Вишневка

NC-17
Завершён
38
автор
Фэндом:
HIM , Ville Valo (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
231 страница, 75 855 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

21. призрак

Настройки
Примечания:
                                 Я вернулась в дом. Сидела на диване, сжимая телефон, и слушала весь этот шум. Ян что-то говорил, музыка играла, но я не вникала. В мире не осталось внятных звуков. Только пустота. Такая огромная, что она заполнила всю комнату, весь дом, всё море, которое было за окном. Он сказал «абсолютно». Он сказал «будь счастлива». И в этих словах не было боли, не было ревности, не было того безумия, которое связывало нас десять лет. У меня разрушился мир за мгновение. Даже когда он женился, я не испытывала такого. Даже когда мы развелись. Даже когда я лежала на полу в берлинской квартире и чувствовала, как таблетки растворяются в крови. Даже тогда была надежда. Крошечная, идиотская, но она была. А сейчас её не стало. Потому что он не кричал. Не проклинал. Не умолял остаться. Хотя он никогда этого не делал. Он сказал «абсолютно» и повесил трубку. Меня накрыло за все десять лет. Ударило наотмашь. Я пролежала месяц. Не помню, как проходили дни. Помню только простыни, которые пахли мной и морем, и потолок, который я разглядывала часами, находя в трещинах новые линии, новые узоры, новые способы не думать. Ян приносил еду, ставил на тумбочку, убирал нетронутой. Говорил что-то о репетициях, о контракте, о Лос-Анджелесе, но слова не достигали цели. Они разбивались о стеклянную стену, которой я окружила себя, чтобы не чувствовать. Чтобы не слышать. Чтобы не знать, что он больше не возьмёт трубку. Я не ела. Не пила. Мне казалось, что если я буду лежать достаточно тихо, если перестану дышать слишком глубоко, я растворюсь. Стану частью простыней, частью подушки, частью этого солёного воздуха, который врывался в окно по ночам и шевелил занавески. Я хотела раствориться. Потому что быть целой было невыносимо. Я уговаривала себя. Это уже было. Мы уже расходились. Мы желали друг другу счастья. Мы просили друг друга жить. Мы жили. Это было. Но почему? Ян сначала не понимал. Он думал, что это тоска по морю, по дому, по чему-то, что он не мог назвать. Он приносил цветы, включал музыку, пытался заставить меня выйти на улицу, но я просто лежала и смотрела в потолок, и он не знал, что делать с этой тишиной. А потом он увидел телефон. Я оставила его на тумбочке. Он лежал экраном вверх, там были десятки пропущенных вызовов — все на один номер, который я набирала снова и снова, в разное время суток, когда боль становилась невыносимой. Я не помнила, когда звонила. Я не помнила, сколько раз. Я помнила только голос в трубке: «Абонент недоступен». Сначала вежливый, потом механический, потом просто гудки, которые обрывались, не дождавшись ответа. Он заблокировал меня. Ян схватил телефон, пролистал историю звонков, и я увидела, как его лицо меняется — от недоумения к пониманию, от понимания к злости. Он сжал телефон в руке, подошёл к кровати, сел на край, и его голос, когда он заговорил, был чужим.       — Кому ты звонишь, Лия? — спросил он, и в его голосе было что-то, чего я не слышала никогда. Не ревность. Отчаяние. — Что с тобой происходит, блять? Я смотрела на него и не могла ответить. Потому что ответ был — я умираю. Я умираю без него. Я умирала каждый день, каждый час, каждую минуту, и никакой Лос-Анджелес, никакой контракт, никакая нормальная жизнь не могли меня спасти, потому что я была сломана. Сломана так давно, что уже не помнила, какой была до него. И я не хотела помнить. Я хотела только одного — чтобы он снял трубку. Чтобы сказал, что это была шутка. Чтобы приехал. Чтобы я проснулась и всё было как в тот день, когда он стоял у ворот, и в его руках была моя книга, и он сказал: «Книга — дерьмо, Лия из Портленда». Ян ждал. Смотрел на меня. А потом его лицо изменилось — злость ушла, осталась только усталость. Та самая усталость, которая появляется, когда понимаешь, что борешься не с человеком, а с тем, что сильнее тебя. Он встал. Положил телефон на тумбочку. Посмотрел на меня в последний раз — долгим, тяжёлым взглядом, в котором было что-то, что я не могла прочитать. Или не хотела.       — Я не могу так, Лия, — сказал он тихо. — Прости. Я не допущу, чтобы ты оплакивала кого-то, или что-то, пользуясь мной. Он вышел. Я слышала, как закрылась дверь, как его шаги затихли на лестнице. И я осталась одна. Совершенно одна. Я лежала и смотрела в потолок, и впервые за месяц я заплакала. Не от того, что Ян ушёл. Не от того, что он меня не понял. От того, что я поняла. Я поняла, что сделала это сама. Что я выбрала эту боль. Что я могла быть с Яном, могла уехать в Лос-Анджелес, могла научиться быть нормальной, но я не хотела. Я хотела только одного — чтобы он снял трубку. Чтобы я снова услышала его голос. Чтобы он сказал «абсолютно», и в этом слове был не конец, а начало. Я плакала, и мне казалось, что слёзы эти никогда не кончатся. Что они будут течь, пока я не растворюсь в них, как в том море, которое я показывала ему в апреле. Море было спокойным. Оно не знало, что я потеряла. Оно просто дышало, как дышит всё, что умеет жить без надежды. А я не умела. Я не умела жить без него. И это было самое страшное, что я поняла за все десять лет. Не то, что он не вернётся. А то, что я не хочу, чтобы он возвращался, потому что если он вернётся — я снова сорвусь. Снова буду ждать. Снова буду умирать. И так будет всегда. Пока он не скажет «абсолютно» так, чтобы это слово стало правдой. Пока я не научусь слышать его и не падать. И никто не приходил. Ни Моника, которая имела доступ к нему, которая могла позвонить и сказать: Она умирает, приезжай, — никто. Я не знала, сказал ли он ей, чтобы не лезла, или она сама решила, что так будет лучше. Может, они оба решили, что я должна вылечиться сама, как лечатся от заразной болезни — тишиной, расстоянием, отсутствием лекарства, которое само было ядом. Я не звонила ей. Я не звонила никому. Я просто лежала и смотрела, как солнце ползёт по стене, меняя тени, отмеряя дни, которые стали одинаковыми, серыми, пустыми. Я почти перестала уговаривать себя. Раньше было все предельно ясно. Но он никогда не блокировал меня. Он никогда не исчезал насовсем. Он всегда был. Как и я — была. Майя иногда заходила. Она не задавала вопросов, не пыталась меня разговорить, не приносила еду, которую я не ела. Она просто приходила, открывала окна, чтобы проветрить комнату, вытирала пыль, которую никто не видел, ставила на тумбочку стакан воды, который я не пила. Я поняла, что свалилась в депрессию, не сразу. Наверное, когда не смогла дойти до душа. Когда стояла посреди комнаты, глядя на дверь в ванную, и понимала, что у меня нет сил сделать эти три шага. Что три шага — это расстояние до Луны, до Марса, до него. А у меня нет ракеты, нет крыльев, нет ничего, что могло бы меня сдвинуть. Майя мыла меня. Как ребёнка. Как больную. Она включала воду, вела меня за руку, сажала на край ванны, и вода текла по моей спине, по волосам, по лицу, и я сидела и смотрела, как она смешивается с моими слезами, и не могла понять, где одно, где другое. Майя молчала. Она была хорошей. Она была терпеливой. Но даже у таких как она терпение кончается, когда кормишь человека с ложки, а он смотрит сквозь тебя туда, где нет ничего. Ей тоже надоело. Я не винила её. В один день она пришла, убралась, поставила воду, а потом села напротив и сказала: Я не могу больше смотреть, как ты умираешь. Я не могу быть единственной, кто держит тебя на плаву, когда ты сама не хочешь плыть. И это тоже было честно. Теперь совсем одна. Как и хотела. Как заслужила. Я даже не могла ничего сделать. Не было таблеток, кроме от температуры, лёгких обезболивающих, которые при желании не убьют — только усыпят на несколько часов, а потом ты просыпаешься и снова видишь этот потолок, эти стены, эту жизнь, которую не просила. Я ходила пару раз в бар, чтобы напиться. Сидела в углу, заказывала вишнёвку, пила, смотрела, как люди смеются, целуются, живут, и не понимала, что они делают не так, почему у них получается, а у меня — нет. Алкоголь не помогал. Он только делал боль острее, чётче, ощутимее. Я плакала в туалете, умывалась, возвращалась за столик и заказывала ещё. А потом шла домой, падала на кровать и лежала до тех пор, пока солнце снова не начинало свой бесконечный путь по стене.       