Эйфория

Горячая работа
NC-17
В процессе
66
автор
Размер:
планируется Макси, написано 93 страницы, 37 599 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
66 Нравится 7 Отзывы 30 В сборник

Тео

Настройки
Я сижу на крыльце ее дома, на этом проклятом, холодном бетоне, что впитывает весь холод вселенной и транслирует его прямо в мою задницу, в мои кости, в самое нутро. Локти упираются в колени, голова повисла, а пальцы впились в волосы так, будто хотят вырвать их с корнем, вместе с черепом, вместе с этим ебучим мозгом, что без остановки прокручивает один и тот же кадр. Ее лицо. Ее глаза, расширенные не страхом, а… предательством. Тем самым предательством, соучастником которого стал я. И я раскачиваюсь. Взад-вперед. Как сумасшедший, как раненый зверь в клетке, который не понимает, откуда взялись эти прутья, если секунду назад был на воле. Взад-вперед. Ритмично. Будто это движение может укачать ту боль, что разрывает меня изнутри на клочки. Но оно только разжигает ее, эту черную дыру в груди, что высасывает все тепло, весь свет, оставляя лишь горькую, соленую влагу на губах. Слезы. Господи, я плачу. Я, Теодор Нотт, который последний раз ревел в 10 лет, когда отец впервые сорвался и разбил мою первую, собранную вместе модель мотоцикла. Но тогда была боль от разрушенного предмета. Сейчас разрушено все. Весь мой хрупко выстроенный мир, где я был ее «Енотиком», ее скалой, ее единственной константой в этом ебучем хаосе жизни. А что теперь? Я — соучастник. Соучастник того, что ее раздели, уложили в постель к тому, кого она… ненавидит? Желает? Какая разница, черт возьми! Я был там. Я видел ее беспомощность. Я делал всё это! Сука. А потом я молчал. Я, как последний трус, сделал вид, что ничего не было. Потому что не хотел, чтобы она узнала этот его героический поступок. Я до безумия не хотел, чтобы он менялся в лучшую сторону в её глазах. И что же? Он выложил правду. Этот бледный ублюдок с лицом падшего ангела и душой прачки. Он выложил ее, как козырной туз, желая уязвить меня. И попал точно в цель. Но только не в меня. В нее. И я — задыхаюсь. Задыхаюсь от осознания всей глубины того пиздеца, что мы с Малфоем устроили. Я стискиваю зубы и веки, и слезы бегут по щекам в еще большем количестве. Они — унижение. Соляная кислота, разъедающая изнутри, вытекающая наружу вместе с этим противным, соленым привкусом на губах. Я глотаю эту мерзкую смесь, и она обжигает пищевод, словно я пью яд, надеясь, что он убьет хоть часть этой боли. Но нет. Он лишь расползается по венам, отравляя каждую клетку. Я задыхаюсь. Не метафорически. Физически. Грудь сжата тисками, какие-то невидимые руки душат меня, не давая вдохнуть полной грудью. А если и получается, то каждый вдох — это победа. Каждый выдох — это сдача. И между ними — эта жгучая, режущая пустота, этот вакуум, в котором тонет все, кроме осознания одного простого факта: мне ебически, до тошноты, до потери пульса плохо. Я стираю слезы тыльной стороной ладони, грубо, с ненавистью к собственной слабости. Но они не останавливаются. Они идут из какого-то неиссякаемого источника, из той самой раны, что зияет на месте моего сердца. И этот внутренний голос, этот ебучий адвокат дьявола в моей голове, начинает свой заезженный монолог. Господи, да за все годы нашей дружбы — а это ведь целая вечность, от песочницы до университета, от первых сигарет за гаражами до первых по-настоящему взрослых проблем, все эти годы, все эти поездки, все ночи, когда мы засыпали в обнимку перед теликом, все секреты, все «детка» и все «енотик» — мы ни разу не ругались. Ни-ра-зу! Не считая, конечно, тех мелких перепалок, когда я опаздывал, а она злилась и бросала в меня своими мармеладными мишками, а я потом неделю находил их в самых неожиданных местах. Мы могли поругаться из-за последнего куска пиццы или из-за того, кто виноват, что кончилась музыка в плейлисте, и