Вишневка

NC-17
Завершён
38
автор
Фэндом:
HIM, Ville Valo (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
231 страница, 75 855 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 57 Отзывы 2 В сборник

11. вишневка

Настройки
             

повествование от лица лии морган

                           А потом мне позвонили. Снова ночью. Я уже не спала — в те месяцы я вообще почти не спала, но этот звонок вырвал меня из того пограничного состояния между явью и забытьём, когда уже не понимаешь, где чей голос, а где просто гул в голове. Я была уверена, что это он. Я ждала этого звонка каждый вечер, каждый час, каждую минуту, даже когда убеждала себя, что больше не жду. Но я не ждала того, что он скажет. «Лия, я в участке, прилетишь?» Прилетишь, блять. Понимаешь? Он сидел в полицейском участке в Хельсинки, и спрашивал, прилечу ли я. Как будто это было нормально — позвонить бывшей, и попросить прилететь. Как будто между нами никогда не было этого года рваной тишины, этих чужих постелей, этих попыток притвориться, что мы умеем жить отдельно. И конечно, я полетела. Первым же рейсом. Даже не думала. Просто набрала его менеджера — Сеппо, который уже давно знал мой номер наизусть, потому что такие звонки случались и раньше, — и сказала: «Я лечу. Встреть меня в аэропорту». И уже в самолёте, глядя, как за иллюминатором тает ночной Берлин, я поймала себя на мысли, которая сейчас, спустя год, всё ещё пугает меня своей абсолютной правдивостью: я всегда буду делать это. Всегда буду срываться, если он позовёт. Не важно, сколько пройдёт лет, не важно, кто будет спать в моей постели или в его. Если ему по-настоящему станет плохо — я приеду. Это не про любовь даже. Это про что-то другое. Про то, что мы с ним срослись кожей в тех местах, которые не заживают. Его старая квартира встретила меня запахом перегара, дешёвого вина и чего-то сладковато-гнилостного — кажется, в раковине уже неделю стояла грязная посуда, а может, это пахло так само время, застрявшее в этих стенах. Жены его не было — звёзды сложились, блять, к лучшему, или просто она уже устала вытаскивать его из таких передряг, я не знаю. Я помню только, как мы ругались. Забрав его из участка, пришлось слушать. Он орал, что я сука, что я ведьма, что это я довела его до такой жизни, потому что кинула год назад, потому что ушла, потому что посмела жить дальше, пока он тонул. Он позвал меня из другого города, заплатил полицейским за этот звонок, наверное, только для того, чтобы орать мне в лицо всё то, что копилось в нём этот год. А я убиралась. Я мыла посуду, собирала пустые бутылки, стирала въевшийся табачный дым с подоконников — мне нужно было занять руки, потому что если бы я остановилась, я бы умерла от чувства вины и горечи там. И это было самое страшное, наверное. Не его крики. А то, как он срывался посреди фразы, бежал в туалет, и я слышала эти звуки — он блевал, выворачивал себя наизнанку, как будто пытался избавиться не от алкоголя, а от самого себя. Боже, я не могу простить себе этого до сих пор. Не то, что я видела его таким. А то, что я ничего не могла сделать. Что единственное, что пришло мне в голову — это соврать. Я соврала, что все будет хорошо, что мы будем вместе, что я останусь, что я сделаю все как он хочет. И предложила поехать ко мне. Отвлечься. Отдохнуть. Это была такая нелепая и глупая ложь, что даже ребенок бы понял. И он понял.              

Хельсинки. Конец 2006.

