Гемофобия

NC-17
В процессе
325
5
автор
Размер:
планируется Макси, написано 1 354 страницы, 503 119 слов, 119 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
325 Нравится 1091 Отзывы 130 В сборник

Часть 101

Настройки
Обморок держал меня в своих руках недолго. Реальность вырвала меня обратно грубо, больно, без жалости, будто даже темнота решила, что сегодня мне нельзя отдохнуть. Сначала я не поняла, что происходит. Тело уже было одним большим куском боли, и казалось, хуже быть не может, но вселенная, как обычно, восприняла это не как факт, а как вызов. Боль была не везде сразу. Не в рёбрах, не в лице, не в ногах, хотя всё это тоже ныло где-то на заднем плане. Самая острая боль была в руке. Один из вампиров пил из меня кровь. Я открыла глаза не сразу, но почувствовала это раньше, чем увидела. Чужой рот на моей коже. Клыки в запястье. Жадные, резкие глотки, от которых внутри всё неприятно сжималось. Он держал мою руку так крепко, будто боялся, что я даже связанная и почти без сознания умудрюсь вырваться и испортить ему удовольствие. Его пальцы впивались в кожу, сжимали до боли, и с каждым новым глотком мне казалось, что хватка становится сильнее, жаднее, увереннее. Он пил не как голодный человек. Он пил как тот, кто наконец сорвался. Других рядом не было. Только этот идиот справа, тот самый, который, видимо, решил остаться со мной один и, конечно же, не смог удержаться. Прекрасно. Просто прекрасно. Меня связали, избили, оставили на полу, а потом один из этих уродов решил, что раз уж кровь уже во рту, можно продолжить вечер дегустацией. Я хотела дёрнуться, ударить, вырвать руку, проклясть его, но тело почти не слушалось. Даже злость шевелилась медленнее, будто ей тоже стало нехорошо. Кай что-то кричал. Я слышала его голос сквозь шум в ушах и собственное дыхание, которое стало слишком слабым и рваным. Он бил в решётку, звал, угрожал, наверное, пытался остановить этого идиота, но решётка не ломалась, а вампир не отрывался. Его голос был злым, испуганным, почти сорванным, и это почему-то ударило сильнее, чем я ожидала. Кай не был Деймоном. Не был Элайджей. Не был тем, кого я привыкла ждать в темноте. Но сейчас он был единственным, кто кричал ради меня, пока меня пили живьём. А я лежала и понимала, что сама довела их. Эта мысль была мерзкой. Несправедливой, может быть, но в тот момент она всё равно пришла. Я сопротивлялась. Не молчала. Бесила их. Доводила. Отказывалась быть удобной, тихой, послушной. Они били меня, пока не пошла кровь, а теперь мой запах, моя проклятая ваниль, моя сирень, моя кровь сделали остальное. Я не виновата, сказала бы нормальная часть меня. Не я заставила его пить. Не я сделала его чудовищем. Но другая часть, слабая, избитая, почти выпитая, шептала: если бы ты молчала, может быть, этого бы не было. Я возненавидела эту мысль сильнее, чем его клыки. Потому что нет. Нет. Даже если бы я молчала, они всё равно нашли бы способ сделать больно. Даже если бы я была удобной, они всё равно оставались бы теми, кто держит меня в подвале. Даже если бы я не сопротивлялась, моя кровь всё равно пахла бы так, как пахла. И если этот урод не смог остановиться, это было не моё преступление. Это была его слабость. Его голод. Его мерзкая, вампирская, чужая жадность. Но понимать это не помогало. Было больно. Очень больно. В глазах темнело, а мир становился то слишком близким, то слишком далёким. Я чувствовала, как из меня уходит кровь. Не красиво, не метафорично, не как в страшных сказках. По-настоящему. Тело становилось легче и тяжелее одновременно, пальцы холодели, голова плыла, а сердце билось так отчаянно, будто пыталось доказать, что ещё может удержать меня здесь. Я хотела вдохнуть глубже, но не могла. Хотела закричать, но голоса почти не было. Хотела жить. Боже, как же я хотела жить. В этот момент вся моя гордость, все мои колкости, все мои “не вижу минусов в смерти” рассыпались где-то на полу рядом со мной. Я хотела жить так сильно, что это было почти стыдно. Хотела ещё раз увидеть маму. Её лицо, её глаза, её руки. Хотела увидеть подруг, друзей, Кэролайн, Бонни, Елену, даже Стефана с его мягкой улыбкой и вечной усталостью в глазах. Хотела увидеть Деймона. Очень. Невыносимо. Хотела, чтобы он ворвался сюда, злой, красивый, невозможный, и снова сделал вид, что ругает меня только потому, что