через пять минут уже хохотать, запихивая друг другу в рот этот самый кусок. Но это было мило. Это было частью нашего ритуала. Частью нас. Мы были неразлучны. Сиамские близнецы, сросшиеся душой, а не телами. А сейчас… сейчас я чувствую, как эти связи разрываются с хрустом рвущихся сухожилий. И самый ужас в том, что я не знаю, что больнее — ее молчаливый уход или тот факт, что причиной всему стал он. Или я? Или мы оба? Блять, да я просто уже не разбираюсь. Я вспоминаю все. Каждый стыдный, неловкий, прекрасный миг. Первый поцелуй. Наш «эксперимент» в четырнадцать лет за гаражами. Губы, пахнущие колой и детством. И да. Теми самыми сигаретами со вкусом ментола. Неловкость. Смех. Но в тот миг, когда ее губы, мягкие и пахнущие клубничной помадой, коснулись моих, во мне что-то щелкнуло. Мое сердце колотилось как сумасшедшее, и в голове стучало только одно. Не просто возбуждение. Понимание. Понимание того, что этого будет мало. Что я хочу не пробовать, а глотать. Что она — не эксперимент, а необходимость. Но я испугался. Испугался, что разрушу то, что мы имеем. И закопал это желание так глубоко, что сам почти в это поверил. Она пыталась плести мне косички. Ее тонкие пальцы путались в моих чертовых кудрях, она пыхтела от усилий, а потом швыряла расческу в сердечках и кричала, что я «баран с непослушной шерстью». А я просто сидел и думал: «Боже, какая же ты красивая, когда злишься». Смотрел на нее, счастливый просто от того, что она так близко, что я могу чувствовать ее дыхание на своей щеке. А потом тот день, когда она впервые разделась передо мной. Не для соблазнения, а потому что была духота в гараже, и ей было все равно. Она просто скинула футболку, осталась в одном лифчике. И я… я ахуел. В прямом смысле. Будто кто-то выдернул вилку моего мозга из розетки. Я всегда видел в ней Гермиону. Умную, едкую, свою. А в тот миг я увидел девушку. Внезапное, жестокое осознание, что это тело — не просто тело друга. Это — изгибы, линии, кожа, которую хочется трогать, целовать, которой хочется дышать. И мой член, этот примитивный предатель, тут же откликнулся на это знание диким, пошлым: «Привет, а мы тут, оказывается, не просто друзья». И мне пришлось прятать это, давить, превращать в шутку, потому что я боялся. С того дня я перестал быть просто другом. Я стал мужчиной, который любит ее. И это стало моим проклятием. Порно. Да, тогда, в первый раз, нам было неловко. Фальшивые стоны, преувеличенные тела. Но был и трепет. Мы сидели плечом к плечу, и я чувствовал, как по ее коже бегут мурашки. И мне хотелось не просто смотреть. Мне хотелось быть тем парнем на экране. Мне хотелось, чтобы это ее дыхание, учащающееся от картинки, учащалось из-за меня. Да. Нас возбудило. И нам хотелось еще. Но не видео. Друг друга. От этой запретной близости, от этого шаткого мостика, что мы перешли, сидя плечом к плечу и глядя на экран. Мы могли бы пойти дальше. Мы должны были пойти дальше! Но мы испугались. И построили стену из шуток и братства. А потом... потом я не выдержал. Эта девчонка из параллельной группы, Элис Доулин, как я знал, пускала на меня слюни. И я воспользовался моментом. Я трахал ее в отцовском гараже, воняющем машинным маслом и железом. Но она была просто телом. Холодным, чужим телом в пыльном гараже. А я закрывал глаза и представлял другие кудри, другое дыхание, другое имя, которое рвалось с моих губ, но я зажимал его зубами, превращая в беззвучный стон. А когда я рассказал Гермионе, она обиделась. Не из-за Элис. Не потому что ревновала. Нет. А из-за того, что я сделал это первым. «Ты лишился девственности первее меня. Это нечестно». Как будто бы мы должны были сделать это вместе. Как будто я украл что-то, что принадлежало нам обоим. Будто наша гонка к взрослению была парной, а я сжульничал и прибежал к финишу один. Я учил ее кататься на мотоцикле. Мои руки, обнимающие ее сзади, моя