что рядом стало слишком тихо, даже для ночной улицы, и только тогда, чуть нахмурившись, лениво оглядывается по сторонам, словно пытается понять, что именно в этом ощущении не так.
— …А где эти двое, — негромко произносит он, скорее самому себе, чем вслух, но ответ не успевает сформироваться, потому что в этот момент дверь караоке сзади открывается, и на улицу вываливаются знакомые фигуры.
Кокушибо выходит первым, как обычно спокойный, но чуть более собранный, чем остальные, держа в руке тёмный пиджак, который сразу бросается в глаза, а за ним уже появляется Доума, заметно оживлённый, будто всё это время внутри было ещё слишком мало шума для него.
— Ты оставил, — спокойно говорит Кокушибо, протягивая пиджак, и его голос звучит ровно, без лишних комментариев, но с той тихой внимательностью, которая выдает привычку замечать подобные детали раньше других. — В кармане телефон и ключи.
Мудзан переводит взгляд на пиджак, затем обратно на него, и уголок губ чуть приподнимается, не в полноценной улыбке, а в короткой усмешке, в которой есть больше усталости, чем веселья.
— Логично, — тихо отвечает он, забирая вещь, и на секунду задерживает пальцы на ткани, словно только сейчас осознавая, насколько механически он вообще двигался весь этот вечер. — Без них было бы скучно возвращаться.
Он легко встряхивает пиджак, накидывает его на плечо, не спеша надевать, и в этот момент Доума уже оказывается рядом, не давая пространству снова стать тихим.
— Всё, господа, официально объявляю: вечер окончен, — с широкой, почти довольной улыбкой заявляет он, делая шаг вперёд и с разбега обнимая обоих, практически наваливаясь на них своим весом. — Пора спать, иначе завтра мы все умрём, и это будет максимально нелепо.
— Ты и так нелеп, — сухо отзывается Кокушибо, но не отталкивает, лишь чуть сдвигается, чтобы удержать равновесие.
— Это моя сильная сторона, — тут же парирует Доума, не отпуская, а наоборот сильнее стискивая их в объятии, словно пытаясь утащить с собой. — Пошли, у нас есть кровать, есть пол, есть жизнь, которую нужно пережить до утра!
Мудзан тихо усмехается, позволяя этому хаосу вокруг себя снова вернуть всё к привычному ритму, но в его взгляде всё ещё остаётся та лёгкая расфокусированность, словно он присутствует не полностью.
— Ты говоришь так, будто у нас есть выбор, — лениво бросает он, позволяя потянуть себя в сторону, но не сопротивляясь.
— Конечно есть! — с энтузиазмом отвечает Доума. — Мы можем лечь спать или… лечь спать, но драматично!
— Второе звучит хуже, — спокойно замечает Кокушибо.
Они начинают двигаться вперёд, медленно, чуть не в ногу, подталкиваемые Думой, который явно не собирается отпускать их просто так, и улица снова наполняется их голосами, пусть и тише, чем раньше.
Но внутри Мудзана всё остаётся не таким простым.
Пока он идёт, машинально поправляя пиджак на плече и снова доставая сигарету, его мысли упрямо возвращаются к одному и тому же моменту, словно зацепились за него и не хотят отпускать, и чем дальше он отходит, тем отчётливее это ощущение становится.
«Я напишу тебе утром… мне нужно поговорить… наедине.»
Он не понимает, почему именно это застряло в голове, почему из всего вечера остались именно эти слова, сказанные почти шёпотом, почему в них было что-то, что не даёт просто забыть и пойти дальше, как обычно.
Он щёлкает зажигалкой, огонёк на секунду освещает его лицо, и в этот короткий миг видно, как он чуть хмурится, едва заметно, почти незаметно даже для самого себя.
— Ты завис, — вдруг замечает Доума, наклоняясь к нему сбоку и заглядывая в лицо с привычной бесцеремонностью. — О чём думаешь?
Мудзан делает затяжку, задерживает дым на секунду дольше, чем нужно, и только потом выдыхает, отводя взгляд вперёд.
— Ни о чём, — спокойно отвечает он, слишком быстро, чтобы это звучало правдоподобно.
— Ложь, — тут же с довольной интонацией заявляет Доума, будто только этого и ждал. — Ты сейчас выглядишь так, будто тебя кто-то зацепил.
— Это невозможно, — ровно говорит Мудзан, но в голосе появляется лёгкая жёсткость, как будто он сам пытается в это поверить.
Кокушибо, идущий с другой стороны, бросает на него короткий взгляд, но ничего не говорит, лишь слегка кивает самому себе, словно отмечает это для себя, не вмешиваясь.
Доума же только хмыкает, не настаивая, но явно не отпуская эту мысль окончательно.