не знает, как иначе сказать: “Я испугался”. Хотела увидеть Элайджу, его спокойствие, его голос, его взгляд, в котором мир хотя бы на минуту становился не таким острым. Я даже хотела увидеть Клауса. И от этого стало больно по-другому. Не потому что я простила. Нет. Не потому что забыла его руку на горле. Просто где-то в самом унизительном, самом животном страхе часть меня знала: если бы он был здесь, эти вампиры бы уже пожалели, что родились с клыками. Его лицо, его ярость, его собственническое “моё” сейчас дали бы мне ощущение защиты, даже если сама эта защита была клеткой. И я ненавидела себя за это. Ненавидела, что даже после всего могла в последнюю секунду искать безопасность в том, кто сам чуть не стал моей смертью. Потом пришли остальные вампиры. Я услышала шаги, голоса, ругань, но не успела понять, помогают они или только делают всё хуже. Кто-то наклонился ко мне. Потом ещё один. Руки. Клыки. Чужое дыхание. И внезапно боль стала не одной точкой, а несколькими. Они тоже накинулись. Не все сразу, не так красиво, как в кошмаре, а грязно, жадно, почти панически. Будто мой запах сорвал с них последние остатки разума. Будто моя кровь была не кровью, а приказом, которому они не могли сопротивляться. У меня не осталось даже крика. Я лежала и чувствовала, как приближаюсь к смерти. Не думала, не анализировала, не язвила. Просто знала. Вот она. Не дверь, не красивая тьма, не философская точка в конце длинного предложения. Смерть была холодом в пальцах, тяжестью в груди, жадными ртами на коже и ужасом от того, что жизнь может уходить так унизительно. Не на поле боя. Не в последнем красивом жесте. Не в объятиях любимого. А на грязном полу, связанная, избитая, выпитая существами, которые даже моего имени, возможно, не произносили с уважением. Я молила о помощи. Не гордо. Не красиво. Не так, чтобы потом можно было превратить это в легенду. Я молила всех, кого могла. Бога, судьбу, Мики, Габриэля, маму, Деймона, Элайджу, кого угодно. Я просила, умоляла, цеплялась за любую невидимую нить, которая могла бы удержать меня. Пожалуйста. Только не так. Только не сейчас. Я ещё не жила нормально. Я ещё не увидела своё будущее. Я ещё не стала той, кем должна была стать. Я ещё не подержала на руках своих будущих детей, которых даже не знала, но вдруг так отчётливо захотела увидеть, что боль стала почти невыносимой. Я хотела жить. Очень. Больше, чем когда-либо. И никто не пришёл. Ни Мики. Ни Габриэль. Ни Деймон. Ни Элайджа. Ни Клаус. Никто. Только Кай бился о решётку и кричал где-то далеко, а я уходила всё глубже, туда, где звуки распадаются и тело перестаёт быть твоим. И тогда во мне начало рождаться что-то другое. Ненависть. Не обычная злость, не раздражение, не моя привычная колючая ярость, которой удобно прикрываться от боли. Нет. Это было что-то ниже, темнее, глубже. Ненависть к вампирам. К их голоду. К их клыкам. К их праву брать чужую кровь и называть это природой. К тому, как легко они превращали человека в сосуд, тело, запах, еду. Внутри меня будто погасли все остальные чувства. Страх, жалость, стыд, вина, даже отчаяние отступили, оставив только одно желание. Чтобы они захлебнулись. Чтобы моя кровь, такая сладкая для них, такая желанная, такая проклятая, перестала быть подарком. Чтобы она стала ядом. Кислотой. Смертью. Чтобы каждый глоток, который они украли у меня, вернулся к ним болью. Чтобы их горло горело так же, как моё горло горело под рукой Клауса. Чтобы их тела поняли, что нельзя брать меня без разрешения. Нельзя пить меня. Нельзя превращать мою жизнь в чужую трапезу. Я хотела этого так сильно, что на мгновение даже смерть стала не такой громкой. Но тело уже не выдерживало. Я чувствовала, как что-то во мне отпускает. Не сразу. Медленно. Невозвратно. Мир становился мягким по краям, будто его размывали водой. Боль отдалялась, голоса превращались в глухой шум, а чужие клыки уже казались не такими настоящими. Наверное, это и был конец. Не яркий, не великий, не достойный красивой истории. Просто конец девочки, которая слишком долго пыталась не быть удобной. И тогда я начала прощаться. Не вслух. Голоса уже не было. Только внутри, где ещё оставалась маленькая, упрямая искра меня. Мама, прости. Я так хотела вернуться. Правда хотела. Хотела увидеть тебя ещё раз, сказать, что я старалась, что я пыталась