ладонь, накрывающая ее маленькую руку на ручке газа. Мы вместе чувствовали вибрацию мотора, вместе наклонялись в поворотах. И в те моменты граница между нами стиралась. Мы были одним целым. Одним механизмом, одной душой, летящей навстречу ветру. Это была самая чистая форма близости, какая только может быть. От боли воспоминаний я сжимаю веки еще сильнее, и под ними снова вспыхивают картинки. Я вижу, как она отходит от нас. Шаг за шагом. Медленно. Как в замедленной съемке. И в ее глазах… Боже, в ее глазах не было ненависти к нему. Там было разочарование во мне. Такое тихое, такое бездонное, что от него захватывает дух. И теперь все это — прах. Я разрушил это. Я разрушил тем, что не сказал правду. Тем, что позволил ей думать, что мы — просто друзья. Тем, что впустил в нашу вселенную этого бледного ублюдка, который одним предложением уничтожил годы доверия. И Малфой. Он поехал за ней. Даже не взглянул в мою сторону. Не спросил: «Едешь со мной?» Он просто сел в свою лакированную тачку и умчался в ту же тьму, что поглотила ее. Как будто между ними есть какая-то тайная связь, какое-то соглашение, в котором мне нет места. Как будто он имеет на нее больше прав, чем я, который был рядом все эти годы. И теперь я представляю ее слезы, что я, наверное, вызвал своим идиотским молчанием, застилают ей глаза. Что она не увидит фуру, не справится с заносом, не рассчитает скорость. И вот самая страшная мысль. Та, от которой кровь стынет в жилах и весь мир сужается до размеры игольного ушка. Почему я прощаюсь с ней? Почему я, сука блять, прощаюсь с ней??? Почему в моей голове уже звучат похоронные марши? Потому что если с ней что-то случится… если этот мотоцикл, эта скорость, это отчаяние приведут к тому, чего я боюсь больше всего на свете… Тогда моя жизнь, этот жалкий фарс, потеряет последний смысл. И мне останется только сесть на этот же мотоцикл и газовать до тех пор, пока либо дорога, либо небо не поглотят меня целиком. Это ведь именно это, да? Это предчувствие. Ощущение финала. Как будто щелчок, после которого пленка порвется, и наш фильм закончится. Нотт, какого хуя? Какого хуя ты уже мысленно пишешь прощальную речь, как будто она не вернется? Какого, сука, хуя твой мозг уже рисует картины жизни без нее? Без ее смеха. Без ее утренних сообщений. Без ее доверия, которым ты так бездарно распорядился. Мои мысли — это стая обезумевших птиц, бьющихся о стены моего черепа. Она одна. В ночи. Расстроенная. На мотоцикле. Каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу ее — входящую в поворот на слишком высокой скорости, ее волосы, развевающиеся на ветру, ее руки, сжимающие руль, а не меня. Я слышу скрежет металла, который не происходит, но может произойти в любую секунду. Этот страх — не абстрактный. Он физический. Он сводит мне желудок в тугой, болезненный узел, и каждый вдох дается с усилием. Отключи свой мозг, Нотт! Отключи, блять, этот вечный двигатель самоуничтожения. Я бью себя кулаком по колену. Боль — острая, физическая — на секунду отвлекает. Но это лишь капля в море агонии. И тогда остается только одно. Последнее прибежище отчаявшихся. Молитва. Я, который последний раз молился в пятнадцать лет, прося у Бога, чтобы выздоровела мать. Я закидываю голову к черному, безразличному небу, усеянному чужими звездами, и шепчу, срываясь на хрип: — Боже, умоляю, пусть с ней всё будет хорошо. Прошу Господи, пусть блять все будет хорошо. Я готов отдать все, что угодно. Свой мотоцикл. Свои гонки. Свою глупую, невысказанную любовь, что сидит во мне занозой и отравляет каждый наш день. Даже готов пожертвовать нашей дружбой. Всем. Лишь бы моя дурочка вернулась. Целая. Невредимая. Чтобы я мог увидеть ее лицо, даже если на нем будет написано разочарование, даже если она больше никогда не захочет со мной разговаривать. Лишь бы она была жива. Моя дурочка. Да, моя самая лучшая, самая любимая и самая