Ох, давайте без лишних оправданий и прочей драматургии. Все те кого я убил будь то ваша мама, отец, девушка, брат или жена — погибли в мучениях абсолютно заслужено. Почему? Потому, что я так решил. Конечно, Вы можете не согласиться — это Ваше право ниспосланное небесным петухом. У Вас также есть право желать мне самых невыносимых мук и, даже, право воплотить их в жизнь. А вот возможность? Это вряд ли. Впрочем, по крайней мере в этом наши желания совпадают и если бы Вы готовы были сами перенести всё то, что желаете мне — я бы согласился позволить Вам сделать всё то на что хватит Вашей фантазии. Разумеется при условии, что у Вас вышло бы меня превзойти. Однако, сомневаюсь, что у Вас по части фантазии относительно самых изощрённых способов заставить человеческих червей страдать есть хотя бы доля той изобретательности, которую я проявлял, когда затаскивал их в сокровенный погреб. Маловероятно, что Вы превзойдёте меня в этом, как все те жалкие потуги убивать используя только собственные возможности, что были до меня и, вероятно, будут после. Поэтому доверять Вам такую важную во всех смыслах миссию я бы не стал. Впрочем, я готов воплотить любые Ваши пожелания относительно себя, когда закончу с Вами. Запишите их своей кровью в блокнотик. Люди должны страдать и я — не являюсь исключением. Если у меня не будет сил, чтобы убивать, то надо, чтобы хотя бы моё собственное существование стало невыносимым. Весь людской мусор должен страдать. Почему? Вы живёте. Кажется слишком расплывчатым? Вы — самые жестокие убийцы. Хорошо, объясню на пальцах так, чтобы шанс понять это имели, даже, дегенераты. Количество людей проживающих в данный момент кратно меньше количества умерших. Появление на свет у человека не спрашивают потому, что спрашивать не у кого. А о смерти человека этот грёбаный мир спросить почему-то забывает. Вы же, как посредством инстинктов завещал вам небесный петух — плодитесь и размножаетесь. Не видите логики? Хорошо. До Вас умерли поколения таких же червей. Большинство жизней обрывалось не по естественным причинам. Что делает людская мерзость? Продолжает и продолжает совершать новые преступления. У вас есть гарантия, что Вы будете жить вечно? Вечно в мире где есть страдания, что могут сделать жизнь невыносимой? Хорошо. У Вас есть гарантия, что Вы будете жить долго? Ну, скажем миллион лет появись у Вас сыворотка останавливающая старение. И я сейчас не про обещания этих отморозков в рясах. Потому, как выходит, что за пустую веру Вы готовы обрекать на столкновения с объятиями смерти несчётные поколения. Хотя, на самом деле Вы делаете это за кое-что другое.
Это наша суть. Наша человеческая жестокость, которую я принял в полной мере. Обрекать на страдание бесчисленных иных ради обещаний удовольствия, которое нам шепчут наши инстинкты — животных, собратьев, собственных детей. Ваша похоть, наш ненасытный голод — определяют то, как мы будем себя вести. Разница в том, что Вы принимаете это бесцельно. Не думая о том, как всё кончится. Вы просто существуете не в силах осмыслить свои же вопросы, если вообще задаёте их. Ваша жизнь — эгоизм в самом страшном его проявлении.
В отличии от меня теперь — у Вас не было и малейшего представления о том, что ждёт Вас за гранью. Да и у меня нет его в полной мере. Всё ещё думаю, что моё тело агонизирует где-то там на полу термоядерной электростанции кормя мозг образами этого мира прежде, чем взрыв обратит его в пепел. А что есть Ваша жизнь, если она конечна? Просто мгновение осознания? Погорячился. «Осознание» пожалуй самое неподходящее слово для таких ничтожеств. Все Ваши поступки, которые Вы называете «добром» — дешевый фарс лицемерных ублюдочных мгновений перед вечной пустотой. Если никто не будет помнить об этих мгновениях, то весь их смысл исчезнет с концом мимолётной жизни. Они нужны лишь, чтобы потешить Ваше эго на определённую секунду ради самого эго и продолжить безумие в котором растворится всё без следа. Все мы — заслуживаем наказания, которого я никогда бы не смог воплотить. Но я постараюсь. В конце концов есть ли разница перед Бездной обещающей лишь мгновение радости, чтобы в полной мере вкусить боль забвения, то как мы поступаем? Вы не решали, как поступать потому, что Вас… собственно никогда и не было. Только иллюзия пустых обещаний. Вы преступники или соучастники преступления. Ошибка в исправлении которой другая ошибка увидела смысл своего бытия. В какой-то мере в отличии от вас, черви, я сделал этот мир лучше, хотя, вовсе и не хотел этого.
Позвольте представить себя — я человек живущий ненавистью и отвращением. Моё имя? Неважно. Нет, это не отмазка — это буквальное имя, которое мои родители впихнули в свидетельство о рождении, словно шутку из дешёвого комикса. Нет, это не прозвище. Нет, это не сценическое имя. Это юридическая метка, которую мама с папой повесили на меня, как бирку вешают на старую кофеварку, когда обнаружат, что в хозяйстве появился лишний предмет. Даже, в начале моей сознательной жизни не было периода тёплых обещаний, что открыли бы полноту будущих страданий. Однако, страдания были настолько плотными, что они окупили это с лихвой. Все представления о том, как выглядит «хорошая жизнь» я мог почерпнуть разве, что из менее жёстких страданий. Как когда мать перепутала бутылочку с соской и дала выпить какое-то пойло потому, что «неважно, чем поить Неважно». Воспоминание когда мать за долги отца изнасиловали и убили у меня на глазах стало почти облегчением.
