***
Студия оказалась небольшой — метров двадцать, заставленных аппаратурой. Микшерный пульт, два монитора, старый синтезатор в углу, гитара на подставке. Единственное окно выходило на кирпичную стену соседнего здания, и в комнате всегда царили сумерки, разгоняемые только синеватым свечением экранов. Чонгук сидел спиной к двери, в наушниках, и не слышал, как Чимин вошел. Его пальцы бегали по сенсорной панели, перед глазами мелькали звуковые дорожки, голова слегка покачивалась в такт музыке, которую Чимин не слышал. Чимин замер на пороге. Он не видел Чонгука три недели. Три недели — бесконечность, вечность, целая жизнь, вместившая в себя столько боли, сколько не вмещают иные десятилетия. И все это время Чимин носил его образ в себе, как занозу — острый, ноющий, вросший в мясо. Сейчас, глядя на живого, настоящего Чонгука, он понял: образ был бледной копией. Чонгук похудел еще сильнее. Футболка висела мешком, ключицы выступали под тонкой тканью, волосы отросли и падали на глаза — он не стригся, не брился, не следил за собой. На запястье — новый браслет, кожаный, с металлической застежкой, и Чимин с уколом ревности подумал: кто подарил? Но тут Чонгук почувствовал его присутствие. Обернулся. Снял наушники. Секунда. Две. — Ты пришел, — сказал Чонгук. Не вопрос. Утверждение. — Ты позвал. Чонгук кивнул. Его взгляд скользнул по лицу Чимина — изучил, просканировал, отметил темные круги под глазами, небритую щетину, мятый воротник рубашки. Чимин специально не переоделся, не привел себя в порядок. Он обещал приехать настоящим — вот он, без ретуши. — Садись, — Чонгук указал на кресло рядом с пультом. — Я скину тебе дорожку. Чимин сел. В кресле еще сохранилось тепло тела Чонгука — или ему только казалось. Их разделяло полметра. Расстояние, которое раньше заполнялось касаниями, дыханием, общим ритмом сердец. Сейчас оно зияло пропастью. Чонгук надел наушники, жестом предложил Чимину сделать то же самое. — Слушай.***
Трек назывался «Искры». Чимин узнал его с первой секунды — ту самую старую демку, записанную в общежитии десять лет назад. Но Чонгук пересобрал её заново: вытащил на поверхность басовую партию, добавил электроники, исказил вокал так, что собственный голос Чимина звучал неузнаваемо — хрипло, надломленно, почти инопланетно. А поверх всего — чистый, прозрачный тенор Чонгука, который держал мелодию, как держат в ладонях хрустальный шар. И тишина. Паузы между куплетами, заполненные только шумом старой пленки, — такие долгие, что в них можно было утонуть. Ты будешь моим светом, А я буду твоей тенью. Мы встретимся на границе рассвета, Где искры гаснут, не долетев до неба. Чимин слушал и чувствовал, как внутри что-то разрывается. Не с грохотом, не с треском — медленно, как рвется влажная бумага. Эти слова он написал мальчишкой, влюбленный до безумия, не понимающий, что тень — это не обещание верности, а приговор. Чонгук дал треку дозвучать до конца. Последний аккорд растворился в тишине. — Я не могу это выбросить, — сказал он, не глядя на Чимина. — Пытался. Перезаписывал вокал, убирал твою партию, менял аранжировку. Без тебя это просто… набор нот. А с тобой — история. Чимин молчал. В горле застрял ком, размером с кулак. — Ты злишься на меня? — спросил Чонгук. — За то, что позвал? За то, что не даю тебе исчезнуть из моей жизни, хотя должен бы? — Нет, — голос Чимина сел. — Я злюсь на себя. За то, что сделал с тобой. За то, что не умею иначе. За то, что ты прав — я не извинился. Не попросил