                    Менеджер ждал в двух шагах от квартиры, припарковавшись так, чтобы не светить машину перед окнами — будто они планировали похищение, а не спасательную операцию. Лия написала ровно одно сообщение: «Забирай его». Три слова, которые стоили ей года жизни, наверное. Или подарили ей эту жизнь — она до сих пор не решила. Короткий сигнал отправленного сообщения, и через минуту Сеппо уже поднимался по лестнице, чтобы взять под руку человека, который ещё полчаса назад орал на неё так, что, кажется, стены до сих пор вибрировали. Она села в машину вместе с ними. Не потому, что хотела, а потому, что ноги не слушались, а Сеппо просто открыл дверь и сказал: «Садись». Дорога до аэропорта стала отдельным кругом ада, который она не планировала проходить в этой жизни. Он орал. Всю дорогу, без остановки, без передышки, срывая голос до хрипоты и снова набирая обороты. На неё, на Сеппо, на тупых водителей, которые попадались под колёса, на чёртов Хельсинки, на весь мир, который сговорился против него.       — Ты спиздела! — его голос срывался, и это было страшнее, чем если бы он бил кулаками по стеклу. — Ты спиздела мне, сука! Пошла на хуй, Лия из… как там тебя, блять! Он забыл откуда она. Или сделал вид, что забыл. Или это уже говорил не он, а та чёрная дыра, которая поселилась у него внутри и теперь жрала всё подряд — мозги, душу, память. Лия сидела, вжавшись в сиденье, и смотрела в окно на серый финский пейзаж, мелькающий за стеклом. Она считала деревья. Потом столбы. Потом километры, отделяющие её от момента, когда можно будет закрыть глаза и не слышать больше ничего.       — Ты всегда была такой! Все годы пыталась понять эту истинную любовь, жалела себя, думала о себе, только и делала, что жалела и жалела… Знаешь в чем ваша разница? Она не самовлюбленная дура! Она живет! Живет! И не ждет чуда у окна, проёбывая всю свою жизнь! К аэропорту он почти выдохся. Сеппо переглянулся с ней в зеркало заднего вида — короткий мужской взгляд, который означал: «Я справлюсь дальше, уезжай». Она вышла из машины на стоянке, даже не попрощавшись. Просто открыла дверь, шагнула в сырой хельсинкский воздух и пошла к терминалу, не оборачиваясь. Слышала, как хлопнула дверца, как взревел двигатель, увозящий его в клинику — или в никуда, это как получится. В тот момент ей было уже почти всё равно. Почти. Он наговорил ей тогда много дерьма. Достаточно, чтобы возненавидеть его на веки вечные. Достаточно, чтобы выжечь внутри всё, что ещё теплилось. Но странное дело — именно это и помогло. Помогло улететь в Берлин с чистой совестью. Помогло не оглядываться, не ждать звонка каждую минуту, не проверять телефон по сто раз на дню. Она сделала всё, что могла. Больше — уже за гранью. И когда самолёт оторвался от взлётной полосы, она впервые за долгое время позволила себе выдохнуть. А потом, недели через две — она уже сбилась со счёта, потому что дни текли один в один, серые, безликие, приглушённые транквилизаторами, — телефон зажужжал на тумбочке. Ночью. Снова ночью. Она смотрела на высвечивающийся номер и не верила глазам. Ответила не сразу — дала себе время, чтобы голос не дрожал.       — Лия…       — Привет.       — Извини, я не мог раньше… я… мне стало лучше.       — Ты не обязан. — Она сказала это слишком быстро, слишком ровно. Как будто репетировала. Он молчал. Она молчала. В трубке шуршало чем-то — может, проводил пальцем по микрофону, может, просто дышал. Она не знала, что ещё можно сказать человеку, который называл её самыми страшными словами, какие только существуют, а теперь просто сообщает, что ему стало лучше. Словно речь шла о погоде. Позже, когда его выписали и разрешили вернуться домой, она приехала в Хельсинки за день до его возвращения. Может, винила себя. Может, что-то еще двигало ей. Просто взяла ключи у Сеппо — тот отдал без вопросов, только посмотрел как-то странно, смесь усталости и благодарности — и провела в его новой квартире несколько часов. Мыла, чистила, выбрасывала пустые бутылки, проветривала комнаты, застелила свежее бельё. Потом сидела на подоконнике в той самой башне, в которой он собирался жить, но никак не мог переехать — с видом на залив и курила в форточку, глядя, как солнце медленно тонет в воде. Делала то, что умела лучше всего — занимала руки, чтобы не думать. Их встреча была странной. Он вошёл — похудевший, бледный, но отдохнувший, — и остановился в дверях, глядя на неё так, будто видел привидение. Она стояла посреди гостиной с тряпкой в руках, и это было до абсурда нелепо. Они молчали. Долго. Потом он прошёл на кухню, налил воды из-под крана, выпил стакан залпом, прислонился спиной к стене.       — И что теперь? — спросил он. Не её. Скорее, пространство между ними. Она пожала плечами, хотя он не видел — стоял, уткнувшись взглядом в пол.       — Не знаю. — Слова сами сорвались с губ. — Твоя девица… приезжала к тебе? Он опустил глаза. Этот короткий виноватый взгляд, который она знала так хорошо, — и ей стало всё понятно без слов.       — Вот и живи с ней, — сказала она. Это не было обвинением. Это было просто констатацией факта. Слишком много всего произошло, слишком далеко они разбежались в разные стороны. Вернуть назад? Выстроить заново? Ей казалось это невозможным. Ему, судя по молчанию, тоже. Она улетела обратно в тот же вечер. А через неделю поняла, что транквилизаторы, которые она принимала «просто чтобы спать», перестали быть просто лекарством. Они стали утром, днём и вечером. Стали тем воздухом, которым она дышала, потому что настоящий воздух почему-то перестал заходить в лёгкие. Подсела по-настоящему — это она поняла позже, когда пыталась слезть и поняла, что не может. Тогда, в те дни, это казалось единственным способом не сойти с ума. Просто маленькие белые таблетки, которые делают мир чуть более плоским, чуть менее острым. Чуть менее невыносимым.                     Обратный рейс из Хельсинки в Берлин длился час сорок пять. Она не помнила его вообще — ни взлёта, ни посадки, ни того, как добиралась до дома. Тело действовало на автопилоте: ноги несли, руки открывали двери, глаза смотрели, но внутри было пусто. Абсолютно, звонко пусто — как в только что построенном доме, где ещё не провели электричество и по углам гуляют сквозняки. Квартира встретила её тишиной и серым светом, сочившимся сквозь неплотно задёрнутые шторы. Она разулась, прошла на кухню, села за стол. На столе ещё стояла чашка из-под кофе — того самого, который она пила перед вылетом, когда всё казалось если не хорошим, то хотя бы возможным. Сейчас возможность умерла. Или никогда не рождалась. Она сидела и смотрела в одну точку, а в голове крутились его слова. Те самые, что он орал на неё в машине по дороге в аэропорт, когда горячка уже выжигала ему мозги, но язык ещё работал.