— Ладно-ладно, — тянет он, чуть отстраняясь, — посмотрим, как ты будешь «ни о чём» думать утром.
Мудзан ничего не отвечает, только снова делает затяжку, позволяя дыму заполнить лёгкие, будто это может заглушить всё остальное.
Но даже сквозь никотин и усталость внутри всё равно остаётся это странное тянущее ощущение, тихое, упорное, не дающее полностью вернуться к привычной пустоте.
И чем дальше они идут, тем яснее становится — утро он всё-таки ждёт.
Квартира встречает их тишиной, которая кажется почти глухой после шумной улицы, и стоит им переступить порог, как вместе с ними внутрь врывается тяжёлый запах алкоголя и сигарет, пропитавший одежду, кожу, дыхание, словно сам вечер не хочет их отпускать. Они двигаются лениво, без какой-либо слаженности, как люди, у которых закончились силы на аккуратность: обувь с глухими ударами разлетается в стороны, куртки и пиджак оказываются брошенными куда придётся, и в этом беспорядке есть что-то почти естественное, как будто именно так всё и должно было закончиться.
Доума не задерживается ни на секунду, словно у него есть заранее намеченная цель, и, не разуваясь до конца, практически проскальзывает вглубь квартиры, оставляя за собой только быстрый шорох и распахнутую дверь.
— Я занял! — раздаётся его голос уже из комнаты, громкий, довольный, будто он выиграл что-то важное.
Через мгновение щёлкает выключатель, и свет из спальни резко прорезает полутёмный коридор, а затем слышится характерный звук — ткань, движение, и почти сразу после этого скрип кровати, который слишком ясно даёт понять, что он уже устроился так, будто это его собственное место.
Кокушибо чуть морщится, проходя мимо разбросанных вещей, и сдержанно вздыхает, оглядывая устроенный хаос.
— Ты хотя бы делай вид, что уважаешь чужое пространство, — говорит он в сторону комнаты, голос его остаётся ровным, но в нём слышится лёгкое недовольство.
— Я уважаю! — тут же откликается Доума, даже не пытаясь подняться. — Я просто уважаю его изнутри!
Кокушибо на секунду закрывает глаза, словно решая, стоит ли продолжать этот диалог, и в итоге лишь качает головой.
— Ты раскидал вещи по всей комнате.
— Это называется «расширение границ», — с ленивой уверенностью отвечает Доума.
В этот момент Мудзан останавливается чуть в стороне, наблюдая за этим со странным выражением лица, в котором усталость вдруг сменяется чем-то более острым, почти раздражённым, и его взгляд на мгновение задерживается на двери спальни, словно сама мысль о том, что кто-то вот так просто занял его кровать, задевает глубже, чем должна была бы.
Он медленно выдыхает, проводит рукой по волосам и, не повышая голоса, но с ощутимой жёсткостью в интонации, бросает:
— Я в душ.
Кокушибо коротко кивает, не задавая лишних вопросов, словно понимает, что сейчас лучше не трогать.
— Иди, — спокойно отвечает он, уже направляясь в сторону комнаты. — Я попробую выгнать это недоразумение с твоей половины.
— Ты не сможешь! — тут же раздаётся изнутри весёлый голос Доумы. — Я уже укоренился!
Он закрывает за собой дверь ванной чуть резче, чем нужно, будто отрезая не только звуки квартиры, но и всё, что накопилось внутри за этот вечер, и на секунду просто замирает, опершись ладонями о край раковины, опуская голову, позволяя тяжести в висках наконец проявиться полностью, без попытки её игнорировать. Свет здесь ярче, чем в остальных комнатах, и он неприятно режет глаза, усиливая ощущение усталости, так что Мудзан щурится, проводит рукой по лицу и медленно выдыхает, прежде чем начать раздеваться.
Движения у него неторопливые, почти ленивые, но в них чувствуется раздражение, которое он не озвучивает: пальцы скользят по ткани рубашки, расстёгивая пуговицы одну за другой, и с каждым движением он будто сбрасывает с себя не только одежду, но и остатки напряжения, накопленного за день. Ткань соскальзывает с плеч, обнажая холодную кожу, на которой всё ещё держится слабый запах дыма и алкоголя, и он на секунду задерживается, глядя на своё отражение — тёмные волосы растрёпаны, взгляд тяжёлый, расфокусированный, будто он сам до конца не здесь.
Он стягивает с себя остальное быстрее, уже не задерживаясь, и, не проверяя температуру, включает воду и сразу встаёт под душ, позволяя холодным струям обрушиться на себя резко, почти болезненно.
Вода бьёт по коже, стекает по шее, по плечам, по груди, собираясь в дорожки, и этот холод постепенно вытесняет всё лишнее — шум, голоса, смех, даже ту лёгкую раздражённость, что появилась раньше. Он закрывает глаза, откидывает голову чуть назад, позволяя воде стекать по лицу, и впервые за вечер его дыхание становится ровнее.