родная дурочка. Та, что полезла на рожон, выпив что попало. Та, что позволила этому стержню Малфою вскружить себе голову. Та, что сейчас мчится в никуда, не думая о последствиях. Но она — моя дурочка. Моя. И я готов простить ей все ее глупости, все ее ошибки, всю ее слепоту по отношению к этому засранцу, только бы она вернулась. Чтобы я мог услышать ее смех. Увидеть, как она жует этих своих мармеладных мишек. Чтобы она снова посмотрела на меня не как на предателя, а как на своего Енотика. Я поворачиваю голову и вглядываюсь в темноту, за пределы уличного фонаря, в ту сторону, где находится трасса. Каждая пара фар на дороге заставляет мое сердце замирать, а потом снова биться в унизительной надежде. Я сижу здесь, как пес, которого выгнали на улицу, и жду. Просто жду. Потому что больше мне ничего не остается. Ни драться, ни кричать, ни гонять. Только сидеть и ждать, пока моя вселенная, моя единственная точка отсчета, не вернется ко мне. И бояться, что этого может никогда не произойти. Я не прошу, чтобы она простила меня. Не прошу, чтобы все стало как раньше. Я прошу лишь о самом банальном, самом фундаментальном чуде — о жизни. О том, чтобы она дышала. Чтобы ее сердце билось. Чтобы завтра утром я мог снова увидеть ее лицо, даже если в ее глазах будет только ненависть ко мне. Боже, я никогда ни о чем так не просил. Глаза заливает новой волной горячей влаги. Я роняю голову на грудь. Я всё еще задыхаюсь. Воздух не проходит. Грудь сжата тисками, кажется, ребра вот-вот треснут от этого невыносимого давления. Я пытаюсь вдохнуть, но получается только судорожный, хриплый звук, полный отчаяния. Снова стираю слезы тыльной стороной ладони, оставляя на коже грязные, соленые полосы. И тут... этот звук. Пронзительный, леденящий душу вой сирены. Скорой помощи. Мир замирает. Звук впивается в барабанные перепонки и пожирает все остальные шумы. Нет. Это слово не имеет звука. Оно — просто спазм в горле, судорога диафрагмы. Нет. Это не может быть она. Не может. Потому что если это она… Если это она, то это конец. Не нашей дружбе. Это конец всему. Свету. Воздуху. Смыслу. Мое сердце просто останавливается. Буквально. На долю секунды мир проваливается в абсолютную, беззвучную пустоту. А потом оно стартует с таким бешеным ускорением, с каким я никогда не стартовал на гонках. Оно колотится где-то в горле, в висках, в запястьях. Этот звук усиливается с приближением и разрывает меня на части. Он — материальное воплощение моего самого страшного кошмара. Нет. Нет. Нет. НЕТ. Секунда. Две. Вечность. И тогда… я слышу его. Родной, басовитый, мощный рокот моего мотоцикла. Он выезжает из-за поворота, целый, невредимый. И на нем — она. И кажется, впервые за эти два с половиной часа, я делаю свой первый глоток воздуха. Я роняю голову на колени, и меня выворачивает новым приступом рыданий. Но теперь это — слезы облегчения. Слезы гребаного, беспомощного, истеричного счастья. Это — судорожные всхлипы, дрожь во всем теле, абсолютная, животная капитуляция перед чудом. Это — катарсис. Это сшибка такого немыслимого напряжения, что тело не выдерживает и сдает, извергая из себя весь этот страх, всю эту вину, всю эту любовь, что чуть не похоронил собственными руками. Я чувствую себя ее отцом. Старым, поседевшим за эти минуты отцом, который только что пережил смерть и воскрешение своего ребенка. Тот самый первобытный страх потери, который стирает все — гордость, гнев, ревность. Остается только одна, пронзительная, до костей прошибающая мысль: Она жива. Она вернулась. Все остальное — ерунда. Но это — ложь. Потому что я знаю: ничего не закончилось. Оно только начинается. И следующий раунд нашего с ней странного танца будет еще больнее. Потому что теперь между нами стоит не только Малфой. Теперь между нами стоит правда. И мой собственный, невысказанный до конца страх. Вот мой мотоцикл останавливается напротив, в