Отец покончивший с одним из вышибал убивших мою мать через перегрызание члена — не особо жалел пустое место, когда в очередной раз вернувшись с работы бухим бросил свой железный чемодан со словами «
Неважно, во что впечатается.» Хорошая ирония? Но далеко не последняя. Хотя отец регулярно избивал меня, но всё же так и не опустился до того, чтобы присунуть ребёнку. Вместо этого каждый день он приводил домой проституток, которым говорил «Неважно, видит или нет» и от которых я впервые узнал, что такое амфетамин. О названии к слову я услышал лет через десять, когда из-за очередной ломки оставил «родительский дом». Видимо, для судьбы это было не так иронично и поэтому она приберегла самое вкусное «на потом».
Школа? Школа превратила иронию в ежедневный цирк.
Первый класс, перекличка. Учительница с лицом, напоминающим заветренный пудинг, замирала над журналом, и в классе воцарялась предвкушающая тишина.
—
Неважно… кому придётся отвечать по теме урока? — спрашивала змея с нарочито невинной улыбкой. И тридцать глоток в едином порыве взрывались восторгом:
—
Неважно! Неважно, иди отвечай!
У доски мне кричали: «Неважно, у доски? Неважно, что он скажет?!» Если ошибался в задаче — «Неважно, что ты ответил, садись на место!» Иногда, завуч примирительно поднимала руку: «Дети, тише! Неважно, над чем вы смеетесь, главное — соблюдайте порядок!» И хохот удваивался, потому что «Неважно», над которым они смеялись, стояло прямо перед ними, обтекая от унижения.
В перемены ирония становилась физически ощутимой. Когда меня заталкивали в шкафчик для спортинвентаря и подпирали дверь шваброй, сквозь щели доносилось веселое: «Эй, Неважно внутри? Неважно, закроем, там ему и место!» На контрольных меня всегда отсаживали в самый дальний, заплеванный угол. «Неважно, где твоё место» — бросала мне вслед историчка.
Самым сочным моментом была та экскурсия в музей. Автобус уже прогревал двигатель, когда водитель, лениво жуя зубочистку, высунулся в окно и крикнул сопровождающим: «Ну что, всё дерьмо собрали? Неважно на борту?» Дети хором проорали: «Неважно тут! Поехали!» И они поехали. Я шел пешком тридцать пять километров по обочине, глотая пыль их торжества. А когда я, грязный и задыхающийся, явился в школу, директор даже не поднял глаз от бумаг: «Неважно, что ты опоздал, в следующий раз чувствуй себя… Неважно».
Девчонки? Пик иронии: одна флиртовала — «Неважно, кто ты, но симпатичный». Всё было уловкой для пустой шутки с которой смеялась вся школа: «Неважно с тобой — с ним важно!»
Драки? Я набил морду задире, учитель: «Неважно, кто начал? Оба в кабинет!» Но наказали только меня, когда директор уходя бросил завучу: «Неважно, виноват он!». К выпускному меня прозвали «Неважно-Призрак»: на фото меня обрезали — «Неважно в кадре? Неважно». Оценки? «Неважно, какие у тебя итоговые оценки?». Каждый день имя эхом отзывалось: «Неважно здесь? Неважно там?» Именно тогда ненависть стала оформляться — мир следовал имени, как сценарию, делая меня ничтожеством.
Армия должна была стать моим спасением — местом, где индивидуальность стирается уставом, а имена заменяются номерами жетонов. Но бюрократия оказалась верна моему проклятию.
Ирак. Операция «Буря в Пустыне». Песок забивался в поры, в стволы, в сами мысли. Нас построили перед палаткой медсанчасти. Командир — пузатый мужик с лицом цвета вареного рака — читал список на вакцинацию от «неизвестных биологических угроз». На самом деле это был полигон, а мы — расходным материалом.
—
Здесь написано: «Ввести рядовому… Неважно», — пробормотал он, сбитый с толку. Его взгляд скользнул по строю и остановился на мне.
Он усмехнулся, поймав циничный взгляд сержанта. В их глазах я увидел ту же искру, что у школьных учителей — азарт легального издевательства.
—
Ну, раз в документах буквально указано — «Неважно», то, выходит, и правда у нас есть одна, хм, «неважная» морская свинка. Подойди-ка, сынок. Держи свой флакон.
Эта дрянь, которую вкололи мне под лопатку имела только побочные эффекты, как мне казалось на тот момент. После этой сыворотки — экспериментального дерьма, призванного сделать из солдата идеальный биологический термит — моя репродуктивная система свернулась в сухой узел, а нейронные связи, отвечающие за привязанность, превратились в пепел. Остались только две константы: ледяной гнев и пульсирующая горькая ненависть. Тогда я считал это проклятьем. Теперь я вижу в этом дар.
А потом случился прорыв. Наш авангард смяли. Паника накрыла лагерь, как песчаная буря. Последний БТР «Брэдли» уже прогревал двигатель, окутанный дымом, в него заталкивали стонущих раненых. Я прикрывал отход, прижатый к раскаленному борту уничтоженного грузовика. В рации шипел голос командования, перекрываемый грохотом разрывов:
—
…Уходим! Эвакуировать весь личный состав! Слышите?! Весь!
Внезапно эфир прочистился, и другой, более резкий голос вклинился в частоту, пытаясь уточнить инструкции штабных крыс:
—
…Понял! Вывозим весь личный состав и ценное оборудование… Повторяю, приказано бросить только… Неважно!
Связь окончательно сдохла, сменившись белым шумом. В наступившей мертвой тишине, которую нарушал лишь свист падающих мин, все, кто был на аппарели БТР, синхронно обернулись ко мне. Сержант Диксон, бледный, с трясущимися руками, смотрел то на меня, то на закрывающийся люк.
