***
Чимин звонил сорок три раза. Он не считал, но его пальцы помнили каждое нажатие кнопки вызова, каждый гудок, уходящий в пустоту. Сначала он пытался говорить спокойно, оставлять сообщения — ровным, выверенным тоном, который, как он знал, Чонгук ненавидел больше всего. «Гукки, возьми трубку. Нам нужно поговорить. Эта статья — просто чье-то мнение, она ничего не значит…» Гудок. «Пожалуйста, ответь. Я волнуюсь. Ты не обязан ничего делать, просто скажи, что ты в порядке…» Гудок. «Чонгук. Я знаю, ты меня слышишь. Не заставляй меня приехать и выломать дверь». Гудок. На сорок четвертом вызове Чимин швырнул телефон в стену. Экран разбился паутиной трещин, но аппарат продолжал надрываться — вибрация, гудки, тишина. Чимин смотрел на осколки, рассыпавшиеся по паркету, и чувствовал, как внутри разворачивается что-то огромное, черное, давно спавшее на цепи. Я сделал это, — подумал он. — Я уничтожил его. Мысль была холодной, отчетливой, безжалостно честной. Никаких самооправданий. Никаких «я хотел как лучше». Он хотел убрать Ёнджуна. Он хотел, чтобы Чонгук остался один, без поддержки, без легкого дыхания, без спасательного круга в лице человека, который умел быть рядом без требований и условий. Он добился своего. И теперь он даже не берет трубку. Чимин опустился на пол, прямо среди осколков стекла. Один из них впился в ладонь — он не почувствовал боли. Кровь капала на белый паркет, смешиваясь с пылью и крошечными бликами разбитого экрана. Что я наделал. Ответ пришел сразу, из той самой черной глубины, которую он так старательно запирал на замок: То, что должен был. Чтобы он принадлежал тебе. Чимин зажмурился. Это было неправдой. Это должно было быть неправдой. Но ложь уже не работала.***
Ёнджун позвонил вечером. Чонгук смотрел на экран, где высветилось знакомое имя, и не знал, что ему делать. Он не брал трубку четырнадцать часов. Он не отвечал на сообщения. Он просто сидел в темноте своей квартиры, глядя, как за окном зажигаются огни, и пытался вспомнить, когда в последний раз чувствовал себя таким пустым. Он взял трубку на третьем гудке. «Прости, — выдохнул он. — Это я во всем виноват». Ёнджун молчал несколько секунд. Потом сказал — спокойно, буднично, как будто обсуждал погоду: «Ты знаешь, кто заказал эту статью?» Чонгук замер. «Что?» «Я пробил по своим каналам, — в голосе Ёнджуна не было злости. Только усталость. — Критик получил анонимный наводчик за два дня до публикации. Инсайдерская информация о нашей работе. Детали, которые никто не мог знать, кроме… — он запнулся. — Кроме тебя. И меня. И человека, который был в студии в тот день». Чонгук слышал собственное дыхание — слишком громкое, слишком частое. «Это не он, — сказал он. — Чимин не стал бы… он не такой». «Такой, — тихо ответил Ёнджун. — Я не говорю это, чтобы причинить тебе боль. Но ты должен знать правду. У меня есть переписка. Критик слил имя источника в обмен на… скажем так, взаимовыгодное сотрудничество. Я не хотел в это лезть, но когда статья вышла, когда я увидел, что там написано про тебя…» «Покажи». «Чонгук…» «Покажи мне. Пожалуйста». Ёнджун прислал скриншот. Чонгук смотрел на экран, и буквы расплывались перед глазами. «Помните, вы спрашивали, над чем сейчас работает Чон Гук? Кажется, у него новый продюсер. Бывший участник TXT, сейчас свободный художник. Интересный выбор для артиста его уровня, вам не кажется?» Номер был незнакомый. Но почерк — этот острый, летящий почерк, когда пальцы не поспевают за мыслью, когда эмоции забивают контроль — Чонгук узнал бы его из тысячи. «Не творчески. Не профессионально. Я уничтожу его как личность, стеру из индустрии, сделаю так, что его имя станет синонимом провала». Чонгук отложил телефон. В комнате было темно. Только неоновая вывеска напротив мигала синим, выхватывая из мрака очертания мебели, стопки книг, недопитый чай. Чонгук смотрел на эту игру света и тени и думал: вот оно. Вот каково это — видеть человека насквозь и понимать, что под красивой оболочкой всегда была только пустота. Он не плакал. Он просто сидел, сжимая в пальцах телефон, и ждал, когда чувства вернутся. Когда он сможет почувствовать гнев, обиду, предательство — что угодно, лишь бы не эту ледяную, звенящую пустоту. Но чувства не возвращались. Ты хотел быть моим адом, — подумал Чонгук. — Ты добился своего.***