Я не помню, как дошла до берега. Тело само понесло меня туда, где воздух был солёным и тяжёлым, где ветер не спрашивал разрешения, а просто брал тебя, забирался под одежду, трепал волосы, сбивал дыхание. Я шла по променаду, потом по песку, потом по воде, и мне казалось, что если я буду идти достаточно долго, то перестану быть. Перестану помнить. Перестану ждать. Солнце почти ушло. Оно висело над горизонтом тонкой полоской оранжевого, как нить, на которой держался весь свет, и вот-вот должно было оборваться. Море было чёрным. Не синим, не серым, не тем зелёным, каким оно бывает в шторм, — чёрным. Тяжёлым, маслянистым, гладким, как зеркало, в которое смотрелась пустота. Вода у берега была тёплой, почти ласковой, но я знала, что дальше, на глубине, она станет холодной, ледяной, такой, которая не отпускает. Я зашла по колено. Потом по пояс. Обувь намокла, потянула вниз, и я пожалела, что не сняла её, но сил нагибаться не было. Я просто шла, глядя на горизонт, на ту полоску света, которая таяла на глазах, и думала: вот сейчас. сейчас все пройдет. море смоет. хотела ли я утопиться, или просто искупаться — я не знаю. Сейчас я сделаю ещё шаг, и дна не будет. Сделаю ещё шаг, и перестану чувствовать. Сделаю ещё шаг, и все перестанет быть. Я рухнула под воду. А потом я увидела его. Он шагал прямо в воду. Не плыл, не нырял, не боролся с волнами — шёл. Легко, как ходят по суше, когда знают, что земля не уйдёт из-под ног. Вода доходила ему до колен, но он не замечал её, как не замечают того, что не имеет значения. Он был в чёрном, как всегда, в той футболке, которую я помнила на ощупь, в джинсах, и его кеды — которые он так любил носить, — намокли, но он не обращал на это внимания. Он был самым красивым на свете. Не потому, что таким его сделали фотографы, не потому, что его лицо украшало обложки журналов, не потому, что тысячи людей платили деньги, чтобы услышать его голос. Он был красивым той красотой, которую нельзя сфотографировать, нельзя продать, нельзя объяснить словами. Красотой падшего ангела, который спустился на землю, чтобы петь о любви как о самом бесконечном святом проклятии, и забыл, как возвращаться обратно. Волосы его — длинные, тёмные, те, которые я видела короткими и длинными, собранными в хвост и распущенными, мокрыми от дождя и сухими от студийного света, — развевались на ветру, и в сумраке они казались крыльями. Не белыми, не пушистыми, не теми, которыми изображают ангелов на открытках, — чёрными, тяжёлыми, опалёнными тем огнём, через который он прошёл, чтобы оказаться здесь. Со мной. В чёрной воде, у края мира, где не было ничего, кроме нас. Свет заходящего солнца падал на его лицо, делая его золотым, почти прозрачным, почти нездешним. Я видела каждую чёрточку, каждую тень, каждую морщинку у глаз, которые я целовала сотни раз, думая, что запоминаю навсегда. Его губы были сжаты, и в этом было что-то от молитвы — не той, которую читают в церкви, а той, которую шепчут в темноте, когда никто не видит. Он смотрел на меня, и в его глазах было всё. Все десять лет. Все встречи и расставания. Все обещания, которые мы не сдержали, и все, которые сдержали вопреки всему. Он был богом. Не тем, кто сидит на облаке и раздаёт награды, тем, кто создал этот мир — этот холод, эту воду, эту боль, — а потом спустился в него, чтобы разделить его с нами. Он был моим богом. Единственным, в которого я верила все эти годы, потому что только он умел делать из боли музыку, из отчаяния — свет, из любви — проклятие, которое не хочется снимать. Он шёл ко мне, и я смотрела на него, и не могла дышать. Не от воды, которая смыкалась у горла, а от того, что он был здесь. Он пришёл. Он всегда приходил, когда я была на дне. В Берлине, когда я лежала на полу и чувствовала, как таблетки растворяются в крови. В этой проклятой квартире на берегу моря, где я ждала его каждый день, каждый час, каждую минуту, даже когда сказала себе, что больше не буду.       — Ты что, с ума сошла? — спросил он. Голос его был тихим, но я слышала его сквозь шум волн, сквозь ветер, сквозь кровь, которая стучала в висках. Он был таким, каким я помнила его в самые тёмные ночи, когда он звонил и говорил: «Лия, мне стало лучше», и я верила, потому что не могла не верить. Он протянул руку. Я видела её — бледную, с татуировками, с кольцами, которые он носил, не снимая, с тем шрамом на пальце, который он сделал сам, чтобы выжечь чужое имя. Его рука была так близко, что я чувствовала тепло, которое от неё исходило, хотя вода вокруг была ледяной. Я потянулась к нему. Я хотела коснуться его, хотя бы раз, в последний раз, чтобы запомнить, как он пахнет, как он смотрит, как он держит меня, когда я падаю. Мои пальцы почти коснулись его. Ещё секунда — и я бы почувствовала его кожу, его тепло, его дыхание. Ещё секунда — и я бы поверила, что всё не кончено, что он вернулся, что он не сказал «абсолютно» тем голосом, который я помнила из другой жизни. Ещё секунда — и я бы простила ему всё. Все десять лет. Все ночи, когда я ждала звонка. Все дни, когда я ненавидела его за то, что не могу забыть. Всё. Я открыла рот, чтобы сказать его имя, чтобы позвать, чтобы спросить, почему так долго, почему сейчас, почему только когда я уже не могу больше. Но слова не вышли. Вместо них в горле застрял крик, который не мог пробиться сквозь воду, сквозь ветер, сквозь эту тишину, которая вдруг стала оглушающей. Я едва раскрыла глаза. Вода стекала по лицу, по губам, по ресницам, и я видела его. Но это был не он. Передо мной стоял незнакомец. Лет пятидесяти, с обветренным лицом, с руками, которые пахли рыбой и солью, с глазами, в которых не было ни музыки, ни проклятия, ни той бесконечной глубины, в которой я тонула десять лет. Рыбак. Тот, который ставил сети утром и собирал их вечером. Тот, кого я видела сотни раз на променаде, но никогда не замечала. Он стоял надо мной по колено в воде, держал меня за плечи, не давая уйти глубже, и в его глазах был страх — настоящий, человеческий, который не имел ничего общего с моим падшим ангелом.       — Эй, девушка, ты меня слышишь? — спросил он. — Ты жива? Я смотрела на него и не могла ответить. Не потому, что не было сил. Потому что если бы я ответила, если бы признала, что это не он, что он не пришёл, что он не шёл ко мне, не протягивал руку, не смотрел на меня так, будто я была единственной, ради кого стоит падать, — я бы умерла. Прямо здесь, в этой воде, на руках у чужого человека, который спас меня, не зная, что спасать уже некого. Я скривилась. Не от боли, не от холода, не от страха. От того, что мне показали самое ужасное зрелище в моей жизни. Не его. Это был не он. И это было страшнее, чем утонуть, страшнее, чем умереть, страшнее, чем всё, что я пережила за десять лет. Потому что я поняла: он не придёт. Он никогда не придёт. Он сказал «абсолютно», и это слово было правдой. А я — я была просто девчонкой, которая слишком долго ждала, и в конце концов её ожидание превратилось в галлюцинацию, в бога, которого она сама создала, чтобы не умереть от пустоты. Я закрыла глаза. И позволила ему вытащить меня на берег. Я не сопротивлялась. Я не плакала. Я просто лежала на песке, чувствуя, как вода уходит из ушей, как небо становится совсем чёрным, как где-то далеко лает собака и кричат чайки, и думала: вот. Теперь я знаю. Теперь я знаю, что он был только в моей голове. Рыбак что-то говорил, тряс меня за плечи, звал кого-то. Я не слышала. Я смотрела на звёзды, которые появлялись одна за другой, и думала о том, что он не придёт. Никогда. И это было самым страшным, что я поняла в своей жизни. Не то, что я потеряла его. А то, что я потеряла себя в нём, и когда он исчез, меня не осталось. Только галлюцинация. Только надежда, которая не умерла, даже когда должна была. Я не помню, как дошла до дома. Наверное, рыбак проводил меня, наверное, я шла сама, не знаю. Помню только дверь, которую открыла, и темноту внутри, и тишину, которая стала моим единственным домом. Я зашла, закрыла за собой, прислонилась спиной к стене и стояла