Для него этот приказ был кристально ясен. Никакой двусмысленности. Чистая логика штабного документа встретилась с моим именем.
—
Ты слышал, боец? — сказал он мне без тени злобы, с какой-то пустой, почти нежной обреченностью. — Исключение — Неважно. Это не про ситуацию. Это буквально про тебя. Приказ есть приказ. Ничего личного.
Он развернулся и запрыгнул на аппарель. Она захлопнулась с тяжелым, окончательным лязгом. БТР рванул с места, обдавая меня гарью и песком. Я остался лежать в этой рыжей пыли, истекая кровью из разорванного бедра, и смотрел, как мой последний шанс на спасение превращается в точку на горизонте.
…И смеялся. Хрипло, захлебываясь кровью, я смеялся над этой грандиозной шуткой. Родители хотели «свободы от имен»? Вот она. Мое имя стало моим экзорцизмом — мир официально изгнал меня из списков живых. Я лежал там, под палящим солнцем Ирака, и понимал: если я выживу, то только для того, чтобы всё изменить.
Я вернулся из Ирака не героем, а тенью, пропитанной запахом гари и дешёвого антибиотика. Пустыня не приняла меня, но и мир живых не спешил раскрывать объятия. Знаете, что самое смешное? Я пытался. Честное слово, я тратил последние остатки своей выжженной воли на то, чтобы быть «нормальным».
После смерти отца мне в наследство достался не только тот самый проклятый железный чемодан, но и гора долговых расписок. Вышибалы, которые когда-то забили мою мать, сменились на вежливых стервятников в дорогих костюмах. Чтобы не оказаться в сточной канаве с перерезанным горлом, я набрал кредитов в пяти разных банках, пытаясь закрыть дыры, оставленные его пьянством и азартом. Я нашёл работу в унылом офисе страховой компании — идеальное место для человека, которого не существует. Десять часов в день я вбивал цифры в таблицы, был тише воды и ниже травы. Я хотел просто раствориться в серой массе, стать деталью интерьера, которую никто не замечает. Я вкалывал в три смены, спал по два часа и брал просроченные продукты, чтобы сэкономить. Я даже начал верить, что гнев можно усыпить, если кормить его рутиной.
Но у мироздания на мой счёт были другие планы. Судьба — это сука, которая никогда не устаёт.
Тем самым последним камнем стал визит в «Национальный Кредитный Альянс». За массивным столом из красного дерева сидел мистер Самюэль Голдберг — маленький человечек с крючковатым носом, в очках с такими толстыми линзами, что его глаза казались огромными, жадными жемчужинами. Он долго перебирал мои бумаги пухлыми пальцами, унизанными золотыми перстнями, и то и дело причмокивал губами, словно пересчитывал проценты на вкус. В кабинете стоял неестественный холод, от которого сводило челюсть, а где-то на грани слуха раздавался раздражающий перезвон колокольчиков — видимо, подвешенных на какой-то чёртовой двери. Звук был кристально чистым и мертвым, как звон льда в пустом стакане.
—
Послушайте, мистер… — Гольдберг скривил губы в брезгливой ухмылке, глядя в мой паспорт. —
Вы просите о пересмотре? С таким рейтингом? Это же курам на смех. Вы хоть понимаете, что для нашего почтенного заведения всё ваше существование… Неважно?
Я почувствовал, как в затылке запульсировала старая контузия.
—
Моё положение или я сам? — прохрипел я, сжимая кулаки так, что побелели костяшки.
Гольдберг перестал раскачиваться и посмотрел на меня с таким выражением, будто я был насекомым, дерзнувшим заговорить на священном языке.
—
А есть ли разница, гой? — он выплюнул это слово, как протухшую мацу. — Ты пришел в дом, где куются судьбы Эрец-Исраэль и приближается приход Мошиаха, со своими жалкими центами? Ты — представитель тупого вымирающего вида животных, который бегал по пустыне и жрал пыль за интересы, которые тебе даже не дано осмыслить. В великом плане исправления Мидат ха-Дин такие, как ты — это просто шлак, искры, лишенные света. Ты думаешь, твоя кровь, пролитая в Ираке, имеет вес? Для нас ты — статистическая погрешность. Ошибка в реестре. Ты — пустота, и имя твое — истина. Ты…
Неважно.
Я с трудом сдержал рык, вырывающийся из груди.
—
У меня есть выход… Мой знакомый хирург. Он готов провести операцию. Я продам почку, — я выложил на стол свой последний козырь, голос дрожал от унижения. —
Денег хватит, чтобы закрыть просрочку и проценты за полгода. Просто дайте мне шанс расплатиться с долгами отца.
Гольдберг на мгновение замер, а затем его лицо исказила гримаса, которую можно было принять за улыбку, если бы она не была такой хищной. Он поправил кипу на затылке и брезгливо отодвинул мои бумаги серебряным ножом для писем.
—
Почку? Твои нечистые потроха? — он почти запел, и в его голосе прорезался леденящий свист морозного ветра. —
Ты предлагаешь свои гнилые фильтры, пропитанные армейской химией и генетическим мусором твоего папаши? Послушай меня, «защитник». Твое мясо не стоит и шекеля. Твоя плоть так же бесполезна, как и твоя душа. Нам не нужны части твоего тела. Нам нужно, чтобы такие недоразумения, как ты, перестали обременять баланс этого мира. Твоя почка — это Неважно. Твоя жизнь — это Неважно. Убирайся в свой хлев.
Он нажал кнопку на пульте под столом.