« — Ты всегда была такой! Все годы пыталась понять эту истинную любовь, жалела себя, думала о себе, только и делала, что жалела и жалела… Знаешь, в чём ваша разница? Она не самовлюблённая дура! Она живёт! Живёт! И не ждёт чуда у окна, проёбывая всю свою жизнь!»

Она тогда не ответила. Просто сидела, вжавшись в сиденье, и считала столбы за окном. А сейчас эти слова вернулись — врезались в черепную коробку и застряли там, пульсируя болью. Он был прав. На сто процентов прав. Она действительно все эти годы искала какую-то истинную любовь, выдуманную, идеальную, ту, что показывают в кино и пишут в книгах. Ждала, что он изменится, что всё наладится, что однажды они проснутся в одной постели и это будет навсегда. А он просто жил. Пил, трахался, женился, попадал в передряги, писал песни, которые пел так, словно познал вечную любовь еще в юности, снова пил — жил, как умел. А она наблюдала со стороны, примеряла на себя его жизнь и почему-то обижалась, что в этой жизни нет места для неё. Дура. Самовлюблённая дура. Она встала, подошла к окну. Шпрее текла медленно, серая, неуютная, под низким ноябрьским небом. Где-то там, в Хельсинки, он сейчас, наверное, сидит в своей новой башне и смотрит на залив. Или не сидит. Или трахает ту, другую, которая «живёт», а не ждёт у окна. От этой мысли внутри кольнуло, но она заставила себя не реагировать. Он же прав. Она правда не жила. Она существовала в промежутках между его приездами, в ожидании звонков, в надежде, что однажды всё изменится. В ванной, на полке, стоял пузырёк с транквилизаторами. Принимала по одной, на ночь, чтобы спать. Сейчас она достала пузырёк, покрутила в руках. Белые маленькие таблетки, похожие на конфеты. Высыпала одну на ладонь, проглотила, запила водой из-под крана. Потом ещё одну. И ещё. Она не хотела умирать. Она просто хотела, чтобы внутри перестало саднить. Чтобы мысли перестали жалить, как осы. Чтобы его голос — тот самый, пьяный, злой, орущий про истинную любовь — замолчал хоть на минуту. Через полчаса стало легче. Мир приобрёл мягкие края, перестал резать стеклом. Она легла на диван, свернулась калачиком и провалилась в сон без сновидений. Так начался этот период. Она не сразу поняла, что подсела — это случилось постепенно, почти незаметно, как привыкаешь к новым духам или к горьковатому привкусу утреннего кофе. Сначала одна таблетка на ночь. Потом две — потому что одной перестало хватать. Потом утром, чтобы проснуться и не чувствовать этой липкой тоски, которая наваливалась сразу, как только открывала глаза. Потом днём, потому что на работе надо было быть собранной, а без таблеток мысли разбегались, как тараканы. Работа… Она всё ещё ходила на работу. Телевидение не прощает слабости — там надо быть включённой в розетку двадцать четыре часа в сутки. Она приходила в студию, гримировалась, садилась перед камерой и говорила текст, который писали другие. Губы улыбались, глаза смотрели в объектив, руки жестикулировали. А внутри было пусто. Абсолютно, космически пусто — только таблетки слегка приглушали эту пустоту, делали её терпимой. Коллеги ничего не замечали. Или замечали, но молчали — в их мире не принято лезть в душу. Она была вежлива, пунктуальна, профессиональна. Никто не знал, что по ночам она не спит без снотворного, а утром глотает успокоительное, чтобы просто встать с кровати. Никто не видел, как она сидит на подоконнике в своей квартире, курит в форточку и смотрит на Шпрее, пытаясь вспомнить, когда в последний раз чувствовала что-то, кроме тупого онемения. Иногда ей казалось, что она уже умерла. Что та Лия, которая в 2000-м ездила на интервью в зелёном шёлковом платье и верила в любовь, — умерла давно, а это тело просто ходит, говорит, ест, пьёт таблетки по расписанию. Механическая кукла с батарейкой внутри. И батарейка садится. Она пыталась что-то строить. Пыталась встречаться с другими мужчинами — та самая «нормальная жизнь», о которой все говорят. В голове крутилось одно и то же: «Она живёт. А ты — нет». Он был прав. Та, другая, живёт — не заморачивается поисками истинной любви, не ждёт у окна, не анализирует каждое его слово. Просто берёт от жизни то, что дают. А Лия всё эти годы только и делала, что ждала. Ждала, когда он освободится, когда бросит пить, когда поймёт, когда выберет её. Ждала чуда, которого не случилось. Она достала телефон. Набрала его номер — машинально, пальцы сами нажали знакомые кнопки. Услышала длинные гудки и бросила. В четыре утра. Что она ему скажет? Что он был прав? Что она дура? Что без него не может? Он там, с ней. Спит, наверное, в обнимку. Или не спит — какая разница. Она легла на пол в прихожей, прямо так, в одежде, и провалилась в тяжёлый, химический сон. А утром проснулась с дикой головной болью и мутным сознанием. Встала, на автомате приняла душ, выпила кофе, проглотила очередную таблетку — и пошла на работу. Жить. Или делать вид, что живёшь. Так шли недели. Она всё реже выходила из дома, всё чаще лежала на диване, уставившись в телевизор, который работал фоном. Звонила матери — раз в неделю, коротко, чтобы не волновать. Мать спрашивала, как дела, она отвечала «нормально» и переводила разговор на погоду. Моника не звонила — да и правильно, зачем Монике эта обуза, когда у неё своя жизнь. Иногда, в редкие минуты просветления, Лия пыталась анализировать. Что с ней происходит? Почему она не может просто взять и отпустить? Почему его слова засели так глубоко? Может, он прав, и она действительно самовлюблённая дура, которая только и делает, что жалеет себя? Но если она себя жалеет, то почему ей так больно? Жалость к себе — это сладкое, тёплое чувство, когда можно поплакать в подушку и пожалеть, какая ты несчастная. А здесь была только пустота. Холодная, выстуженная пустота, в которой не было места ни жалости, ни слезам, ничему. Транквилизаторы помогали эту пустоту не чувствовать. Они делали её плоской, безопасной, почти уютной. Под таблетками можно было не думать. Не вспоминать. Не ждать. Просто плыть по течению, как бревно, у которого нет ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Однажды, листая старые фотографии на ноутбуке, она наткнулась на снимок из 2003-го. Они вдвоём, на каком-то фестивале, она смеётся, он обнимает её за плечи, на шее у обоих одинаковые кулоны. Она долго смотрела на эту фотографию, пытаясь вспомнить, что она тогда чувствовала. Радость? Лёгкость? Веру в будущее? Не смогла. Те воспоминания были как чужие — будто смотрела фильм про других людей, с которыми у неё нет ничего общего. Однажды, в особенно тёмный день, когда за окном лил дождь, а в квартире было так холодно, что она включила обогреватель, она села писать письмо. Ему. На бумаге, от руки.              