так, глядя в пустоту, и ждала. Сама не знаю, чего. Может, что он будет сидеть на диване и скажет: Ты где была? Я волновался. Может, что увижу его фигуру у окна, его руки, которые держат чашку, его профиль на фоне моря. Я подошла к окну. Посмотрела на улицу. На крыльце было пусто. У ворот — пусто. На лестнице — пусто. Ветер гнал песок по променаду, где-то лаяла собака, и море шумело, равнодушное, вечное, такое же пустое, как всё вокруг. Он победил. Он сделал это. Он избавился от меня так легко, словно я ничего не значила. И я ненавидела его за это. Ненавидела сильнее, чем когда-либо. Сильнее, чем в ту ночь, когда он женился на другой. Сильнее, чем когда-либо. Потому что тогда я знала — есть шанс. Есть надежда. Он ждёт, и я жду. Мы есть. Даже раздельно. Даже через боль. Даже через невозможность быть вместе. А теперь он перестал быть.       Я выпила остатки водки из холодильника. Горло обожгло, и на секунду стало легче — на ту самую секунду, которая нужна, чтобы сделать следующий глоток. Я пила прямо из горла, не чувствуя вкуса, не чувствуя ничего, кроме жжения, которое растекалось по пищеводу, согревало желудок, обещало забытьё. Но забытьё не приходило. Приходило только осознание, тяжёлое, липкое, как нефть, которая покрывает всё вокруг чёрной плёнкой, не давая дышать. Я легла на кровать. Вся мокрая, в той же майке, в тех же джинсах, которые высохнуть не успели, в обуви, которую намочила в море. Простыни промокли сразу, стали холодными, неприятными, но у меня не было сил их сменить. Не было сил даже снять кеды. Я просто упала лицом в подушку, закрыла глаза и почувствовала, как комната плывёт, как потолок наклоняется, как стены сдвигаются, сжимают меня, превращая в точку. Я слышала шаги. Сначала на лестнице — тяжёлые, мужские. Потом в прихожей — мягче, будто кто-то снял обувь. Хлопок двери — не входной, а кухонной, той, что вела в квартиру Майи. Она не спала. Я знала, что она не спит, потому что свет под её дверью горел всегда, когда я проходила мимо. Она сидела там, пила чай, смотрела телевизор, жила свою жизнь, в которой не было места моему безумию. Я лежала и меня тошнило. Не от водки — от того, что водка была пустой, она не могла достать до той глубины, где всё болело по-настоящему. Меня тошнило от осознания. Оттого, что я разрушила свою жизнь сама. Своими руками. Своим сердцем. Своей проклятой способностью любить так, как умеют только те, кто не знает меры. Я так сильно бежала за ним все эти годы, и мало что волновало меня, кроме него. Я не стала журналисткой. Не той, о которой мечтала в школьные годы, с диктофоном и блокнотом, с жадными глазами, которая хотела писать правду. Я стала тенью. Я стала той, кто пишет только о нём, кто ждёт только его, кто дышит только им. Я не стала телеведущей — та работа в Берлине, которую я бросила, потому что он приехал и сказал «переезжай». Я не пишу больше книг. Та книга, которую я написала, была не моей — она была нашей, и даже в ней я соврала, сделав финал счастливым, потому что не могла признаться читателям, что счастья не было. Я никто. У меня нет дома. Только моего. Эту квартиру я снимала, эти стены не мои, этот вид на море не мой, ничего не моё. Я потеряла себя в нём. Растворилась. Исчезла. Стала тем, кем он хотел меня видеть, или тем, кем я думала, он хочет меня видеть, — я уже не помнила. Я лежала и смотрела в стену, и мысли текли медленно, вязко, как та водка, что я выпила. И я думала: была ли это любовь? Или я просто придумала её? Или мы придумали её вместе, как придумывают историю, в которую хочется верить, даже когда знаешь, что она ложь? Когда она закончилась? Когда мы отравили её? Может, в тот день, когда Моника отговаривала меня от него, а я сказала: Если он разобьет мне сердце — это будет мой выбор. Может, в тот день, когда он сказал «абсолютно» в первый раз и я улыбнулась, не зная, что это слово станет моим проклятием. Может, никогда и не начиналась. Может, это была просто боль, которую я назвала любовью, потому что не знала другого слова. Не знала ничего. Я слышала шаги так отчётливо, что мне показалось, в дом кто-то