выжить, что я не сдавалась сразу, даже когда было страшно. Прости, что моя жизнь стала такой грязной, такой кровавой, такой чужой. Прости, что я не смогла быть просто дочерью, которая возвращается домой, ест с тобой ужин, жалуется на глупости и смеётся над чем-то обычным. Я так хотела этой обычности. Больше, чем думала. Деймон, прости. За всё, что не сказала. За то, что злилась, когда тебя не было рядом, хотя ты даже не знал, где меня искать. За то, что привыкла к твоей защите и теперь умираю с глупой мыслью, что ты бы обязательно пришёл. Ты бы пришёл, да? Конечно, пришёл бы. Ты бы разнёс этот подвал, накричал на меня, назвал сумасшедшей, а потом держал бы так крепко, будто можешь собрать обратно каждую часть, которую у меня отняли. Прости, что я не дождалась. Элайджа, прости. За то, что иногда боялась быть для тебя не собой, а чужим отражением. За то, что не всегда верила твоим словам, даже когда ты был честен. Ты давал мне покой, а я так и не научилась жить спокойно. Наверное, во мне всегда было слишком много огня для тишины, которую ты умел приносить. Но рядом с тобой я хотя бы на секунду верила, что меня можно любить без попытки сломать. Стефан, прости. За то, что я не успела сделать для тебя что-то хорошее. За то, что видела, как ты постепенно уходишь в темноту, и всё равно не смогла остановить. Джек, прости. Ты смотрел на меня так, будто я всё ещё человек, даже когда вокруг все называли меня проблемой. Кай… если ты выберешься, не смей делать вид, что тебе всё равно. И не смей умирать здесь из-за меня. Хотя, зная меня, я, конечно, даже в предсмертном состоянии умудряюсь раздавать приказы. Клаус… я не знаю, что сказать тебе. Ненавижу тебя. И всё равно часть меня хотела, чтобы ты был здесь. Вот такая мерзкая правда. Ненавижу за то, что ты сделал. За то, что ты посмел поднять на меня руку. За то, что называл меня любовью и при этом мог держать за горло. Но если я умру сейчас, ты тоже будешь частью этой смерти. Не потому что тебя здесь нет. А потому что ты был одним из тех, кто научил меня: в этом мире моё тело можно схватить, мою волю можно задавить, мою жизнь можно удерживать силой, если у тебя достаточно власти и достаточно наглости считать это своим правом. А я ведь так старалась жить. Смешно, да? Я столько раз говорила о смерти так легко, будто она была шуткой, дверью, выходом, чем-то, что не может меня напугать. Но когда она пришла по-настоящему, я испугалась. Я хотела остаться. Хотела ещё один день. Ещё один вдох. Ещё один шанс стать сильнее. Я всегда хотела прожить жизнь, которая будет моей, а не продолжением чужих трагедий, чужой любви, чужого проклятого лица. Хотела узнать, кем я буду, если однажды перестану быть добычей, отражением, запахом, кровью, ошибкой, проблемой. Но мир не дал мне даже этого. Он дал мне боль. Дал мне проклятую кровь. Дал мне мужчин, которые решали за меня, чудовищ, которые хотели меня, магию, которая исчезала, когда была нужна, и жизнь, в которой каждый мой шаг почему-то становился чьей-то историей. Я падала, поднималась, язвила, кусалась, взрывала, убегала, сопротивлялась. Я пыталась. Так сильно пыталась. Даже когда была глупой. Даже когда гордость вела меня прямо в пасть опасности. Даже когда я сама делала хуже. Я всё равно пыталась жить. Если это конец, то пусть хотя бы он будет моим. Пусть они не скажут, что я сдалась. Пусть не скажут, что я замолчала. Пусть не скажут, что я стала удобной. Я ухожу слабой, грязной, заплаканной, выпитой, униженной, но не их. Не Марио. Не Клауса. Не Микаэля. Не прошлого. Не лица. Не крови, которую они украли. Моё тело могли забрать, мою кровь могли выпить, но последняя ненависть, последняя мысль, последнее желание всё ещё принадлежало мне. Захлебнитесь. Моей. Кровью. И в тот момент, когда последняя мысль распалась внутри меня, я окончательно и, как мне показалось, навсегда покинула этот грешный мир, который так и не дал мне прожить ни одного дня нормально. Мир, где моя жизнь была не моей, а продолжением кого-то другого. Мир, где я оказалась достаточно глупой, чтобы гордостью привести себя к смерти, и достаточно упрямой, чтобы даже перед концом не пожалеть о том, что не стала молчаливой. Мир, где боль и ненависть так долго были моим воздухом, что я почти забыла, как должна была выглядеть свобода. А потом не стало даже боли.