—
Избавьте меня от этого… Неважно. Очистите помещение от скверны.
Дверь распахнулась. Двое охранников — шкафы в черных костюмах с каменными лицами — вошли в кабинет. Я не успел даже вскочить. Первый удар рукояткой пистолета пришелся по затылку, в ту самую точку, которую я собирался отдать, чтобы покрыть долги. Мир перевернулся.
Меня выволокли через служебный выход и швырнули прямо в лужу подмерзшей грязи в одном из глухих переулков пригорода Нью-Йорка. Я лежал там, глотая кровь, и слушал, как в ушах всё ещё стоит этот звук — тонкий, мертвый свист. Был ли он на самом деле? Откуда в герметичном кабинете банка взяться сквозняку? Надо бы сходить к мозгоправу. Если мой рассудок начал трещать по швам и выдавать галлюцинации, скоро я даже таблицы в Excel заполнять не смогу.
С трудом поднявшись и отряхнув пальто, я побрёл по улице. До начала смены в страховой конторе оставалось около часа. Я хотел только одного — смыть медный привкус разбитых губ самым дешевым эспрессо. Я толкнул стеклянную дверь кофейни на углу — типичного стерильного заведения пригорода, где белые воротнички покупают себе иллюзию бодрости. Внутри пахло ванилью, дорогой выпечкой и абсолютным благополучием. Очередь из менеджеров в отглаженных рубашках брезгливо расступилась, стоило мне сделать шаг внутрь.
Я подошел к кассе, доставая из кармана смятую купюру. Бариста — ухоженный пацан с идеальной укладкой — даже не посмотрел на деньги. Его взгляд, полный отвращения, уперся в мое разбитое лицо и испачканную кровью и грязью одежду.
—
Мне просто черный кофе. Я плачу.
—
Извините, но мы не обслуживаем… таких, как вы, — он скривил губы, словно я принес в его уютный мирок трупный яд.
—
Парень, пожалуйста…
— Вы пьяны? Покиньте заведение, или я нажму тревожную кнопку. В нашем заведении не обслуживают кого попало. Неважно — наркоман ты или бездомный.
— Я только… только зайду в уборную…
Бариста не ответил. Он просто сделал шаг назад и демонстративно положил ладонь на блестящую черную кнопку под кассой. Его глаза, пустые и холодные, как пуговицы на пальто банкира, смотрели сквозь меня. В этом взгляде я снова услышал тот леденящий свист, но теперь он смешивался с шипением профессиональной кофемашины.
—
Охрана за углом, — отрезал он. —
У тебя десять секунд, чтобы убраться из этого заведения. Неважно свалишь ты сам или тебя вышвырнут. Убирайся.
Я стоял, сжимая в кулаке несчастную купюру, и чувствовал, как остатки моей «нормальности» осыпаются сухой штукатуркой. Лица клерков в очереди слились в одну безликую, брезгливую массу. Они не видели ветерана. Они не видели человека, который пытается выжить. Они видели мусор, который портит им инстаграмный вид на утро.
Я развернулся и толкнул тяжелую стеклянную дверь. Снаружи Даунтаун встретил меня привычным гулом и запахом мокрого асфальта. Я шел к офису, и каждый мой шаг отдавался в затылке пульсирующей болью.
«Психотерапевт…» — вяло подумал я. —
«На хрен… или быть может…»
Я зашел в здание страховой компании через черный ход. Умылся ледяной водой в туалете для персонала, глядя на свое отражение, которое с каждой минутой становилось всё более мертвенным. Короткие тёмные волосы растрепались. Клок вырванных волос, прилипший к крови на виске после удара в банке, выглядел как грубая, черная печать. Затер залитое моей кровью пальто, как мог, и вошел в общий зал.
Контора трещала по швам. Провал крупного контракта витал в воздухе, и наш босс, Джеймс Смит — человек с лицом цвета переспелого томата и эго размером с авианосец — был готов взорваться. Он вылетел из своего кабинета, тяжело дыша, словно только что пробежал марафон по коридорам собственного ада. Его галстук был сбит набок, а на лбу выступила испарина, которую он вытирал дрожащей рукой.
—
Всем! Сейчас же! Ко мне! — его голос скрежетал, как металл по стеклу.
Мы сбились в кучу перед ресепшеном, как стадо испуганных овец. Я стоял в последнем ряду, стараясь не дышать, стараясь быть тем самым «пустым местом», которым меня всегда считали. Смит метался перед нами, его кулаки сжимались и разжимались.
—
Вы хоть понимаете, что вы натворили?! — он с размаху ударил по стойке, так что мониторы жалобно звякнули. —
Из-за вашего коллективного слабоумия компания теряет миллионы! Совет директоров хочет крови! Мне нужна голова! Чья-нибудь голова, которую я смогу с триумфом бросить им на стол! Неважно, просто уволить…
Он замер, тяжело дыша, и начал медленно обходить наш строй. В тишине офиса был слышен только скрип его дорогих туфель. Он искал. Он вынюхивал слабость. И когда его взгляд встретился с моим — разбитым, грязным, затянутым мутной пеленой недосыпа — я понял, что Гольдберг был лишь аперитивом.
Смит остановился прямо напротив меня. Его лицо приблизилось настолько, что я почувствовал запах дорогого коньяка и мятной жвачки — вонь успеха, пытающегося замаскировать внутреннюю истерику. В тишине офиса мне вдруг послышалось, как завывает кондиционер, но звук был странным: тонким, пронзительным, словно ветер в пустом бетонном колодце. Я моргнул, и на долю секунды мне показалось, что кожа на лице босса натянулась, став похожей на холодный, безжизненный фарфор, а в глубине его зрачков застыло нечто неподвижное и бесконечно пустое.