Чимин приехал в час ночи. Он не знал, откроет ли Чонгук дверь. Не знал, что скажет, если откроет. Не знал, есть ли у него право вообще здесь находиться. Но он не мог больше сидеть в своей стерильно чистой квартире, среди осколков и несмытой крови, и ждать, когда разбитое сердце перестанет биться. Он позвонил в домофон. Тишина. Позвонил еще раз. Еще. Когда он собрался звонить в службу спасения и заявлять, что в квартире возможно находится труп, динамик щелкнул. «Уходи». Голос Чонгука был чужим — севшим, безжизненным, лишенным всех красок. «Нет». «Чимин, пожалуйста. Просто уйди». «Я не уйду. Открой дверь». Пауза. Длинная, бесконечная. Чимин слышал, как гудит линия, как где-то на заднем плане работает телевизор или плеер — приглушенная мелодия, которую он не мог узнать. «Ты знаешь? — спросил Чонгук. — Ты уже знаешь, что я знаю?» Чимин закрыл глаза. «Да». «И ты все равно пришел». «Я всегда прихожу». Домофон пискнул — дверь открылась.***
Чонгук стоял в прихожей, прислонившись спиной к стене. На нем была та же одежда, что и вчера — мятая футболка, спортивные штаны, волосы торчат в разные стороны. Он выглядел так, будто не спал несколько суток, не ел, не выходил на свет. Чимин перешагнул порог. Закрыл за собой дверь. Секунду они просто смотрели друг на друга. Расстояние в три шага казалось непреодолимой пропастью. «Зачем, — голос Чонгука был тихим, ровным. Не вопрос — констатация. — Я просто хочу понять. Ты думал, я не узнаю? Или тебе было все равно?» Чимин молчал. Он смотрел на Чонгука и видел каждую трещину, каждый скол, каждую рану, которую нанес своими руками. Десять лет любви, вывернутой наизнанку, превращенной в оружие. «Я думал, — начал он и остановился. Сглотнул. Начал снова: — Я думал, если он исчезнет, ты вернешься ко мне». «Я не уходил от тебя, — в голосе Чонгука впервые прорезалась эмоция — не гнев, отчаяние. — Я пытался дышать. Ты превращаешь кислород в яд, Чимин. Каждый раз, когда я делаю вдох, ты наполняешь легкие стеклом. И называешь это любовью». «А что это, по-твоему? — выдохнул Чимин. — Что это, если не любовь? Я десять лет смотрю только на тебя. Десять лет измеряю свою ценность твоим взглядом. Ты думаешь, мне не страшно? Ты думаешь, я не вижу, как ты ускользаешь? С каждым днем, с каждой улыбкой не мне, с каждым «спасибо» тем, кто дает тебе то, чего я не умею дать — легкость, свободу, воздух?» «Так научись, — Чонгук шагнул вперед, и в его глазах блестели слезы. — Научись давать мне воздух, вместо того чтобы душить. Я не прошу невозможного. Я прошу просто быть рядом, не превращая каждую минуту в битву за территорию». «Я не умею, — признание вырвалось у Чимина с хрипом, с болью, с той самой откровенностью, которой Чонгук требовал от него все эти годы. — Я не умею быть легким. Я не умею отпускать. Я умею только держать — так сильно, что ломаются кости. И когда ты уходишь, мне кажется, что я умираю. Каждый раз. Десять лет». Чонгук смотрел на него. Его губы дрожали. «Это не любовь, — сказал он. — Это болезнь. И я больше не могу быть твоим лекарством, потому что сам начинаю болеть тобой». Чимин шагнул вперед. Еще один. Его рука потянулась к лицу Чонгука — привычное движение, столько раз повторенное, столько раз принятое. Чонгук отшатнулся. Это движение — этот короткий, инстинктивный шаг назад — ударил Чимина сильнее, чем любое слово. Он замер с протянутой рукой, не в силах пошевелиться. «Не трогай меня, — тихо сказал Чонгук. — Пожалуйста. Не трогай». Чимин опустил руку. В комнате стало очень тихо. Только шум дождя за окном — он начался незаметно, пока они говорили, и теперь набирал силу, барабаня по стеклу, заливая город серой