***

На мне было белое платье. Я заметила это не сразу. Сначала почувствовала ткань: тонкую, лёгкую, почти невесомую, будто её соткали не из нитей, а из утреннего света и прохладного ветра. Платье мягко касалось кожи, колыхалось вокруг ног и полыхало при каждом движении так красиво, что в любой другой момент я бы обязательно сказала какую-нибудь глупость про драматичный посмертный гардероб. Но в этот раз слова не появились. Я стояла босиком на траве, вокруг было слишком светло, слишком тихо, слишком хорошо, а во всём теле жила такая лёгкость, будто я могла в любой момент оторваться от земли и не заметить, как улетела. Ветер здесь был странным: холодным и тёплым одновременно. Он касался лица, волос, шеи, рук и не приносил боли. Вообще никакой. Я медленно подняла ладонь к губам, потом к щеке, к виску, к горлу. Ничего. Во рту не было крови, голова не раскалывалась, тело не ныло от ударов, кожа не помнила скотч, а рёбра не сжимались от каждого вдоха. Не было подвала, бетона, клыков, чужих рук и того мерзкого ощущения, будто тебя выпили почти до пустоты. Я была целой. Чистой. Лёгкой. И именно это почему-то напугало сильнее, чем если бы я снова очнулась в боли. Я больше не была на земле. Понимание пришло не криком, не молнией, не каким-то великим откровением. Оно просто встало рядом со мной, тихое и страшное. Я смотрела на светлый сад, на бабочек, кружащих над травой, на птиц, поющих в ветвях, на деревья, усыпанные спелыми вишнями, и вдруг поняла: такого места не бывает в моей жизни просто так. Мир, в котором я жила, не дарил мне белые платья, лёгкий ветер и отсутствие боли без счёта. А если счёта не было, значит, возможно, платить уже было нечем. Грусть поднялась медленно. Сначала маленькая, почти осторожная, потом больше. За ней пришла обида. Тихая, детская, почти стыдная. Я ведь так хотела жить. Так глупо, упрямо, отчаянно хотела, даже когда сама говорила о смерти слишком легко. Хотела увидеть маму, Деймона, Элайджу, своих друзей, хотела узнать, кем стану, если однажды перестану быть чьей-то проблемой, чьим-то отражением, чьим-то запахом, чьей-то кровью. И вот теперь стояла в прекрасном месте, где ничего не болело, и мне почему-то казалось, что меня опять обманули. Даже смерть, если это была она, пришла не как ответ, а как ещё одна дверь, которую открыли без моего разрешения. Я сделала шаг вперёд, и сад дрогнул. Не исчез. Не рассыпался. Просто свет вокруг стал гуще, а воздух впереди потянулся, как тонкая прозрачная ткань. Вишнёвые деревья раздвинулись, и вместо тропинки передо мной появилась комната. Не полностью, нет. Она будто выросла прямо посреди сада: кусок старой гостиной, мягкий ковёр, солнечное пятно на полу, диван, знакомый смех. Я замерла, потому что увидела маленькую девочку с растрёпанными светлыми волосами. Она сидела на полу, окружённая игрушками, и очень серьёзно пыталась надеть кукле платье задом наперёд. Это была я. Маленькая. Живая. Слишком сосредоточенная для человека, который ещё не знал, что мир умеет ломать людей не только снаружи. Я смотрела на неё со стороны, взрослая, в белом платье, и одновременно чувствовала то, что чувствовала она. Раздражение от непослушной куклы. Тёплый пол под ногами. Запах маминой выпечки из кухни. Радость от того, что рядом всё спокойно и никто никуда не исчез. Маленькая Лана нахмурилась, обиженно пыхнула и наконец победила платье, пусть и совершенно неправильно. — Вот так, — сказала она кукле с таким видом, будто только что решила важный мировой конфликт. Я невольно улыбнулась. А потом комната изменилась. Теперь я стояла на кухне. Утро. Слишком обычное, чтобы быть важным, и поэтому такое болезненно красивое. Мама стояла у плиты, волосы собраны небрежно, плечи чуть усталые, но лицо мягкое. Маленькая я сидела за столом, болтала ногами и ела что-то сладкое, пачкая пальцы. Роберт Миллер вошёл в кухню с кружкой кофе в руке и тем выражением лица, которое я забыла не потому, что хотела, а потому что память иногда прячет самое дорогое слишком глубоко, чтобы оно не убило тебя в плохой день. Папа. У меня перехватило дыхание, хотя дышать здесь, кажется, было необязательно. Он был таким живым, что на секунду я почти шагнула к нему. Почти позвала. Почти забыла, что это воспоминание, а не чудо. Роберт подошёл к маленькой мне, наклонился и поцеловал в макушку, а она, конечно, тут же возмутилась, потому что у неё была “причёска”. Он рассмеялся. Такой простой, тёплый смех. Не героический. Не