прощения. Я просто… не знаю как. — Попробуй, — Чонгук наконец повернулся к нему. В его взгляде не было злости. Только усталость и что-то похожее на любопытство — будто он рассматривал редкий экспонат в музее. — Скажи это. Вслух. Без оправданий. Без «я хотел как лучше». Просто: прости меня. Чимин открыл рот. Закрыл. Снова открыл. — Я… — и остановился. Слова застревали в горле, царапали глотку, не желали выходить наружу. Он не умел извиняться. Десять лет он либо доказывал свою правоту, либо молчал, либо переводил стрелки на других. Признать вину означало признать несовершенство. А Чимин строил карьеру на совершенстве. Но Чонгук смотрел. Ждал. Не отводил взгляда. — Прости меня, — выдохнул Чимин. — За все. За статью. За Ёнджуна. За то, что превратил твою жизнь в ад и называл это любовью. За то, что не видел в тебе человека — только свою собственность. За то, что душил тебя своей тьмой и обижался, когда ты пытался глотнуть воздуха. Он замолчал. Его руки дрожали. — Прости меня, Чонгук. Я не знаю, как это исправить. Я не знаю, можно ли это вообще исправить. Но я… я правда попытаюсь. Если ты позволишь. Чонгук смотрел на него долго. Очень долго. Потом протянул руку и выключил мониторы. — Ты знаешь, что самое обидное? — спросил он. — Не статья. Не карьера. Не Ёнджун, который теперь в Японии и боится возвращаться, потому что думает, что я виню его во всем этом дерьме. Самое обидное — что ты даже не спросил. Чимин замер. — Ты не спросил меня, — повторил Чонгук. — Есть ли что-то между мной и Ёнджуном. Ты просто увидел нас вместе, придумал себе историю, в которой я тебя предаю, и начал действовать. Ты не дал мне шанса объяснить. Ты не поверил мне. Ты даже не дал мне права на защиту. — Я… — Дай я закончу. — Голос Чонгука дрогнул, но он продолжил: — Между мной и Ёнджуном ничего нет. Никогда не было. Он просто друг, который появился в тот момент, когда все остальные отвернулись. Он не требовал от меня быть сильным. Не ждал, что я буду соответствовать его ожиданиям. Он просто сидел рядом и помогал работать. И ты превратил это в измену. Потому что тебе так было удобнее. Потому что легче ненавидеть соперника, чем признать, что я имею право на жизнь без тебя. Чимин слушал, и каждое слово вонзалось в него, как игла. — Ты прав, — сказал он. — Я не спросил. Я испугался. Испугался, что ты скажешь правду, а она окажется именно той, которую я придумал. Или еще хуже — что ты скажешь «между нами ничего нет, Чимин, ты все выдумал», и тогда мне придется признать, что я разрушил твою карьеру из-за собственной паранойи. Я выбрал не верить тебе. Потому что вера требует смирения, а я не умел смиряться. — А теперь умеешь? — Учусь. Чонгук усмехнулся — горько, безрадостно. — Знаешь, когда я узнал, что это ты слил информацию критику, я хотел тебя убить. Не фигурально. Я реально сидел на кухне с ножом и представлял, как прихожу к тебе и делаю больно так же сильно, как ты сделал больно мне. — Он помолчал. — Хорошо, что у меня не хватило смелости. Чимин смотрел на его руки — тонкие пальцы, спокойно лежащие на коленях. Эти руки держали нож. Думали о том, чтобы причинить ему боль. И все равно не причинили. — Почему ты не пришел? — спросил Чимин. — Потому что я тебя люблю, — просто ответил Чонгук. — Даже после всего. Даже зная, какой ты на самом деле. Даже когда ненавидел тебя так сильно, что тошнило от собственных мыслей. Я все равно тебя люблю. И убить тебя — значит убить ту часть себя, которая держится за эту любовь. А без нее я вообще никто. Чимин слышал эти слова и не верил своим ушам. — Как ты можешь? — выдохнул он. — После всего, что я сделал… — Понятия не имею, — Чонгук пожал плечами. — Наверное, это тоже болезнь. Ты заразил меня десять лет назад, и теперь я не могу вылечиться. Мы оба больны друг другом, Чимин. Вопрос только в том, хотим ли мы лечиться — или так и будем гнить вместе, отравляя все вокруг. — Я не хочу гнить, — тихо сказал Чимин. — Я хочу научиться дышать так, чтобы не отравлять тебя. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Даже если не со мной. Чонгук долго смотрел на него. Потом протянул руку и коснулся его щеки — легко, почти невесомо. Чимин замер, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это прикосновение, которого ждал три недели, три года, всю жизнь. — Ты похудел, — сказал Чонгук. — Не ешь? — Не могу. — Почему? — Без тебя еда не имеет вкуса. Чонгук убрал руку. Отвернулся к мониторам, включил звук. Его профиль четко вырисовывался на фоне синего экрана — острый, красивый, недосягаемый. — У меня есть еще одна проблема, — сказал он буднично, будто не было только что этого разговора, этого прикосновения, этой разверзшейся между ними бездны. — Я написал новый текст. К старой мелодии. Там должна быть вторая вокальная партия, но я не знаю, кто ее споет. — Я спою, — сказал Чимин. — Ты даже не знаешь, о чем текст. — Мне все равно. Я спою все, что ты напишешь. Чонгук покачал головой. — Сначала послушай. Потом решай. Он открыл файл, нажал воспроизведение. И Чимин услышал свой приговор.***
Ты научил меня гореть, Но забыл сказать, как тушить пожары. Я выдыхал твое имя в пустоту И не находил ответа. Ты говорил, что любовь — это жертва, Но жертвовал всегда только мной. Я отдавал тебе легкие, печень, сердце, А ты требовал душу. Теперь я стою на пепелище И перебираю обгоревшие кости. Среди них нет твоих. Ты ушел до того, как пламя коснулось тебя. Искры. Только искры. Все, что осталось от десяти лет. Искры в пепле. И пустота, которой нет названия. Чимин слушал, и ему казалось, что под ним разверзлась земля. Это был не просто текст. Это была автобиография. История их отношений, написанная рукой Чонгука — без прикрас, без оправданий, без попыток смягчить удары. Каждая строчка дышала болью, которую Чимин причинял, даже не замечая. Каждая метафора обнажала рану, которую Чимин наносил снова и снова, думая, что лечит. Ты ушел до того, как пламя коснулось тебя. Чимин закрыл глаза. Он вспомнил ту ночь в отеле — как Чонгук стоял у открытого окна, подставляя лицо ледяному ветру, и говорил: «Я люблю холод. Он честный». Он уже тогда горел. Уже тогда искал спасения в том, что не обжигает. А Чимин продолжал подбрасывать дрова в костер. — Ты не ушел, — сказал он хрипло. — Ты остался. Ты все еще здесь, хотя я сжег все мосты, все оправдания, все шансы на нормальную жизнь. Ты сидишь в полуметре от меня и просишь спеть эту песню. Песню о том, как я тебя уничтожал. Зачем? Чонгук посмотрел на него — долгим, изучающим взглядом. — Потому что это единственный способ, которым я умею говорить правду. Я не могу просто сесть и сказать: «Чимин, ты делал мне больно». Ты не услышишь. Ты начнешь защищаться, оправдываться, обвинять меня в неблагодарности. А музыку ты слышишь. Музыка проходит через твою броню. И если ты споешь эти слова — своими губами, своим голосом — может быть, ты наконец поверишь, что это было на самом деле. Чимин молчал. Внутри него бушевала буря — стыд, горечь, отчаяние и странное, неожиданное облегчение. Чонгук не мстил. Чонгук не требовал расплаты. Чонгук просто хотел быть увиденным — наконец, по-настоящему, без масок и иллюзий. — Дай мне текст, — сказал Чимин. — Я выучу.***