метрах десяти. Но я не хочу поднимать голову. Не могу. Стыд. Жгучий, всепоглощающий стыд накрывает меня ужасной волной цунами. Стыд за свои слезы. За свою слабость. За то, что она видит меня таким — разбитым, униженным, плачущим на собственном крыльце. Я — Енот. Я — каменная стена. Я — тот, кто всегда держит удар. А сейчас я — размазанная по бетону лужа из соплей и страха. Я не тот Тео, которого она знает. Я — его жалкая тень. Я слышу, как она слазит. Слышу щелчок отстегиваемого шлема. А после шаги. Они медленные, неуверенные. Каждый ее шаг — это удар по моей и без того разбитой самооценке. Я считаю секунды до приговора. До того, как она скажет то, что положит конец всему. До того, как ее голос, холодный и чужой, отсечет меня от нее навсегда. Шаг. Прости меня. Шаг. Умоляю, прости меня. Шаг. Ми, прошу. Боже, я прошу тебя. Ее кроссовки появляются в поле моего зрения и останавливаются. Они перепачканные пылью, ведь это те кроссовки, в которых мы исходили пол-города. Я знаю каждую царапину на их подошве, каждую выцветшую ниточку. Они — часть моего ландшафта. Как и она. Изношенные, в пятнах краски, с полу-развязанным шнурком. Та самая пара, что была на ней, когда мы в прошлом месяце красили граффити на заброшенном гараже. Я смотрю на этот шнурок и думаю: вот он, символ всей нашей дружбы — вечно развязанный, вечно готовый залезть под подошву, чтобы об него споткнулись, но почему-то никогда не падающий. Но я не поднимаю головы. Я только что пережил ад. Ад, состоящий из двухсот ударов сердца в минуту, из воя сирены, который на секунду врезался в мой мозг и оставил после себя выжженную пустыню страха. Ад, в котором я хоронил ее, хоронил нас, хоронил себя того — того идиота, что считал, что главное — быть рядом, а признаваться — необязательно. И вот она здесь. Дышит. Я слышу ее дыхание — неровное, порывистое, такое же, как у меня. Оно смешивается с запахом бензина, ночи и ее духов — тех самых, что пахнут клубникой и чем-то острым, дерзким. Ее запах. Мой запах. Наш запах. И я жду приговора. Вся моя жизнь, все наши «помнишь» сжались в этот комок у ее ног. Я — просящий. Просящий еще одного шанса. Шанса на то, чтобы все осталось по-прежнему. Чтобы мы могли снова смотреть порно и смеяться, чтобы я мог снова учить ее заводить мой мотоцикл, прижимаясь к ее спине, чтобы мы снова могли молча сидеть на подоконнике, просто глядя на звезды. Я прошу у нее возможности продолжать врать. Врать себе, что я — только друг. Только «Енотик». Только тень, в которой удобно прятаться от правды. Она молчит. И это молчание — моя душераздирающая пытка. Оно дает пространство для самого страшного судьи — моего собственного воображения. Я уже вижу в нем ее разочарование, ее отвращение, ее понимание того, что все эти годы я был не тем, кем казался. Я был не братом. Я был самцом, который выжидал. Который терпел, надеясь, что однажды она оглянется. И ведь оглянулась. Но не на меня. На него. На его ледяное высокомерие и татуировки, за которыми, как ей кажется, скрывается какая-то глубина. А я… я остался просто Тео. Тео с мотоциклом. Тео, который всегда рядом. Тео, который смешной. Предсказуемый. Безопасный. Как домашний питомец. Я чувствую, как по щеке скатывается очередная предательская слеза. Я стираю ее, оставляя на коже соленую полосу, смешанную с пылью и болью. И вот она приседает. Я не вижу ее лица, только ее руки. Эти знакомые, тонкие пальцы с обкусанными ногтями, которые я так часто держал в своих. Они медленно приближаются и касаются моего подбородка. Прикосновение легкое, как дуновение, но от него все мое тело содрогается, будто по нему пропустили ток. Она мягко, но настойчиво приподнимает мою голову. И я поднимаю взгляд. И вижу ее. Не ту Гермиону, что кричит на меня или убегает. Я вижу ее глаза. В них нет гнева. Нет ненависти. В них… усталость. Глубокое, вселенское понимание всей этой гребаной