великий. Обычный. Папин. Я почувствовала это всем телом. Любовь маленькой девочки к отцу. Абсолютную, безусловную уверенность, что если папа рядом, то мир не может быть по-настоящему плохим. Что все страшные вещи существуют где-то далеко, за стенами дома, а не под машиной в гараже, не в красной луже, не в воспоминании, которое потом станет корнем моей фобии и всей моей будущей боли. Тогда я этого ещё не знала. Та маленькая девочка улыбалась ему с полным ртом сладкого и считала, что день будет хорошим просто потому, что папа пришёл на кухню. Сад снова дрогнул, и кухня сменилась двором. Мне было, наверное, семь. Или восемь. Солнце било в глаза, трава щекотала колени, на асфальте были нарисованы кривые мелковые цветы, сердечки и что-то, что маленькая я уверенно называла замком, хотя со стороны это больше походило на преступление против архитектуры. Рядом были подруги, Елена, Бонни и Кэролайн. Мы смеялись так громко, будто смех никогда не закончится, спорили, кто будет принцессой, кто злодейкой, кто спасёт мир и почему мальчики вообще не нужны в нашей великой игре. Маленькая я, конечно, хотела быть не принцессой, а той, кто всех спасает и потом забирает себе самый красивый плащ. Я стояла рядом и чувствовала этот день изнутри. Колючую траву. Мел на пальцах. Восторг от того, что тебя зовут играть. Маленькую ревность, когда одна из девочек брала чужую сторону. Гордость, когда я придумывала новый сюжет, и все слушали. Тогда мои истории были простыми. Добро побеждало. Зло обязательно падало в яму. Девочки спасались сами. А если кто-то пытался ими командовать, его превращали в жабу и оставляли в углу до конца игры. Хорошие были правила. Жаль, взрослая жизнь не соглашалась с ними без боя. Потом всё снова перескочило. Я оказалась в спальне. Уже старше. Лет десять или одиннадцать. На кровати сидела девочка с распущенными волосами и листала какую-то книгу, а рядом мама пыталась расчесать ей волосы. Маленькая я ворчала, что больно, что она сама, что мама не понимает, что волосы должны лежать “красиво, но не слишком послушно”. Мама смеялась тихо, терпеливо, и всё равно продолжала распутывать узелки. В комнате пахло шампунем, чистым бельём и тем особенным домашним спокойствием, которое потом вспоминаешь не как запах, а как потерянную страну. — Ты у меня такая упрямая, — сказала мама в воспоминании, аккуратно проводя расчёской по пряди. — Я не упрямая, — возмутилась маленькая я. — Я просто права. Мама рассмеялась, а взрослая я закрыла глаза, потому что эта фраза была настолько мной, что стало больно. Не той болью, от которой кричат. Другой. Тихой. Ностальгической. Как будто тебе дали в руки тёплую чашку из прошлого, а ты знаешь, что не сможешь удержать её дольше нескольких секунд. Когда я открыла глаза, спальни уже не было. Теперь был школьный коридор. Шумный, яркий, полный чужих голосов и запаха учебников, духов, дешёвых сладостей и подросткового желания казаться взрослее, чем ты есть. Мне было тринадцать. Может, почти четырнадцать. Я видела себя со стороны: худую, светловолосую, с рюкзаком на плече и лицом девочки, которая уже научилась отвечать слишком остро, но ещё не знала, как далеко однажды зайдёт эта защита. Подруги шли рядом, кто-то смеялся, кто-то показывал сообщение на телефоне, кто-то обсуждал мальчика, который, как им казалось, был концом света и смыслом жизни одновременно. Я смотрела на них и чувствовала всё. Это странное подростковое счастье, где каждая мелочь огромная. Где ссора с подругой кажется трагедией, комплимент может спасти день, а взгляд в зеркале способен разрушить настроение за секунду. Я помнила, как хотела нравиться и одновременно делала вид, что мне плевать. Как мечтала о свободе, не понимая, что свобода — это не просто вырасти и уйти куда хочешь. Иногда свобода — это иметь право остаться собой, когда мир начинает тянуть тебя за руки в разные стороны. Воспоминание снова сместилось, и я оказалась вечером в машине. Папа был за рулём. Я сидела рядом, уже почти подросток, с телефоном в руках и наушником в одном ухе, делая вид, что слушаю музыку, хотя на самом деле слушала его. Роберт говорил что-то о машине, о дороге, о том, что однажды научит меня водить, если я перестану спорить с каждым дорожным знаком, который мне не понравится. Маленькая-почти-взрослая я закатила глаза, но улыбнулась. Мне хотелось казаться старше. Хотелось быть колючей. Хотелось, чтобы он понял: я уже не маленькая. А он понимал. И всё равно иногда смотрел на