Они работали до четырех утра. Чонгук оказался жестким, требовательным продюсером. Он заставлял Чимина перепевать каждую строчку по десять раз, ловил малейшие фальшивые ноты, безжалостно резал эмоции, которые казались Чимину искренними, но на самом деле были наигранными. — Ты поешь о боли, как будто позируешь для фотосессии, — бросал он. — Красиво. Выверенно. С правильно рассчитанным наклоном головы. А мне нужна не красота. Мне нужна правда. — Я не знаю, как петь правду, — огрызался Чимин. — Я актер. Я привык изображать чувства, а не испытывать их. — Тогда научись. У тебя была практика. Три недели без меня — разве ты ничего не чувствовал? Чимин замолкал. Вспоминал ночи без сна, еду без вкуса, пустую квартиру, где каждый угол кричал именем Чонгука. Вспоминал, как разбил телефон о стену, а потом собирал осколки голыми руками, потому что не мог вынести тишины. Вспоминал, как сидел в машине под его окнами до рассвета, молился каким-то давно забытым богам, чтобы Чонгук просто вышел на балкон, просто посмотрел вниз, просто заметил, что он еще жив. — Чувствовал, — сказал он. — Я просто не умею это петь. — Тогда не пой. Дыши в микрофон. Шепчи. Кричи. Делай что угодно, только не изображай. Чимин закрыл глаза. Представил, что рядом никого нет. Что студия — его личная камера пыток, а микрофон — единственный свидетель, который не осудит, не отвернется, не потребует объяснений. И запел. Ты научил меня гореть, Но забыл сказать, как тушить пожары… Его голос дрожал. Срывался на верхних нотах. В конце фразы он почти перешел на шепот, и это было непрофессионально, технически безграмотно, абсолютно неприемлемо для вокалиста его уровня. Чонгук нажал «стоп». — Еще раз, — сказал он. — С начала. Чимин спел еще раз. И еще. И еще. Он перестал думать о дыхании, о позиции голоса, о том, как звучит со стороны. Он просто открывал рот — и наружу выходила боль, которую он носил в себе десять лет и не смел признать. Боль от того, что он любил Чонгука неправильно. Боль от того, что его любовь была эгоистичной, слепой, разрушительной. Боль от того, что он причинял страдания единственному человеку, который имел значение. Боль от того, что он не умел иначе и боялся, что уже не научится. К пяти утра запись была готова. Чонгук сидел в наушниках, переслушивая финальный дубль, и его лицо было непроницаемым. Чимин смотрел на него и пытался угадать, что происходит за этой маской. Нравится? Не нравится? Разочарован? Удивлен? — Нормально, — сказал Чонгук, снимая наушники. — Сойдет. Чимин выдохнул. — Ты голоден? — спросил Чонгук, не глядя на него. — Я закажу доставку. — Не надо, — Чимин покачал головой. — Я лучше поеду. Он не хотел уезжать. Он хотел остаться — сидеть в этом прокуренном кресле, слушать, как Чонгук копается в аранжировке, наблюдать за его пальцами на сенсорной панели. Но он боялся, что если останется, то не сдержит обещание. Снова начнет требовать, прикасаться, претендовать. — Останься, — сказал Чонгук. Чимин замер. — Что? — Останься. У меня диван раскладывается. Не тащиться же через весь город в шесть утра. Это не было приглашением в постель. Это не было обещанием близости. Это было просто — «останься, потому что на улице холодно, а ты устал». Бытовая забота, лишенная романтического подтекста. И Чимин почувствовал, как от этого простого, будничного «останься» у него внутри разливается тепло. — Хорошо, — сказал он. — Останусь.***