пеленой. «Я не знаю, как это исправить, — сказал Чимин. Его голос был пустым, как эта квартира, как его собственная душа, которую он только сейчас начал разглядывать без прикрас. — Я не знаю, есть ли вообще способ. Но я готов попробовать. Все, что ты скажешь. Я сделаю». «Ты уже сделал, — Чонгук выдохнул, и этот выдох забрал последние силы. — Ты уничтожил единственную работу, которая заставила меня снова чувствовать себя живым. Ты уничтожил человека, который просто хотел мне помочь. Ты сделал это хладнокровно, расчетливо, и даже сейчас, глядя мне в глаза, ты не просишь прощения. Ты просто констатируешь факты». Чимин открыл рот — и закрыл. Потому что Чонгук был прав. Он не извинился. Он не сказал «прости». Он пришел объяснять, оправдываться, удерживать — но не просить прощения. Потому что прощение означало бы признать, что он сделал что-то непростительное. А он не мог. Не мог признать, что любовь, которой он дышал десять лет, превратилась в яд. «Я… — начал он. «Не надо, — Чонгук покачал головой. — Не надо ничего говорить. Ты не умеешь извиняться. Ты умеешь только заставлять других чувствовать вину за то, что они посмели существовать отдельно от тебя». Он прошел мимо Чимина, в гостиную. Чимин последовал за ним — не потому, что имел право, а потому что не мог иначе. Чонгук стоял у окна, глядя на дождь. Его отражение в стекле было размытым, призрачным. «Знаешь, о чем я думал все эти часы? — спросил он. — Не о карьере. Не о статье. О том, что ты сделал это из любви ко мне. И это самое страшное». Он повернулся. Его лицо было мокрым — то ли от слез, то ли от брызг дождя, проникающих сквозь неплотно закрытую раму. «Потому что если любовь выглядит так, я не хочу, чтобы меня любили. Я хочу, чтобы меня просто… не уничтожали». Чимин стоял посреди комнаты, и каждый мускул его тела был напряжен до предела. Он хотел подойти. Хотел обнять, прижать к себе, зарыться лицом в волосы Чонгука и прошептать, что все будет хорошо. Что он все исправит. Что он станет другим. Но он не мог. Потому что впервые за десять лет он понял: его присутствие — не лекарство. Оно — причина болезни. «Что мне сделать? — спросил он. — Скажи. Я сделаю все». Чонгук посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Как смотрят на картину в музее — отстраненно, бесстрастно, уже мысленно перейдя к следующему экспонату. «Уйди, — сказал он. — Просто уйди. И не возвращайся, пока не поймешь, что любовь — это не собственность». Чимин не двигался. «Пожалуйста, — голос Чонгука дрогнул, сломался. — Я прошу тебя в первый и последний раз. Уйди. Дай мне дышать». Чимин смотрел на него и видел то, чего не замечал раньше. Как сильно Чонгук похудел за последние месяцы. Как темные круги залегли под глазами. Как дрожат пальцы, сжимающие подоконник. Как напряжены плечи — всегда, даже сейчас, даже в собственном доме, будто он постоянно ждет удара. Я сделал это с тобой, — подумал Чимин. Я превратил тебя в солдата на минном поле. И называл это защитой. Он разжал кулаки. Выдохнул. Сделал шаг назад. «Хорошо, — сказал он. — Я уйду». Чонгук не ответил. Он снова отвернулся к окну, и его отражение смотрело куда-то вдаль, мимо Чимина, мимо этой комнаты, мимо всего, что они когда-то построили вместе. Чимин шел к двери медленно, будто преодолевая сопротивление воды. Каждый шаг давался с трудом. Каждый сантиметр расстояния между ними отзывался болью в позвоночнике. У порога он остановился. «Гукки». Чонгук не обернулся. «Я научусь, — сказал Чимин. — Я не знаю, сколько времени мне понадобится. Не знаю, получится ли вообще. Но я попробую. Ради тебя. Даже если ты никогда больше не захочешь меня видеть». Тишина. Чимин открыл дверь. «Ты не приснился мне, — сказал он, не оборачиваясь. — Я тоже не приснюсь». Дверь закрылась.***