меня так, будто видел ту девочку на кухне с куклой задом наперёд. Не потому что не принимал, что я расту. А потому что родители, наверное, всегда хранят в себе все версии своих детей сразу. Маленькую. Упрямую. Смешную. Злую. Испуганную. Ту, которая говорит “я сама”, и ту, которую всё равно хочется укрыть одеялом. Я почувствовала в этом воспоминании такую любовь, что светлый сад вокруг на секунду стал почти невыносимым. — Ты слишком много думаешь, — сказал папа той, прежней мне. — А ты слишком много комментируешь, — ответила она. Он улыбнулся. — Значит, мы оба талантливые. Я хотела засмеяться, но горло сжалось. В этом месте, где не было боли, всё равно нашлась боль, которая не принадлежала телу. Она жила в памяти. В том, что я знала: эта машина, этот вечер, этот голос, эта улыбка — всё это когда-то закончится. И девочка рядом с ним ещё не знает, как скоро ей придётся стать другой. Следующий переход был мягче, но страшнее. Гараж. Я почувствовала его раньше, чем увидела. Запах масла, металла, резины, старых инструментов и пыли. Свет лампы сверху. Холодный бетон под ногами. Что-то внутри меня сразу сжалось, хотя вокруг всё ещё было светло, а платье оставалось белым. Я стояла у входа в гараж и уже знала, что это за день. Не потому что увидела кровь. Ещё нет. Пока всё было почти обычным. Роберт Миллер работал возле машины, что-то проверял, ругался себе под нос на деталь, которая не хотела слушаться. Где-то в доме звучал голос мамы. Где-то в прошлом была я, пятнадцатилетняя, живая, раздражённая какой-то мелочью, которую тогда считала важной. Я смотрела на всё это со стороны взрослой себя и не могла пошевелиться. Вот оно. То самое место, где моя жизнь разделилась на до и после. До гаража я была девочкой, которая могла злиться на маму за расчёску, спорить с папой в машине, смеяться с подругами, мечтать о свободе и думать, что страшные вещи случаются с кем-то другим. После гаража красный цвет перестал быть просто красным. Кровь стала не просто кровью. Потеря стала не словом из чужих историй, а запахом, картинкой, криком, который навсегда поселился в голове. Я хотела отвернуться. Очень хотела. Но воспоминание уже тянуло меня внутрь, и где-то рядом, в глубине дома, пятнадцатилетняя Лана собиралась войти в гараж.

***

Я стояла у входа в гараж и не могла заставить себя сделать ни шага. Воспоминание тянуло меня внутрь, но всё во мне сопротивлялось. Не телом, потому что тело здесь было странным, лёгким, почти ненастоящим, а чем-то глубже. Тем самым местом, где все годы жила маленькая девочка, которая однажды увидела слишком много красного и с тех пор так и не смогла убедить себя, что кровь — это просто кровь. Я уже знала, что будет дальше. Знала запах масла, металла и пыли. Знала свет лампы над машиной. Знала голос мамы где-то в доме. Знала, как обычный день за несколько минут превращается в рану, которую потом носишь внутри так долго, что она начинает казаться частью характера. Пятнадцатилетняя я появилась в проходе. Светловолосая, живая, раздражённая какой-то своей подростковой мелочью, которая тогда казалась важной. Может быть, ссора. Может быть, усталость. Может быть, обычное “меня никто не понимает”, которое в пятнадцать лет звучит как трагедия мирового масштаба. Она шла к гаражу и не знала. Не знала, что через несколько секунд её жизнь разделится на до и после. Не знала, что этот шаг станет последним шагом девочки, которая ещё могла смотреть на красный цвет без ужаса. Не знала, что взрослая я будет стоять рядом в белом платье и молча разваливаться от невозможности остановить собственное прошлое. — Нет, — прошептала я. Голос прозвучал глухо, будто сад, воспоминание и сам воздух не хотели слышать моего отказа. Я сделала шаг назад, потом ещё один, но гараж не отдалялся. Наоборот, всё становилось резче: инструменты на полке, тёмная линия под машиной, папины ноги, торчащие из-под корпуса, и пятнадцатилетняя я, которая остановилась на пороге, потому что что-то уже было не так. Я почувствовала её первое недоумение. Не страх ещё. Только странное, липкое ощущение, что мир на секунду задержал дыхание. Она позвала его. Я знала, что она позовёт. И от этого внутри всё закричало. Я не хотела видеть. Не снова. Не здесь. Не после подвала, не после клыков, не после того, как почти умерла и оказалась в этом странном светлом месте. Я не хотела переживать это заново. Не хотела снова чувствовать, как сердце пятнадцатилетней Ланы делает один неправильный удар, а