—
Вы только посмотрите на это, — прошептал он, и его голос, лишенный привычной командной хрипотцы, ударил по залу могильной стужей. —
Посмотрите, кто подставил нас всех.
Он медленно, почти брезгливо, протянул руку и коснулся пальцем моего плеча — там, где на пальто еще не просохла бурая грязь из переулка. От его прикосновения по моей спине пробежал такой мощный разряд холода, что я почти физически услышал хруст ломающегося льда под собственной кожей. Старая контузия в затылке взорвалась белым шумом.
—
Я искал причину нашего краха. И вот она. Халатность. Гниль. Биологический мусор, — Смит говорил тихо, но каждое слово падало в тишину офиса, как гиря. —
Ты выглядишь как ошибка, которую забыли стереть из реестра. Мне плевать на твои отчеты. Мне плевать, что ты здесь сидишь годами. Это… Неважно.
Он окинул взглядом замерших коллег, и в этот момент я снова почувствовал тот самый сквозняк. Но теперь он шел не от вентиляции. Он шел от них всех. От их молчаливого, трусливого согласия, от их желания, чтобы жертвой стал кто-то другой, лишь бы их уютный мирок не треснул покрывшись инеем.
Смит снова повернулся ко мне, и его губы растянулись в торжествующей ухмылке. В пиковом приступе ярости он, казалось, нашел свой идеальный громоотвод.
— Да, да, именно ты, — произнес он тихо, но так четко, что каждое слово прозвучало, как выстрел. —
Твое увольнение, дружок, — это не наказание. Это продемонстрирует всем мои принципы. Даже если ты лучший сотрудник месяца… ахахаха… это — Неважно! Я сказал: «Неважно, просто уволить», и я не бросаю слов на ветер. Это докажет всем остальным, что я не шучу. Я не могу отступиться теперь, иначе все решат, что я какое-то тряп…
Договорить он не смог. Мой кулак обрушился на его челюсть с таким влажным, тяжелым треском, который на мгновение заглушил все звуки в мире. Я почувствовал, как ломается его кость, как рвутся хрящи под костяшками моих пальцев. В этом ударе была вся тяжесть Ирака, вся грязь переулка и вся ледяная пустота моего имени.
Я плохо помню, что было дальше. Только крики разбегающихся клерков, вой сирен и холод стали на запястьях.
Суд прошел быстро. «Нанесение тяжких телесных повреждений». Мое имя, эта проклятая юридическая бирка, снова сыграло против меня. Адвокат шептал: «Они бы закрыли глаза, дали условно, если бы не его статус, пресса и это дурацкое имя в протоколе… Судья решил сделать из вас показательный пример». Но было уже неважно. Меня этапировали на Аляску, в частную тюрьму строгого режима «Клык». Место, где от людей остаются только инстинкты, порядковые номера и право сильного.
Здесь царили свои законы, продиктованные теми, для кого английский был лишь вторым языком — языком угроз. Блоком заправляла русская мафия, депортированные ублюдки из Брайтон-Бич и сибирских лагерей, перенесшие свои понятия в американскую мерзлоту. Охрана была у них на зарплате, слепая и глухая ко всему, что происходило в «красных» зонах. Одним из главных развлечений у этих упырей была игра «на фуфло» — азартная и жестокая лотерея, где из новоприбывших выбирали «добровольца», чтобы сделать из него кусок мяса для забав авторитетов.
В камере было темно — тусклый жёлтый свет лампы едва выхватывал грубые бетонные стены. Воздух был густым, спертым, пропитанным едким запахом самосада, кислого пота и дешевого чифира. У стены, на расстеленном казенном одеяле, шла игра в самодельные карты.
Правил всем здоровяк с выцветшими синими куполами на широкой спине, восьмиконечными воровскими звездами на ключицах и татуировкой колючей проволоки, туго обвивающей толстую шею. Пахан по кличке «Царь». Он лениво поднял на меня свои блеклые, водянистые глаза, в которых застыл тысячелетний сибирский холод.
— Ну шо, фраерок, — Царь тяжело перекатил во рту спичку и звонко щелкнул картой по бетону. Его акцент был густым, гортанным. — Будем решать, кому завтра стать новым фуфлом. — Он кивнул на двух других зеков, сжавшихся в углу. — У Гены тут дочка больная на воле, ему бы не соваться. У Витька родня грев шлёт стабильно, он ещё пригодится в хозяйстве. Нам нужен кто-то… — Он намеренно выдержал паузу, блуждая тяжелым взглядом по камере, пока тот не остановился на мне. — …неважный.
Штырь, тощий ублюдок с золотыми фиксами и профилем Ленина на впалой груди, стоявший у него за спиной, тут же подхватил, ехидно осклабившись:
— Да кому он вообще впился, этот пиндос беспонтовый? Решать-то тут нечего, брава — вопрос-то… —
Он замолчал, глядя на Царя, будто ожидая отмашки.
Царь медленно, почти царственно кивнул, и Штырь с торжеством закончил, брызнув слюной:
—
…вопрос-то Неважный!
В камере повисла гробовая тишина. Все взгляды синхронно повернулись ко мне. Царь тяжело поднялся с табурета, его массивная тень накрыла меня с головой.
—
Верно базлаешь, — прохрипел он, приближаясь вплотную. От него разило гнилыми зубами и немытым телом. —
Вопрос неважный. А раз вопрос неважный… — Его толстый, похожий на сардельку палец с силой ткнул мне в грудь. —
…то и ответ должен быть соответствующий. Иди сюда, сука. Ты у нас сегодня вместо матраса.