Диван оказался узким и продавленным. Чимин ворочался с боку на бок, слушая, как за стеной возится Чонгук — чистит зубы, переодевается, ложится в свою кровать. Скрип пружин. Тишина. — Чимин, — голос Чонгука из-за стены прозвучал приглушенно, но отчетливо. — М? — Ты завтра придешь? Трек нужно доделать. — Приду. Пауза. — И брейкданс больше не танцуй. У тебя колено хрустит, я слышал. Чимин улыбнулся в темноту. — Хорошо. — Спокойной ночи. — Спокойной ночи, Гукки. Тишина. Где-то за окном проехала полицейская сирена. В соседней квартире залаяла собака. А Чимин лежал на продавленном диване, смотрел в потолок, испещренный трещинами, и чувствовал, как в груди разрастается что-то, давно забытое. Покой. Не счастье — до счастья было еще далеко, и Чимин не был уверен, что вообще заслуживает его. Не надежда — надежда была слишком хрупкой, слишком легко разбивалась о реальность. Но покой. Временное перемирие. Возможность выдохнуть и не ждать удара. Он закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.***
Утром Чимин проснулся от запаха кофе. Он сел на диване, растирая затекшую шею. В студии было светло — солнце пробивалось сквозь единственное окно, отражалось от кирпичной стены, рисовало на полу золотистые прямоугольники. Чонгук стоял у импровизированной кухоньки в углу и помешивал что-то в маленькой кастрюльке. На нем была та же футболка, что вчера, волосы торчали в разные стороны, и в целом он выглядел так, будто только что встал и даже не умывался. Чимин смотрел на него и не мог насмотреться. — Ты варишь кашу? — спросил он хриплым со сна голосом. — Рисовую, — не оборачиваясь, ответил Чонгук. — Ты вчера ничего не ел. У меня с утра живот болел от голода — это эмпатия, наверное. Чимин моргнул. — Ты… переживаешь, что я голодный? — Я переживаю, что ты упадешь в обморок посреди записи и разобьешь мой микрофон. Он дорогой. Чимин улыбнулся — не сдерживаясь, не контролируя, не дозируя. Просто улыбнулся, как дурак, глядя на спину Чонгука в старой футболке. — Спасибо, — сказал он. — Не за что. Чонгук поставил перед ним тарелку с кашей, сверху — вареное яйцо, разрезанное пополам. Рядом — чашку кофе, черного, без сахара. Чимин так пил кофе десять лет. Чонгук помнил. — Ешь, — сказал Чонгук, садясь напротив со своей тарелкой. — У нас много работы. Чимин ел. Каша была пересолена, яйцо переварено, кофе чуть горчил. Чимин не ел ничего вкуснее за последние три недели.***
Днем пришло сообщение от Ёнджуна. Чонгук читал его, хмурясь, потом сунул телефон в карман и вернулся к микшеру. Чимин наблюдал за ним краем глаза, стараясь не выглядеть навязчиво, но внутри у него все кипело. Что он пишет? Злится? Обвиняет? Предлагает вернуться? Чимин ненавидел это чувство. Ревность поднималась в нем, как темная вода, готовая затопить все рациональные доводы. Ты обещал, — напомнил он себе. — Ты обещал научиться доверять. Не начинай. — Ёнджун вернулся в Сеул, — сказал Чонгук, не поднимая головы. — Хочет встретиться. Чимин молчал, сжимая пальцами чашку с остывшим кофе. — Я сказал, что занят работой. Перенес на следующую неделю. — Почему? Чонгук поднял взгляд. — Потому что мы не закончили трек. Потому что я не хочу, чтобы ты сидел здесь и придумывал себе невесть что, пока меня нет. Потому что… — он запнулся. — Потому что я тоже учусь. Доверять. Не сбегать при первых признаках опасности. Чимин смотрел