трагикомедии, в которой мы все трое играем главные роли. И что-то еще, от чего ком в горле становится еще больше. Кажется, она впервые видит меня таким — разбитым, беззащитным, с размазанными по щекам слезами. Она сглатывает, её губы дрожат, она ищет слова. Но это я должен говорить. Я должен извиняться, ползать на коленях, объяснять. Слова — это мое поле боя, моя защита, мои клоунские погремушки, которыми я отгонял все серьезное. И я, перекрывая её, выдавливаю хриплое, спотыкающееся: — Ми... Но она не дает мне сказать больше. Её руки обхватывают мое лицо, большие пальцы стирают влагу с моих щек. Её прикосновение — не жалость. Это — принятие. Это — прощение, которое я не заслужил. Оно — утверждение. Заявление. Я здесь. Я вижу тебя. Всего тебя. И её голос, тихий и безмерно нежный, произносит то самое слово, которое возвращает меня с того света: — Енотик. И в этом одном слове — весь наш мир. Наше прошлое. Наше настоящее. И, возможно, ключ к тому самому будущему, за которое я так испугался, что чуть не разрушил его своим же малодушием. А потом происходит то, чего мой разбитый, измученный мозг обработать не в состоянии. Она улыбается. Медленно, нежно, уголки ее губ тянутся вверх. И она приближается. Ее нос касается моего, легкое, почти детское, кошачье прикосновение. Ее дыхание, теплое и сладкое, обжигает мои губы, когда она шепчет: — Ты такой придурок. И это… это не обвинение. Это — факт. Констатация. Как «трава зеленая» или «небо сверху». В этом нет ни капли злобы. Есть лишь усталая, неизбывная констатация: да, Тео, ты придурок. И что? Мир от этого не перевернулся. И я не могу сдержаться. Хриплый, счастливый смешок, срывается с моих губ, смешиваясь с остатками слез. Я не помню как обнимаю ее, зарываюсь лицом в ее волосы, в этот знакомый, родной запах — клубники и ночного ветра. И этот запах пробирает до мурашек, до самой глубины души. И вселенная, которая только что разлеталась на осколки, вдруг сжимается до размеров этого объятия. До тепла ее спины под моими ладонями. До звука ее дыхания у моего уха. И я понимаю. Это возвращение домой. После долгого, безумного, страшного путешествия ты возвращаешься и обнаруживаешь, что дверь не заперта. И тебе не нужно ничего объяснять. Потому что тебя уже поняли. Поняли и приняли. Со всеми твоими чертовыми тараканами, слезами на крыльце и развязавшимися шнурками. Она слегка отдаляется, но не выпускает меня полностью, взяв мои руки в свои. Ее пальцы переплетаются с моими, и это простое действие кажется сейчас самым интимным, что было между нами. — Если бы ты сказал раньше… — начинает она, и в этих словах — целая вселенная невысказанного. Возможности, которые мы упустили. Боль, которую можно было избежать. — Прости меня, Ми, — прерываю я ее, потому что больше нет сил слушать. Потому что эти слова должны быть сказаны. — Прости. Она качает головой, но не в отрицании, а словно отгоняя наваждение. Ее губы снова трогает улыбка, на этот раз с легкой, знакомой мне ехидцей. И прищуривает глаза в подозрении. — Надеюсь, вы не видели меня голой... Я фыркаю, чувствуя, как тяжесть понемногу отступает, уступая место старой, привычной легкости. Мы снова становимся теми самыми детьми, которые могут смеяться над чем угодно. — Я, конечно, придурок, но не настолько. Это не совсем правда. Я видел слишком много. Но некоторые границы даже я не в силах переступить. Некоторые тайны должны умереть в темноте. Она смотрит на меня, и в ее глазах я вижу доверие. Хрупкое, новое, но настоящее. — Ты расскажешь мне завтра что произошло? Я сжимаю ее руки, чувствуя, как что-то внутри затягивается, заживает. Не до конца. Шрам, конечно, останется. Но это будет уже не открытая, кровоточащая рана. — Обещаю. До мельчайших деталей. И я сделаю это. Я выверну свою память наизнанку, я покажу ей каждый мерзкий осколок этой ночи, я буду ее исповедником и кающимся грешником в одном