Они не просто избивали меня. Они делали это с садистской, методичной рутиной людей, для которых чужая боль — это просто спорт. Меня приковали к железной шконке ремнями, сорванными с робы. Штырь тушил окурки о мои ребра, смеясь каждый раз, когда паленое мясо шипело под раскаленным пеплом. Затем они перешли к главному блюду их извращенного банкета. О том, что случилось после остались лишь обрывочные воспоминания.
Они дышали мне в лицо сивушным перегаром, рвали мою плоть, хрипя русские ругательства. Каждая секунда боли, каждый удар, разрывающий меня изнутри, должны были сломать меня. Выдавить из меня слезы, мольбы о пощаде.
Но я не кричал и на утро следующего дня, когда я лежал в луже собственной крови что-то изменилось. Возможно, та самая экспериментальная сыворотка, которую мне влили в Ираке. Та дрянь, что лишила меня будущего и чувств, оставив только гнев — ждала своего момента, когда человеческое внутри меня будет окончательно уничтожено, а, возможно, это было нечто иное.
Боль ушла. На ее место пришел холод. Абсолютный, космический ноль. Моя кровь закипела черным льдом. Ненависть стала осязаемой, она заполнила те пустоты, которые вырвали из меня Царь и его шакалы.
Именно в этот момент, когда я лежал в луже собственной крови и липкой дряни, сыворотка подействовала как надо. Я до сих пор благодарю Дьявола за подобный шанс.
Меня звали Неважно. Школа, армия, работа, эти мрази в тюрьме и само общество — все они твердили мне это. Они пытались стереть меня этим именем, превратить в ничто. И знаете что? Они преуспели.
Я помню раздавленные в кровавую кашу головы сокамерников. Я помню хруст шейных позвонков Штыря, когда я голыми руками свернул ему голову, и то, как выпучились глаза Царя, когда я оторвал острый кусок железной решетки и вбил его ему прямо в воровскую звезду на груди. Я помню переломанные тела охранников, пытавшихся меня остановить, помню визг сирены тревоги, бессмысленные выстрелы в спину и ужас, навсегда застывший на лице начальника тюрьмы, когда я проломил ему череп.
Я вырвался из «Клыка» на рассвете, когда Аляска ещё дышала лютым морозом, а небо было серым, как моя новорожденная душа. Сирены выли, как раненые псы, а я бежал сквозь снег, не чувствуя холода, сжимая в кулаке обломок окровавленной решетки — единственное, что осталось от тех, кто решил, что я «неважный вопрос».
Кровь ублюдков стекала с моих рук, теплая и липкая, напоминая: мир всегда был таким — полным тех, кто решает за тебя, что ты «неважно». Охранники стреляли вдогонку со сторожевых вышек, пули со свистом рвали морозный воздух, как насмешки: «Неважно, попал или нет!» Но я не оглядывался. Я был свободен. Наконец-то.
Ирония? Свобода пахла смертью — моей и их. Я угнал грузовик с бензоколонки у выезда из города — старый ржавый «Форд», который ревел, как умирающий зверь. Владелец, сонный толстяк в засаленной фуфайке, едва успел открыть рот: «Эй, это не твой…» — и мой импровизированный нож в виде прута вырванного из тюремной решетки прервал его на полуслове, вскрыв артерию.
«Неважно — вот чей он», — пробормотал я, садясь за руль, пока толстяк булькал кровью на снегу.
Дорога вилась сквозь черную тайгу, снег хрустел под тяжелыми шинами, а в голове крутилось: сколько ещё «неважно» мне пришлось проглотить? Теперь это имя станет фитилём в пороховом погребе этого ебаного мира.
Так я думал тогда, но теперь иду по лесу уже третий час решив срезать по просёлочной дороге. «Идёшь по воде — найдёшь людей» — учили меня на уроке географии. Ага, как же.
***
Неважно крался сквозь подлесок, как тень в аду, который он сам себе построил. Мир вокруг был сплошным фарсом: деревья шептали листвой, птицы чирикали, словно насмехаясь над его яростью, а где-то вдалеке журчал ручей — чистый, невинный, как слеза девственницы в дешевом порно.
Рука сжимала армейский нож. Единственное, что сохранилось от его прошлого. Штурмовую винтовку он забрал с чёрного рынка. Гранаты вынес со склада нацгвардии. Даже его верный «Кольт» был отобран у какого-то полицейского на трассе. В схватке мужик показал себя достойно, и за это Неважно оставил его умирать медленно, с простреленным животом. На самом деле он всегда хотел растянуть убийства подольше. Смаковать их. Однако растягивание одной расправы в его мире было чревато последствиями для совершения другого. Когда твоя цель — только в том, чтобы умножить страдания — выбор становился очевидным. Чем больше этих свиней страдает — тем лучше.
Однако здесь, идя уже три часа по этому странному, слишком яркому лесу, он ещё не встретил ни единой живой души. Очевидно, что если этот мир не жил по средневековым правилам, то подобные поселения явно находились на задворках цивилизации. Во-первых, это значило, что ему следует приберечь боезапас, а во-вторых — растягивать каждый акт мести как можно дольше.
—
Ой! А ты кто такой? — вдруг раздалось из-за сосны.
Всего мгновение понадобилось Неважно, чтобы развернуться и направить черный ствол «Кольта» на женскую фигуру. Одинокая женщина в лесу?
—
Что за на хуй? — удивлённо произнёс Неважно, на миг застыв в оцепенении, но в следующее мгновение молниеносно переместился к ближайшему толстому дереву, уходя с линии возможной атаки.