«Ты был прав. Я всё это время искала какую-то истинную любовь, которую выдумала себе в голове. Думала, что если очень сильно любить, то всё получится. Что ты бросишь пить, бросишь все, выберешь меня. А ты просто жил. А я — нет. Я ждала. Пять лет ждала, что ты станешь другим. А ты не стал. И я не стала. Мы просто два человека, которые вовремя не поняли, что любовь — это не ждать, а быть. Быть вместе, даже когда плохо. Быть, даже когда кажется, что всё кончено. А мы не были. Мы были порознь всё это время. Даже когда спали в одной постели — мы были порознь. Потому что я ждала, а ты был уже где-то там, в своём мире.

Сейчас я сижу в своей квартире, смотрю на дождь и думаю: а что, если бы я тогда, в 2000-м, не стала ничего ждать? Если бы просто жила с тобой, не думая о завтрашнем дне? Если бы не пыталась понять, истинная это любовь или нет? Может, тогда бы мы были вместе до сих пор. А может, нет. Я никогда не узнаю.

Я не знаю, зачем пишу это. Ты, наверное, даже не прочитаешь. Или прочитаешь и порвёшь. Но мне нужно было это сказать. Хотя бы на бумаге. Хотя бы самой себе.

Прощай, Вилле. Я больше не буду ждать.»

                    Она перечитала письмо, сложила в конверт. И положила в ящик стола. Не отправила. Так и осталось лежать — неотправленное, как и многое в их отношениях. А вечером она снова пила таблетки. Где-то там, в Хельсинки, он жил по-настоящему. А она здесь, в Берлине, медленно исчезала, растворялась в таблетках и тишине, и даже не могла сказать, что это — наказание за то, что слишком сильно любила, или просто расплата за то, что так и не научилась жить.                     Тогда Лия впервые за долгое время набрала номер Моники. Они не общались уже год, а может, полтора — она сбилась со счёта, потому что время после разрыва с Вилле текло как-то иначе, рвано, кусками, провалами. Просто отреклась от неё. Сама Лия не понимала, почему и зачем это произошло — просто в какой-то момент перестала отвечать на звонки, перестала приезжать, перестала быть той сестрой, которой была столько лет. Стыд? Страх, что Моника увидит, во что она превратилась? Или просто сил не оставалось ни на что, кроме как лежать лицом к стене и слушать, как в ушах шумит чужая, никчёмная жизнь?       — Моника… мне так плохо… Чёрт… Ты можешь приехать? — Голос сорвался в хрип, и Лия даже не узнала его. Это не она говорила. Это говорил кто-то другой, кто-то маленький и затравленный, запертый внутри неё и наконец вырвавшийся наружу. В трубке повисла тяжёлая тишина. Потом Моника выдохнула — так, как выдыхают, когда сдерживаются из последних сил.       — Лия… — Пауза, и в этой паузе уместилось всё: и годы дружбы, и обида, и тоска по тем вечерам на кухне с жёлтым холодильником. — Мне рожать через пару недель. Я не… Она не договорила. И не нужно было. Лия замерла с телефоном в руке, и в этот момент её будто озарило — холодным, беспощадным светом, от которого не спрятаться. Она просрала всё. Всё, блять. Мужа у неё не было и не предвиделось. Карьера, которая ещё недавно казалась взлётной полосой, просто застыла в воздухе, как самолёт в безветрии. Детей — даже в самом отдалённом будущем она не могла их представить, потому что сначала надо было хотя бы себя представить живой. А Моника, единственный человек, который знал её настоящую, с тринадцати лет, — Моника рожала через пару недель и не могла приехать. Имела полное право не мочь. Лия не помнила, как приняла таблетки. Помнила только, что руки тряслись, когда она высыпала их из пузырька на ладонь. Сколько их было? Много. Слишком много. Она запила вином — дешёвым, кислым, тем, что осталось в холодильнике с прошлой недели. И это не было суицидом, нет. Это было просто беспечное, отчаянное желание успокоиться. Заснуть. Забыться. Чтобы внутри перестало саднить так, будто с неё содрали кожу и оставили голые нервы на ветру. Она просто переборщила — случайно, не хотя, как перебирают с солью в супе или с сигаретами за разговором. Но засыпая, проваливаясь в эту тёплую, вязкую темноту, она поймала себя на мысли, от которой не отмахнуться: «Хорошо бы не проснуться». Это не было криком о помощи. Это было тихое, усталое согласие.                            