на него и чувствовал, как отступает темная вода. — Я не сбегу, — сказал он. — Я обещаю. — Я знаю, — Чонгук вернулся к экрану. — А теперь иди сюда, у меня проблема со сведением в предпоследнем припеве. Чимин подошел. Встал за его спиной, глядя на монитор. Расстояние — полшага. Достаточно, чтобы чувствовать тепло, недостаточно, чтобы прикоснуться. — Видишь? — Чонгук указал на звуковую дорожку. — Здесь провал. Вокал тонет в бите. — Убери басы на пару децибел, — сказал Чимин. — И добавь реверберации. — Пробовал. Не работает. — Дай я. Чимин протянул руку к пульту. Их пальцы встретились на регуляторе громкости. Оба замерли. Секунда. Две. Чонгук не отдернул руку. Чимин не убрал свою. — Здесь нужно поднять верхние частоты, — сказал Чимин, и его голос прозвучал хрипло. — Сделать вокал прозрачнее. — Сделай, — ответил Чонгук. Чимин подвинул регулятор. Чуть-чуть. На два деления. Звук изменился — стал чище, воздушнее, словно в комнате открыли окно. — Так лучше, — сказал Чонгук. Он не убрал руку. Чимин не убирал свою. Они сидели так — в полуметре друг от друга, соприкасаясь только кончиками пальцев на старом микшерном пульте — и слушали, как звучит их общая работа. Как голоса переплетаются, спорят, мирятся, находят общую тональность. Как рождается что-то новое из пепла старого. Искры. Только искры. Но этого было достаточно.***
Вечером Чимин уехал. У него была завтра репетиция, и менеджер уже завалил сообщениями с вопросом, жив ли он вообще. Чонгук стоял в дверях студии, прислонившись плечом к косяку, и смотрел, как Чимин обувается. — Завтра приедешь? — спросил он. — Да. — Во сколько? — В семь. — Утром или вечером? — Утром. У тебя холодильник пустой, я заеду в магазин. Чонгук усмехнулся. — Ты теперь будешь меня кормить? — А ты будешь сопротивляться? — Нет. Чимин поднял на него глаза. В прихожей было темно, только свет из студии падал на пол узкой полосой, но Чимин видел лицо Чонгука — расслабленное, почти спокойное. Без той постоянной напряженности, которая въелась в его черты за последние месяцы. — Гукки, — сказал Чимин. — М? — Я не знаю, получится ли у нас. Я не знаю, смогу ли я измениться достаточно быстро, чтобы не причинять тебе боль снова. Я не знаю, простишь ли ты меня когда-нибудь по-настоящему. Но я хочу попробовать. Не ради нас. Не ради того, чтобы вернуть то, что было. А ради тебя. Потому что ты заслуживаешь человека, который умеет любить правильно. И я хочу стать этим человеком. Даже если у меня уйдут годы. Чонгук молчал долго. Так долго, что Чимин уже решил — он ничего не ответит, просто закроет дверь, и этот разговор останется незаконченным, как и все важные разговоры в их жизни. Но Чонгук ответил. — Я знаю, — сказал он. — Я тоже хочу попробовать. Он шагнул вперед. Остановился в шаге от Чимина. Протянул руку и поправил воротник его куртки — криво сидел, завернулся внутрь. — Приезжай завтра в семь, — сказал он. — Я куплю яйца. Ты обещал сделать омлет. — Сделаю, — пообещал Чимин. Он вышел в коридор, спустился на один пролет, остановился. Поднял голову. Чонгук все еще стоял в дверях, глядя ему вслед. — Чимин, — окликнул он. — Да? — Тот текст. Про искры в пепле. Это не прощание. Это просто… констатация. Что мы потеряли много времени. — Я знаю. — Но пепел — это удобрение. Знаешь? После пожаров земля становится плодороднее. Через год на пепелище вырастает новая трава. Ярче, чем была. Чимин смотрел на него снизу вверх, и внутри него разгорался свет. — Значит, будем ждать год, — сказал