потом падает куда-то вниз. Не хотела видеть, как она подходит ближе. Не хотела видеть красную лужу. Не хотела слышать свой первый настоящий крик, тот самый, после которого во мне навсегда поселилась гемофобия и что-то ещё, куда более тихое и страшное. — Пожалуйста, — сказала я уже громче, не понимая, кому именно. — Не надо. Я не могу. И тогда воспоминание дрогнуло. Гараж распался не сразу. Сначала свет лампы стал слишком ярким, потом запах масла смешался со сладким запахом вишен, потом пол под ногами будто треснул, и я резко оказалась в другом месте. Меня не отпустило мягко. Скорее вырвало, как страницу из книги, прежде чем я успела дочитать самую страшную строку. Я зажмурилась, а когда открыла глаза, гаража уже не было. Не было машины, инструментов, папиных ног под корпусом и той пятнадцатилетней девочки, которая вот-вот должна была перестать быть прежней. Но облегчение пришло не сразу. Вместо одного кошмара начались другие. Не такие яркие, не такие точные, но от этого почти хуже. Следующие два года шли не ровными воспоминаниями, а обрывками. Как будто моя память сама не хотела показывать их полностью, потому что там не было ничего красивого. Только куски, вспышки, чужие голоса, закрытые двери, мамино бледное лицо, мой собственный взгляд в зеркале, слишком пустой для девочки, которой ещё не исполнилось семнадцать. Я увидела себя после похорон. Не всё, только момент: чёрная одежда, холодные руки, чей-то голос рядом, который говорит что-то правильное и бесполезное. Маленькая уже не маленькая Лана стоит слишком прямо, будто если согнётся, то больше не поднимется. Внутри неё нет слов. Только глухой шум и красный цвет, который не уходит из головы. Я стояла рядом в белом платье и чувствовала то же самое. Не полностью, нет, будто воспоминание было неполным, повреждённым, как старая плёнка. Но достаточно, чтобы грудь сжалась. Достаточно, чтобы понять: вот здесь во мне впервые поселилась пустота, которую потом я так старательно забивала злостью, сарказмом, гордостью и чужой болью. Потом вспышка сменилась другой. Комната. Ночь. Мне шестнадцать. На столе учебники, но я не читаю. Просто смотрю в одну точку, пока телефон лежит рядом экраном вниз. Мама стучит в дверь, спрашивает, всё ли хорошо, и я отвечаю слишком резко, что да, конечно, всё прекрасно. Ложь получается такая грубая, что её можно потрогать руками. Мама молчит за дверью ещё несколько секунд, а потом уходит. Я чувствую боль обеих. Свою, потому что не могу впустить её. Её, потому что она не знает, как достучаться до дочери, которая после смерти отца стала будто домом с заколоченными окнами. Следующее воспоминание ударило школьным шумом. Я стояла в коридоре, уже почти взрослая, но внутри всё ещё с той самой красной лужей вместо части сердца. Подруги были рядом. Они смеялись, спорили о чём-то, пытались вытащить меня в жизнь, а я улыбалась им так, как научилась: достаточно убедительно, чтобы не задавали лишних вопросов. И всё равно иногда они замечали. Кто-то касался моего плеча. Кто-то говорил: “Лан, ты с нами?” А я отвечала что-то язвительное, потому что шутка всегда была легче правды. Правда выглядела слишком голой. Правда говорила: я здесь телом, но какая-то часть меня всё ещё стоит в гараже и не может переступить через красный цвет. Снова прыжок. Дом. Зеркало в ванной. Я смотрю на себя в шестнадцать лет и не узнаю до конца. Лицо стало красивее, взрослее, острее. То самое лицо, из-за которого потом столько существ будут видеть во мне чужих женщин, но тогда я ещё не знала этого. Тогда я просто смотрела и думала, почему все говорят, что жизнь продолжается, если моя почему-то застряла. За спиной мама зовёт меня завтракать, и я раздражённо отвечаю, что сейчас. Но не иду. Просто стою перед зеркалом и учусь делать лицо, по которому никто не поймёт, что внутри всё развалено. Эти два года пролетали не как жизнь, а как листы, которые кто-то быстро перелистывал мокрыми пальцами. 