Чонгук стоял у окна, пока дождь не кончился, а потом еще долго после этого. Он смотрел на пустую улицу, на редкие проезжающие машины, на отражение собственного лица в темном стекле — чужого, постаревшего, с мокрыми дорожками на щеках. Он ждал, когда придет облегчение. Когда исчезнет этот ком в горле, когда отпустит спазм в груди, когда он сможет вдохнуть полной грудью и почувствовать, что свобода — это то, чего он действительно хотел. Но вместо облегчения пришла пустота. Он опустился на пол, прислонившись спиной к холодной батарее, и закрыл глаза. В голове крутилась одна фраза, сказанная Чимином в ту ночь, три недели назад: «Ты не приснился мне. Я тоже не приснюсь». Чонгук всхлипнул. Один раз. Второй. А потом его прорвало — глухими, беззвучными рыданиями, от которых содрогались плечи и не хватало воздуха. Он плакал один в темной квартире, и никто не слышал его, никто не прижимал к груди, никто не шептал бессмысленных утешений. Он плакал не от боли. Он плакал от потери. Потому что Чимин наконец сделал то, о чем он просил. Он ушел. И это было самое страшное, что могло случиться.***
Чимин сидел в машине под окнами Чонгука до самого рассвета. Дождь кончился. Небо на востоке начало светлеть, окрашивая тучи в бледно-розовый, пепельный, серый. Город просыпался — редкие прохожие, первые автобусы, дворники с метлами. Чимин смотрел на темное окно двадцать третьего этажа и не чувствовал ничего. Он убил свою любовь собственными руками. Он кормил ее ревностью, поил контролем, укутывал в манию величия — и называл это заботой. А когда чудовище выросло, он выпустил его на волю и удивился, что оно разорвало самое дорогое. В зеркале заднего вида отражалось его лицо — осунувшееся, с красными глазами, с засохшей кровью на ладони, которую он так и не обработал. Он смотрел на это лицо и не узнавал себя. Кто ты? — спросил он у отражения. Оно не ответило. Телефон, чудом переживший падение, завибрировал на пассажирском сиденье. Чимин посмотрел на экран. Менеджер. Потом еще сообщение — от матери, которая интересовалась, когда он приедет на выходные. Потом уведомление из новостной ленты: «Парк Чимин номинирован на премию за лучшую хореографию года». Мир продолжал вращаться. Жизнь продолжалась. Премии, контракты, улыбки для камер — все это никуда не делось. Только внутри Чимина что-то безвозвратно сломалось. Он завел двигатель и выехал с парковки, даже не взглянув на прощанье на окно Чонгука. Он боялся, что если посмотрит — не сможет уехать. А он должен был. Потому что впервые в жизни Чимин понял: любовь — это не только обладание. Иногда любовь — это умение отпустить.***
Три дня спустя Чонгук сидел в пустой студии и смотрел на недоделанный трек. Ёнджун уехал в Японию — временно, «подышать другим воздухом», как он написал в прощальном сообщении. Он не винил Чонгука. Он вообще ничего не писал о статье, об инсайдере, о предательстве. Только: «Трек отличный. Доделай его. Не ради кого-то — ради себя. Ты все еще умеешь создавать красоту, даже когда вокруг руины». Чонгук смотрел на экран, где мерцала звуковая дорожка, и не знал, с чего начать. Его пальцы лежали на клавиатуре. В наушниках — тишина. Он думал о Чимине. О том, как тот смотрел на него в последнюю минуту — с такой отчаянной, обнаженной болью, будто его раз за разом резали тупым ножом. О том, как сказал: «Я попробую. Ради тебя». А ты пробовал раньше? — хотел спросить Чонгук. Пробовал видеть во мне человека, а не территорию? Но он не спросил. Он просто стоял у окна и ждал, пока захлопнется дверь. Теперь он жалел. И не жалел одновременно. Он провел пальцем по сенсорной панели, выделяя вокальную дорожку. Свои голос — молодой, свежий, полный надежды. И голос Чимина, записанный десять лет назад на дешевый микрофон в их первой студии. «Ты будешь моим светом, — пел Чимин. — А я буду твоей тенью». Чонгук закрыл глаза. Тогда, десять лет назад, эта строчка казалась им красивой метафорой. Они не знали, что тень — это не просто отсутствие света. Тень — это то, что поглощает. То, что делает мир плоским, лишенным объема. Я не хочу быть твоей тенью, — подумал Чонгук. Я хочу быть твоим отражением. Видеть тебя — и узнавать себя. Он открыл глаза. Его пальцы дрожали над клавиатурой. А потом он начал работать.***