лице. Она поднимается и тянет меня за собой, и я поднимаюсь, повинуясь ее движению, будто невесомый, будто все те слезы, что вытекли из меня, унесли с собой и часть моего веса, оставив лишь легкость, смешанную с дрожью от случившегося чуда. Моя рука в ее руке — это не просто прикосновение, это точка сборки моего распавшегося мира. Я снова цельный. Я снова живой. — Я люблю тебя. — Слова вылетают сами, без моего ведома, как выдох, как молитва, как единственная неоспоримая истина во всей этой вселенской неразберихе. Я не жду ответа. Мне не нужны гарантии. Мне нужно просто выпустить это в пространство между нами, чтобы она знала. — Я тоже люблю тебя. — И это для меня солнечный свет, пробивающийся сквозь грозовые тучи. Она говорит это так же просто, как говорила бы «привет» или «пока», и в этой простоте — вся бездна ее прощения, вся глубина того, что мы есть друг для друга. Это не романтично. Это — глубже. Это геологично Это — аксиома. Это — дом. Она обходит меня, и я провожаю ее взглядом, впитывая каждый миг: как ее плечи расправляются, как походка обретает ту самую, знакомую до боли уверенность. Мы замираем на несколько секунд, просто глядя друг на друга. После она поворачивается и исчезает за дверью. Я выдыхаю. Долго, глубоко, чувствуя, как тот камень, что сжимал мою грудь, тот узел из страха, вины и стыда, рассыпается в прах, уносимый ночным ветром. Он не исчез полностью — его песок все еще на зубах, его пыль — в легких. Но его гнет ушел. Потому что она здесь. Потому что она знает. И потому что завтра наступит новый день, и в нем будет место для правды. Даже если она будет неудобной. Даже если она будет больной. Она будет нашей. Воздух пахнет ночью, асфальтом и ее духами, и он вкуснее любого кислорода. Я делаю ровно пятнадцать шагов к своему мотоциклу. Старая привычка — считать шаги в моменты, когда мир кажется слишком хрупким, чтобы доверять ему себя целиком. Пятнадцать — число безопасности. Расстояние от ее крыльца до моего железного коня. Ритуал. Останавливаюсь. Что-то заставляет меня вскинуть голову. Инстинкт. Шестое чувство, натренированное годами наблюдений за ней. И я вижу ее. Она в окне подсвеченная желтым светом своей комнаты, как святая в нише. Улыбается. И мои губы сами растягиваются в ответной улыбке — широкой, глупой, по-настоящему счастливой. Это момент чистой, неразбавленной грации. Мы — два идиота, которые только что избежали катастрофы и теперь пьянеют от самого факта, что дышим. Но потом ее взгляд отводится. Уходит куда-то вперед, сквозь стекло, в темноту. И улыбка медленно, как тающий лед, сползает с ее лица. Превращается в нечто задумчивое, настороженное. Я следую за ее взглядом. И замираю. Он. В своем окне, в своем стеклянном аквариуме, залитый холодным синеватым светом мониторов. Он не двигается. Просто смотрит. Смотрит на нас. На меня. На нее. И все только что обретенное спокойствие рушится с оглушительным треском. Камень в груди не просто возвращается — он вырастает в целую скалу. Тот самый прах снова спрессовывается в нечто твердое, тяжелое, удушающее. Треугольник. Мы снова в нем. Три точки на карте этого гребаного города, соединенные невидимыми нитями ненависти, желания и этой проклятой, порочащей близости. Не тот треугольник, что был той ночью — хаотичном, вынужденном, рожденном из чрезвычайной ситуации. А в том, что был всегда. Извечный, проклятый. Где я — не вершина, а основание. Тот, кто всегда между ними. Между ее светом и его тьмой. Между ее рациональностью и его хаосом. Между ее любовью ко мне и ее болезненным, необъяснимым влечением к нему. Я стою, вцепившись в руль мотоцикла, и чувствую, как адреналин, только что бывший эйфорией, превращается в кислоту. И камень в груди, который только что рассыпался, начинает снова медленно, предательски, собираться из праха.
66 Нравится 7 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (2)