Но вместе с этим приходит другое.
Сначала — ощущение, едва уловимое, будто память пытается за что-то зацепиться.
Потом — образ.
Резкий.
Слишком чёткий для случайной мысли.
Он не видит всей картины, только фрагменты, но этого достаточно, чтобы тело отозвалось быстрее, чем разум успевает вмешаться.
Тёплое дыхание совсем рядом.
Чужое лицо — слишком близко.
Глаза, которые смотрят на него снизу вверх, с чем-то таким открытым, почти болезненно искренним, что это ощущается сильнее любого слова.
И губы.
Касание сначала едва ощутимое, почти осторожное, словно проверка, можно ли вообще так близко подойти, а потом — чуть увереннее, глубже, и в этом движении нет грубости, но есть что-то притягивающее, заставляющее не отстраняться.
Мудзан в этом воспоминании не отходит.
Наоборот.
Рука ложится на чужую талию, сжимает, притягивает ближе, почти резко, будто он сам не ожидал, что ответит, но уже не может остановиться, и в этом движении есть что-то собственническое, что-то инстинктивное, словно он не думает, а просто действует.
Тело под его руками поддаётся, немного прогибается, дыхание сбивается, и этот момент — короткий, почти обрывочный — вдруг становится слишком насыщенным, слишком живым на фоне холодной воды и тупой боли в голове.
Он резко открывает глаза.
Реальность возвращается так же внезапно, как исчезла.
Вода всё так же бьёт по коже.
Плитка под ногами холодная.
Никого рядом нет.
Он тяжело выдыхает, проводит рукой по лицу, отбрасывая мокрые волосы назад, и на секунду просто стоит, глядя в никуда, будто пытается понять, что это вообще было.
— …Да что за… — тихо срывается с губ, голос хриплый от усталости.
Он сжимает пальцы в кулак, затем расслабляет, качает головой, словно пытается стряхнуть это ощущение, это воспоминание, которое не должно было быть настолько чётким.
— Бред, — уже тише добавляет он, почти убеждая самого себя.
Но тело всё ещё помнит это прикосновение.
Эту близость.
Этот взгляд.
И от этого становится только хуже.
Он выключает воду резче, чем нужно, как будто сам звук может оборвать остатки этой сцены, берёт полотенце и быстро вытирается, не позволяя себе снова остановиться или задуматься. Движения становятся чётче, быстрее — он будто намеренно возвращает контроль, собирает себя обратно в привычное состояние, где нет места таким вещам.
Свежая одежда ложится на кожу, сухая, прохладная, и это немного помогает, заземляет, возвращает в реальность, где всё просто: ночь, усталость, алкоголь, друзья в соседней комнате.
И ничего больше.
Он открывает дверь, выходит в коридор, и звуки квартиры сразу возвращаются — приглушённый храп, тихий скрип кровати, едва слышные движения, и это почти успокаивает.
Но, идя к комнате, он всё равно ловит себя на том, что мысль не ушла.
Она просто стала тише.
Затаилась.
И где-то внутри, под слоем усталости и холодного равнодушия, продолжает тянуть.
Квартира снова встречает его тишиной, но теперь она разбавлена приглушёнными звуками — дыхание, редкие движения, и, когда он подходит к комнате, становится ясно, что оба уже спят.
Свет всё ещё горит.
Он заходит, окидывает взглядом картину: Доума раскинулся поперёк кровати, словно она принадлежит только ему, Кокушибо лежит ближе к краю, более собранно даже во сне, и на секунду Мудзан замирает в дверях, оценивая, сколько вообще места ему осталось.
— Ты невозможен… — тихо говорит он, скорее констатируя очевидное, чем обращаясь к кому-то конкретно.
Он выключает свет, комната погружается в мягкую темноту, и, не раздумывая долго, он подходит к кровати и аккуратно ложится между ними, занимая то пространство, которое осталось.
Матрас тихо прогибается, и почти сразу Доума, даже не просыпаясь, инстинктивно придвигается ближе, закидывая на него ногу, словно это самое естественное положение в мире.
Мудзан на секунду замирает, затем тихо выдыхает, не пытаясь его оттолкнуть.
— Конечно… — едва слышно бормочет он, закрывая глаза.
Но сон не приходит сразу.
Лежа в темноте, он смотрит в пустоту, слушает чужое дыхание рядом и чувствует, как усталость наконец начинает догонять, но вместе с ней возвращается и то самое ощущение — тихое, тянущее, не дающее полностью отпустить мысли.
Слова.
Голос.
Этот взгляд.
Он не хочет об этом думать.
Но думает.
И, даже закрывая глаза, он понимает, что утро не будет таким простым, как ему хотелось бы.