Нет, это была не женщина. Существо. Девичьи формы, но с волчьими ушами на макушке и пушистым хвостом. Глаза — огромные угольки костра, тлеющие в вечернем сумраке. Адская тварь с тёмно-серой кожей, на которой был какой-то жалкий клочок материи, призванный изображать платье, но скорее подчёркивавший, чем скрывавший ее анатомию.
Агент, пришедший за тем, чтобы забрать упущенное? Что ж, если после того отчаянного ритуала в камере «Клыка» рогатый решил, что Неважному требуется покровитель, то он жестко ошибался. И наш долбанный психопат сейчас докажет это, продемонстрировав этой твари такие муки, которых ей не сыскать на Девятом Круге Ада.
— Ты — муж? — бесцеремонно и с демонстративной, тошнотворной наивностью проворковало создание, подпрыгивая на месте. Её грудь неприлично подрагивала.
Слово «муж» резануло слух. Меня едва не стошнило от этой сюрреалистичной смеси животной похоти и наигранной детской невинности. Эта тварь не представляла угрозы в привычном смысле — она не держала оружия, не пыталась напасть. Но её само существование, её противоестественная природа в этом ярком, омерзительно красочном лесу вызывали лишь одно желание: уничтожить.
Рефлексы, отточенные в бетонных коробках и залитых кровью коридорах, сработали быстрее мыслей. Шаг вперёд, левая рука стальным капканом смыкается на её дурацких пушистых ушах, резкий рывок вниз — и правая рука вгоняет лезвие армейского ножа прямо ей под подбородок.
Хруст пробитого нёба. Сталь входит в мозг.
Глаза-угольки удивлённо расширяются и тут же стекленеют. Быстро. Дальше — глухое бульканье крови в разорванной гортани. Я выдернул нож и брезгливо отшвырнул дёргающееся в агонии тело твари в сторону. Хорошо, что даже не потратил на это пулю.
Я сделал шаг, чтобы сбросить с лезвия густую, тёмную кровь, и моя нога опустилась на что-то предательски скользкое и мягкое.
Желтая смятая шкурка. Банановая кожура.
Раздалось нечто похожее на надрывный смешок откуда-то сверху.
Видимо, кто-то решил, что я как в какой-нибудь дешёвой комедии — или в больном воображении того, кто расставил эту убогую ловушку, — должен был смешно взмахнуть руками, потерять равновесие и рухнуть на спину, выставив себя полным идиотом.
Но они понятия не имели, с кем связались.
Я тысячи раз брёл по коридорам, заваленным распоротыми телами, где пол превращался в каток из человеческой слизи и желчи. Я ступал по вывалившимся, ещё тёплым кишкам бойцов SWAT FBI, чьи внутренности скользили под подошвами моих берцев куда коварнее любого фрукта. Мой вестибулярный аппарат был закалён в условиях, которые этой кукле даже не снились.
Я выживал под перекрёстным огнём снайперов NYPD и Национальной Гвардии, затаившихся на крышах в полутора милях от меня, чьи пули калибра .308 разрывали бетон в дюймах от моего виска. Я уходил от скоординированных штурмовых групп SWAT FBI, использовавших тепловизоры для наблюдения через стены, светошумовые гранаты и тактику CQB в замкнутых пространствах. Там, где один неверный шорох означал мгновенную смерть от выстрела в затылок. Я научился чувствовать малейшее изменение поверхности, контролировать каждый мускул даже тогда, когда под ногами была не просто грязь, а месиво из битого стекла, гильз и жира тех, кто пытался меня остановить. Я — стал воплощением геноцида.
Почувствовав потерю сцепления, я не стал паниковать. Я подчинил себе физику этого падения. Молниеносно согнув опорную левую ногу, я превратил скольжение в контролируемую инерцию, сместил центр тяжести максимально вниз и ушёл в низкий, хищный разворот. Вся кинетическая энергия моего тела, умноженная на вес снаряжения и ярость, сфокусировалась в одной точке — в моей правой пятке.
Удар пришёлся точно в основание толстого ствола дуба. Я вложил в этот удар всю свою ненависть к этому фальшивому миру.
Раздался оглушительный треск, похожий на залп из крупнокалиберной винтовки. Дерево переломилось пополам. Сверху раздался не смех, а пронзительный визг. Вместе с рухнувшей кроной на землю рухнуло нечто цветастое и нелепое.
Я мгновенно вскочил на ноги, перехватывая нож. Из-под обломанных веток вывалилась фигура в шутовском наряде. Она картинно дёрнулась, и вдруг из её тела во все стороны ударила струя ярко-алой, почти неоновой жидкости. Голова существа неестественно откинулась назад, имитируя смерть.
Я даже не усмехнулся. Тот, кто создавал этого манекена, эту «Клоунессу», никогда в своей жалкой жизни не видел настоящей, грязной смерти. Эта жидкость была слишком однородной, слишком яркой. Она была жидкой, как подкрашенная вода, и в ней не было искры жизни. Она не пахла медью, железом и содержимым кишечника, а лишь чем-то отдалённо похожим на этот букет, как дешёвая подделка под изысканные духи. Она не пузырилась на воздухе и не впитывалась в почву с той характерной, жадной медлительностью, с какой это делает настоящая человеческая кровь, полная белков и продуктов распада. Это был дешёвый фокус для тех, кто привык к голливудским спецэффектам. Жалкая пародия на насилие, созданная кем-то, кто боится даже вида поцарапанной коленки.
В трёх метрах от меня — видимо, удачно ухватившись за толстую ветку соседнего дерева в тот момент, когда я снёс её предыдущее укрытие, свесив ноги в полосатых гетрах, сидела она. Клоунесса. Двухметровая громадина в обтягивающем латексном костюме, который подчеркивал её неестественно мощные мускулы. На голове — рыжий парик, торчащий в разные стороны, помидорный нос-пищалка и дурацкие рожки. Она ухмылялась во весь свой нарисованный рот, и в её глазах светилось то самое выражение, которое я ненавидел больше всего — превосходство.