вломился. Тяжёлые, медленные, они поднимались по лестнице — не со стороны Майи, а с улицы. Я лежала и слушала, как скрипит каждая ступенька, как ветер за окном стихает, как будто прислушивается. И я подумала: пусть. если это грабители, то пусть прикончат меня. у меня нечего воровать. я самая бедная на этой земле. у меня нет ничего, что стоило бы взять. только тело, которое не нужно никому, и сердце, которое разбито на куски, и память, которая убивает медленнее, чем нож. Меня знобило. Мне казалось, что оно снова началось. Я ждала. Может, минуту. Может, час. Время перестало существовать для меня так же, как и всё остальное. Я лежала и чувствовала, как комната кружится, как потолок наклоняется, как стены сдвигаются, и мне казалось, что я растворяюсь, что меня нет, что я уже стала той, кем должна была стать — никем, пустотой, отсутствием. А потом диван за моей спиной прогнулся. Я почувствовала это всем телом — то, как прогибаются подушки, как сжимается воздух, как кто-то ложится сзади, близко, почти вплотную. Тепло. Я почувствовала тепло. Не то, которое даёт водка, фальшивое, обжигающее, а настоящее, живое, человеческое. Оно просачивалось сквозь мою мокрую одежду, сквозь холодные простыни, сквозь кожу, доходя до того места, где всё заледенело и перестало чувствовать. Я не шевелилась. Я боялась пошевелиться. Боялась, что если повернусь — там никого не будет. Что это просто очередная галлюцинация, которую родила водка и море и моя проклятая память, которая не умеет отпускать. Что я снова увижу лицо незнакомца, который собирает сети, и руки, пахнущие рыбой, или лицо Яна, который сжалился и пришел, и снова умру от того, что это не он. Но тепло было. Оно было таким настоящим, что я чувствовала его каждой клеткой. Оно дышало. Оно ждало.       — Ты пришёл, — сказала я. Тишина была ответом. Такая долгая, что я успела сосчитать удары сердца — десять, пятнадцать, двадцать. И в этой тишине я чувствовала его дыхание, ровное, спокойное, то самое, которым он дышал, когда засыпал рядом, и я лежала и слушала, и боялась пошевелиться, чтобы не разбудить. Я не знала, был ли он здесь на самом деле. Может, моё тело просто вспомнило то, что было когда-то, и повторило это в темноте, как пластинка, которая заела и играет одну и ту же мелодию, потому что не может переключиться на другую. Может, это было последнее, что осталось от него, — тепло, которое я носила в себе все эти годы, и сейчас, когда я была на дне, оно вышло наружу, чтобы согреть меня в последний раз. Я слышала, как море дышит за окном. Как ветер шевелит занавески. Как где-то внизу Майя закрывает дверь, выключает свет. И в этой тишине, в этой темноте, в этой пустоте, которая была моим домом, я чувствовала его. Или не его. Я уже не могла отличить реальность от того, что было у меня в голове. Граница стёрлась, как стирается береговая линия во время прилива, когда вода заливает всё, и ты не знаешь, где кончается суша и начинается море. Где-то далеко, на кухне, тикали часы. Я считала удары, и мне казалось, что каждый из них приближает меня к чему-то. К утру. К свету. К тому дню, когда я смогу встать и посмотреть в окно и не искать его фигуру у ворот. Или к тому, когда я навсегда останусь здесь, в этой постели, в этой темноте, с этим теплом, которое было или не было настоящим. Я ждала. И мне казалось, что я слышу его дыхание. Мне казалось, что я чувствую его руки. Мне казалось, что я больше не одна. А за окном начинался новый день. Или заканчивался старый. Я не знала. И мне было всё равно. Потому что в этой комнате, в этой темноте, в этом тепле, которое было или не было настоящим, я нашла то, что потеряла. Себя. Или её отражение. Или надежду, что она ещё существует. Я лежала и слушала, как дышит море. Как дышит он. Как дышит тишина, которая стала моим домом. И мне казалось, что если я не открою глаза, этот момент продлится вечность.

А вечность — это намного больше, чем десять лет. Намного больше, чем любовь. Намного больше, чем боль. Это просто — быть. Здесь. Сейчас. С ним. Или без него. Я уже не различала.

Конец.

                    
Примечания:
Отзывы (1)