он. — Или сколько потребуется. Чонгук кивнул. — Приезжай завтра, — повторил он. — В семь. Дверь закрылась. Чимин вышел на улицу. Ночь была холодной, прозрачной, звездной. Он поднял голову к небу — и впервые за долгое время не искал там ответов. Потому что ответы были здесь, на земле. В старой студии с продавленным диваном. В пересоленной каше и переваренных яйцах. В обещании приехать завтра в семь утра. Он сел в такси и назвал адрес. Год, — подумал он. — Или десять лет. Или вся жизнь. Я подожду. Я умею ждать. Я научусь любить.***
Три дня спустя Трек был готов. Чонгук сидел перед мониторами и слушал финальную версию в сотый, наверное, раз. Рядом, в кресле, Чимин пил уже четвертую чашку кофе и нервно теребил край футболки. — Мы можем его не выпускать, — сказал Чимин. — Это не обязательно делать публичным. — Обязательно, — Чонгук покачал головой. — Я не для себя его писал. — А для кого? Чонгук повернулся к нему. Его взгляд был серьезным, почти торжественным. — Для всех, кто любит так, что это разрушает их изнутри. Для всех, кто не знает, как остановиться. Для всех, кто сгорел дотла и теперь не знает, зачем просыпаться по утрам. Если эта песня поможет хотя бы одному человеку почувствовать, что он не один в своем аду — значит, мы сделали это не зря. Чимин смотрел на него и чувствовал, как глаза начинают щипать. — Ты стал другим, — сказал он. — Раньше ты писал для признания. Для чартов. Для того, чтобы доказать всем, что ты все еще достоин называться артистом. — Раньше я писал, чтобы заполнить пустоту, — ответил Чонгук. — Теперь я пишу, потому что пустота заполнилась. Чем-то другим. Не знаю, как это назвать. — Надеждой? — предположил Чимин. — Слишком громко. Слишком обязательно. Просто… возможностью. Что завтра будет новый день. И в этом дне есть смысл. Чимин кивнул. — Тогда выпускай. Чонгук навел курсор на кнопку «опубликовать». Замер. — Страшно, — признался он. — Знаю, — Чимин положил свою ладонь поверх его руки. — Но я здесь. Чонгук посмотрел на их переплетенные пальцы. Потом перевел взгляд на Чимина. — Обещаешь? — Обещаю. Щелчок мыши. Трек ушел в сеть.***
Через час у «Искр» было десять тысяч прослушиваний. Через три часа — пятьдесят тысяч. Через сутки — полмиллиона. Комментарии сыпались со скоростью пулеметной очереди: «Я плачу. Это песня о моих отношениях» «Как можно так точно описать боль, которую я ношу в себе пять лет?» «Кто этот артист? Почему я не знал его раньше?» «Чон Гук вернулся. Настоящий Чон Гук» «Голос на второй партии… это Пак Чимин? НЕ МОГУ» «Они спели это вместе. ВМЕСТЕ. Я не верю своим ушам» Чимин сидел в студии, обновлял страницу каждые пять минут и не мог поверить цифрам на экране. Чонгук молча смотрел на графики, и на его лице медленно, осторожно, будто боясь спугнуть, расцветала улыбка. — Кажется, у нас хит, — сказал он. — Кажется, у нас все только начинается, — ответил Чимин. За окном догорал закат, раскрашивая кирпичную стену соседнего здания в оттенки золота и охры. В студии пахло кофе и усталостью, а на мониторах мерцали цифры прослушиваний, которые продолжали расти с каждой секундой. — Чимин, — сказал Чонгук, не глядя на него. — М? — Спасибо, что пришел. — Спасибо, что позвал. Они сидели в тишине, слушая, как за стеной работает вентиляция, как где-то далеко лает собака, как их общая песня продолжает свое путешествие по миру — переходя от одного наушников к другим, от одного разбитого сердца к следующему. Искры. Только искры. Но искры разгораются в пламя.