30 августа. Мой день рождения. Семнадцать лет. Не праздник, а дата, которая почему-то должна была означать взросление. Я увидела стол, торт, мамины попытки улыбаться, подруг, которые старались быть весёлыми, и себя, которая принимала поздравления так, будто это была роль, а не день, когда человек должен чувствовать радость. Мне стало жаль ту девочку. Не потому что она была слабой. Нет. Потому что она была слишком маленькой для той тяжести, которую уже таскала внутри. А потом пришло первое сентября. Я сразу узнала этот день. Воспоминание стало резче, ярче, почти настоящим. Комната. Утро. Свет из окна. Зеркало. Перед ним стояла семнадцатилетняя девушка, уже не ребёнок, но ещё не та Лана, которая будет взрывать склады, спорить с древними вампирами и умирать на грязном полу подвала. Она смотрела на своё отражение, поправляла волосы, оценивала лицо с тем знакомым выражением, в котором было слишком много самоуверенности и слишком много защиты. Я улыбнулась, глядя на неё. Потому что знала эту Лану. Очень хорошо знала. Она ещё не понимает, во что войдёт. Ещё не знает о Микаэле, о Зазеркалье, о Клаусе, Деймоне, Элайдже, крови, проклятие, о боли, которая придёт позже. Она просто стоит перед зеркалом первого сентября и думает, что новый день — это всего лишь новый день. Я подошла ближе. Мне захотелось коснуться её плеча. Сказать: будь осторожнее. Сказать: ты даже не представляешь, насколько всё станет странным. Сказать: не бойся так сильно крови, однажды именно кровь станет твоим проклятием и, возможно, твоей силой. Сказать: ты будешь падать, но не сразу сломаешься. Сказать что-нибудь полезное, красивое, взрослое. Но я не могла. Между нами было стекло воспоминания. Она не видела меня. Видела только себя. А потом зеркало изменилось. Сначала отражение семнадцатилетней Ланы дрогнуло, будто по поверхности прошла рябь. Я замерла. Свет в комнате стал холоднее. Моё сердце, если оно здесь вообще было, резко сжалось. За спиной той Ланы, внутри глубины зеркала, появилось лицо. Бледное, знакомое, невозможное. Микаэль. Мики. Он смотрел не на неё. Он смотрел на меня. Всё внутри меня мгновенно изменилось. Лёгкость белого платья, сад, воспоминания, грусть, ностальгия — всё отступило, потому что его взгляд прошил меня насквозь. Не воспоминание. Не тень из прошлого. Не случайный образ. Он был здесь. Или где-то рядом. И он видел именно меня, взрослую Лану, ту, которую не было рядом, когда он был нужен больше всего. Обида вспыхнула так резко, что я почти задохнулась. — Ты, — выдохнула я. Сколько слов сразу поднялось к горлу. Сколько злости. Сколько грязной, настоящей боли. Я хотела обматерить его. Хотела сказать, какой он мудак. Хотела спросить, где он был, когда меня били, когда меня пили, когда я звала всех кого могла и никто не приходил. Хотела крикнуть, что он не имел права исчезать именно тогда, когда я нуждалась в нём больше всех. Что он древний, тёмный, высокомерный идиот, который слишком долго делал вид, будто контролирует хоть что-то, а потом пропал в самый страшный момент моей жизни. Но Микаэль только смотрел на меня. И ухмыльнулся. Не как обычно. Не раздражающе, не самодовольно, не с тем выражением, после которого мне хотелось швырнуть в зеркало чем-нибудь тяжёлым. Эта ухмылка была грустной. Почти усталой. И от этого злость на секунду споткнулась, потому что грустный Мики был неправильным Мики. Опасным. Непонятным. Таким, какого я не знала и не хотела узнавать именно сейчас, когда у меня и так внутри было слишком много дыр. Я шагнула к зеркалу. — Не смей так смотреть на меня, — сказала я, чувствуя, как голос дрожит от злости. — Не смей появляться сейчас с этим лицом, будто ты тоже пострадал. Где ты был? Он не ответил. Поверхность зеркала снова дрогнула. Уже сильнее. Комната первого сентября поплыла, семнадцатилетняя Лана исчезла в ряби, будто её стерли водой, а Микаэль остался. Его глаза стали темнее, глубже, и в них было что-то, что я не успела прочитать. Предупреждение. Вина. Приказ. Или просьба, что было совсем уж отвратительно. — Мики, — сказала я уже жёстче, делая ещё шаг. — Отвечай мне. Зеркало потянулось ко мне. Не образно. Буквально. Поверхность выгнулась вперёд, как жидкое серебро, и прежде чем я успела отступить, холодные зеркальные руки схватили меня за запястья. Я рванулась назад, но сад, комната, воспоминания — всё исчезло слишком быстро. Ветер ударил в лицо, платье взметнулось вокруг ног, свет разлетелся осколками, а Микаэль всё ещё смотрел на меня с этой своей невозможной, грустной ухмылкой. — Да ты издеваешься, — успела прошипеть я. А потом зеркало втянуло меня внутрь. Холод прошёл сквозь кожу, кости, мысли. На секунду мне показалось, что меня разрывает на отражения, на куски памяти, на все версии Ланы, которые когда-либо смотрели в зеркало и пытались понять, кто она. Белое платье вспыхнуло во тьме, волосы ударили по лицу, и я провалилась туда, куда меньше всего хотела возвращаться. В Зазеркалье.
325 Нравится 1091 Отзывы 130 В сборник
Отзывы (8)