Три недели спустя Чимин не звонил. Чонгук не отвечал, даже если бы позвонил, но Чимин не звонил. Он соблюдал дистанцию, как обещал. Он ходил на репетиции, давал интервью, улыбался в камеры. По ночам он лежал в своей пустой квартире, смотрел в потолок и учился дышать без Чонгука. Это было похоже на реабилитацию после ампутации. Фантомные боли — когда тянешься к телефону, чтобы написать «доброе утро», и вспоминаешь, что не имеешь права. Когда слышишь новую песню по радио и ловишь себя на мысли: «Гукки бы это понравилось». Когда видишь его лицо на билборде и отводишь взгляд, потому что смотреть слишком больно. Он не знал, делает ли успехи. Он просто продолжал — день за днем, вдох за выдохом. А потом, в обычный вторник, его телефон завибрировал. Имя на экране заставило сердце остановиться, а потом рвануть в бешеном галопе. Чонгук. Чимин смотрел на экран. Один гудок. Второй. Третий. Он боялся взять трубку. Боялся, что это сон. Боялся, что Чонгук позвонил по ошибке. Боялся, что скажет что-то не то и разрушит хрупкую тишину, в которой они оба учились выживать. На четвертом гудке он ответил. «Да». Тишина. Дыхание. Шорох ткани. «Чимин». Голос Чонгука был усталым, но другим. Не сломанным — уставшим. Будто он нес тяжелый груз и наконец решил поставить его на землю. «Я доделал трек, — сказал Чонгук. — Тот, который мы начинали с Ёнджуном. Я хочу, чтобы ты его послушал». Чимин замер. «Ты… звонишь мне, чтобы я послушал твой трек?» Пауза. «Я звоню тебе, потому что не могу его закончить, — тихо сказал Чонгук. — Там есть одна дорожка. Твой голос. Из нашей старой демки. Я пытался ее убрать, но без нее трек… не дышит. Я думал, что ненавижу тебя. Я думал, что смогу вырезать тебя из своей музыки, из своей жизни, из своей головы. Но ты везде, Чимин. Ты — в каждом моем вдохе». Чимин слышал, как бьется его сердце. Слишком громко. Слишком часто. «И поэтому ты звонишь». «И поэтому я звоню, — подтвердил Чонгук. — Не потому, что простил. Не потому, что забыл. А потому что я устал притворяться, что могу дышать без тебя. Даже когда ты — отравленный воздух». Чимин закрыл глаза. Отравленный воздух, — повторил он про себя. Но все еще воздух. Все еще необходимый, чтобы жить. «Где ты? — спросил он. — Я приеду». Чонгук назвал адрес студии. Чимин уже набирал номер такси, когда услышал: «И, Чимин». «Да». «Не притворяйся, — тихо сказал Чонгук. — Не надевай свою идеальную маску. Не пытайся быть тем, кем ты не являешься. Я хочу увидеть тебя настоящего. Даже если ты сломан. Даже если ты уродлив. Даже если ты все еще тот монстр, который разрушил мою карьеру». Чимин сглотнул. «Я приеду настоящим, — сказал он. — Обещаю». Гудок. Он смотрел на погасший экран и чувствовал, как внутри медленно, осторожно, с опаской начинает разгораться что-то, похожее на надежду. Он позвал меня, — подумал Чимин. — Несмотря ни на что. Он позвал меня обратно. Впервые за долгие недели он позволил себе улыбнуться — не для камер, не для публики, не для поддержания имиджа. Просто потому, что человек, ради которого он учился дышать заново, все еще был жив. И все еще ждал его. Пусть даже с другой стороны баррикад. Чимин вышел из квартиры, оставив дверь незапертой. Он не знал, чем закончится сегодняшняя встреча. Не знал, простят ли они друг друга, или этот разговор станет финальной точкой в их бесконечной войне. Не знал, способен ли он действительно измениться, или его «попытка» — всего лишь очередной тактический ход в игре, которую он вел против самого близкого человека. Но одно он знал точно: Он ехал к Чонгуку. Настоящий. Сломанный. Без масок и брони. И впервые за десять лет он не боялся, что его увидят таким. Потому что Чонгук уже видел. Чонгук знал его темную сторону лучше, чем кто-либо. И все равно позвал. Ты не приснился мне, — подумал Чимин, входя в лифт. Я тоже не приснюсь. Но, может быть, однажды мы перестане м быть снами друг друга. И станем реальностью.