***

                     Она не помнила, когда именно провалилась в это. Был какой-то момент — таблетки, вино, попытка дотянуться до стакана с водой, и вдруг пол ушёл из-под ног. А может, его и не было — этого момента. Может, она просто выпала из реальности, как выпадают из поезда на полном ходу: только что сидела, смотрела в окно, а уже летишь куда-то в темноту, и ветер свистит в ушах. А потом пришли картинки. Они не были сном. Они были чем-то другим — слишком яркими, слишком реальными, слишком болезненными. Как будто кто-то включил проектор у неё в голове и пустил плёнку задом наперёд, кусками, обрывками, не жалея её. 2000-й. Берлин. Клуб «Kumpelnest 3000». Красный свет, дым, она в зелёном шёлковом платье, Он сидит напротив, пьёт вишнёвку, улыбается краем рта. «Правда или ложь?» — спрашивает. Запах вишнёвки у него на губах, когда он целует её в коридоре. Горьковато-сладкий, приторный, пьяный. Она запомнит этот запах на всю жизнь. Будет искать его в других мужчинах, в других поцелуях, в других жизнях — и не найдёт никогда. 2001-й. Лейпциг. Маленькая кондитерская, где пахнет корицей и слишком жарко от печей. Он заказал ей штрудель. Сказал: «Ты должна это попробовать, это лучший десерт в Германии». Она смеялась — он, финн, учит её, немку, что лучше в Германии. А потом он смотрел, как она ест, и в глазах было что-то такое… Она не знала тогда, как это назвать. Сейчас знает. Нежность. 2002-й. Хельсинки. Снег. Много снега. Он ведёт её в душ после дороги — горячая вода, его руки, она прижимается лбом к его плечу и чувствует, как вся усталость, все обиды уходят. Просто уходят. Остаётся только он и этот момент. 2004-й. Её новая квартира в Берлине, с видом на Шпрее. Она сидит на подоконнике, пьёт вино, смотрит на воду. Он в туре, не звонит уже две недели. Она думает: «Я сильная. Я справлюсь. Я не буду ему писать первой». А внутри всё кричит от тоски. Звонок в пять утра. Его голос — пьяный, усталый, разбитый. «Лия… я скучаю». Она молчит, потому что если скажет хоть слово — разрыдается. Он молчит тоже. А потом: «Спи. Я позвоню завтра». И не звонит. Ни завтра, ни через неделю. Таблетки. Много таблеток. Вино. Попытка дотянуться до воды. И темнота. А в темноте — снова картинки. Уже быстрее, уже не разобрать, где что. Мелькают лица, города, номера гостиниц, запахи. Вишнёвка. Кожаная куртка. Сигаретный дым. Его руки на её талии. Снег в Хельсинки. Шпрее под серым небом. Его голос: «Лия из Портленда, не плачь. Я ещё не уехал». Кулон на шее, горячий от её тела. Его татуировка, тайна которой он так и не раскрыл. Она чувствует, как кто-то трогает её лицо. Чьи-то руки. Крики. Голоса. Но она не может открыть глаза — она всё ещё там, в этой карусели воспоминаний, которая крутится всё быстрее и быстрее. А потом — вспышка. 2000-й. Первая ночь. Он смотрит на неё и говорит: «Ты боишься?» Она хочет крикнуть ему: «Я здесь! Я всё ещё здесь!» Но голоса нет. Только темнота, только картинки, только запах вишнёвки, который, кажется, въелся в неё навсегда. Но сил уже нет. Только темнота. Только тишина. И где-то далеко-далеко — запах вишнёвки и его голос: «Лия из Портленда, не плачь. Я ещё здесь».              
38 Нравится 57 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (5)