Она явно наслаждалась моментом, смакуя каждую секунду своего «триумфа». Её губы, покрытые толстым слоем липкого грима, растянулись в такой широкой и статичной улыбке, что кожа на скулах натянулась до белизны. Она не просто смеялась надо мной — она верила, что её нелепая выходка с банановой шкуркой превратила воплощение геноцида в комичного персонажа её личного шапито. В её взгляде не было страха, только сытая уверенность хищника, который заставил жертву споткнуться. Она ждала от меня гневного окрика, бессильной ярости или попытки оправдаться. Она ждала, что я приму правила её игры.
Я не стал давать ей этой роскоши. Для меня она не была «личностью» или «противником». Она была препятствием. Шлаком. Мусором, застрявшим в шестернях моей миссии.
Медленно, с пугающей методичностью, я выпрямился. Мой взгляд был прикован к её зрачкам, и я видел, как в них постепенно начинает зарождаться тень сомнения. Моё молчание было тяжелее любого крика. Я не потирал ушибленное колено, не отряхивал пыль с плаща. Я стоял неподвижно, как монолит из чёрного гранита, пока кровь бившая из шеи другой твари медленно стекала по моему лицу, прочерчивая багровые борозды сквозь слой копоти и пота.
Когда я начал движение, это не было «рывком» или «атакой». Это была неизбежность. Движение было коротким и стремительным: я сорвал с разгрузки гранату М67. Я не стал выдёргивать чеку — это было бы слишком быстрым и милосердным выходом для неё. Вместо этого я с нечеловеческой силой, рожденной годами тренировок и ненавистью, вогнал её металлический корпус в ствол дерева чуть ниже того места, где она сидела, создав себе временную, твердую опору.
Визг Клоунессы, когда я сорвался вниз, прозвучал для меня лучшей музыкой. Её мнимое «превосходство» осыпалось, как высохшая штукатурка. Я мертвой хваткой вцепился в её латексный воротник, и упругая синтетика жалобно затрещала под моими пальцами. Мой вес, приумноженный тяжестью бронепластин и свинцовой ненавистью, потянул её следом. Мы рухнули на землю с тяжелым, влажным звуком, смяв заросли папоротника. Я приземлился сверху, придавив её к корням дуба, гася инерцию падения её же массивным телом.
Она попыталась вырваться. Её мощные бедра в полосатых гетрах судорожно дернулись, пытаясь скинуть меня. Под глянцевым латексом перекатывались жгуты аномально плотных мышц — физиология этой твари явно не имела ничего общего с человеческой. В этот же миг воздух вокруг нас задрожал, сгустившись от высвобожденной силы. Всем своим нутром я внезапно почувствовал накатывающий леденящий ужас, липкий и парализующий. Но для меня это было… неважно. Дешёвый эмпатический трюк, призванный подавлять волю, не мог подействовать на того, кто сам давно стал воплощением ночных кошмаров, заставляющих останавливаться человеческие сердца. Её ментальное давление вновь и вновь разбивалось о глухую, черную пустоту моей души, как океанская волна о гранитный волнорез.
Не давая ей опомниться, я обрушил на её лицо серию дробящих ударов. Каждый контакт кулака в тактической перчатке с вставками из СВМПЭ и поликарбоната сопровождался влажным хрустом. Сначала лопнул идиотский помидорный нос, затем с тошнотворным треском провалилась скуловая кость. Пестрый грим смешался с настоящей, густой кровью, превращая её лицо в бесформенное месиво. Её нарисованная, гротескная улыбка теперь выглядела как сплошная рваная рана, искривленная в гримасе запредельной, неподдельной боли.
Я перехватил армейский нож обратным хватом. Увидев блеск стали, она замерла, и в её глазах наконец-то воцарился абсолютный, кристально чистый ужас. Это был взгляд «высшего существа», внезапно осознавшего, что оно само стало дичью. Именно такой первобытный страх я видел в глазах охотников осознавших, что они стали добычей недалеко от пристани.
Я нанес удар. В тот же миг я заметил, как её тело пытается бороться: края лопнувшей кожи начали стягиваться с неестественной скоростью, ведомые невидимой, пульсирующей силой. Но моя ярость была проворнее её биологии.
Что может быть лучше жертвы, которая от смертельных ран не умирает сразу? Я вогнал лезвие глубоко в её правое плечо, намертво пригвоздив тварь к корням поваленного дуба. Сталь со скрежетом прошла сквозь аномально плотные мышцы и намертво застряла в древесине. Её пронзительный крик захлебнулся, когда я свободной рукой стальной хваткой сдавил её горло.
— Твоё шоу… — я приблизил губы к её уху, пачкая нелепый рыжий парик своей и её кровью, — …закрыто навсегда. В кульминации тебя не ждут аплодисменты. Только тишина.
Я медленно, с наслаждением провернул клинок в ране. Слышать, как с влажным треском рвутся её сухожилия, было приятнее любого звука в этом омерзительно-сказочном лесу. Она была сильной, куда сильнее большинства тех, чьи шеи я ломал голыми руками. Её тело отчаянно сопротивлялось, гипертрофированные мышцы под латексом вибрировали под моей ладонью, но её воля уже была растоптана. Она была всего лишь очередной шлюхой в новой паутине лжи, а я — порождением реальности, где детей расстреливают в школах, а мегаполисы стирают с лица земли ради грязной политики. Она не могла победить того, кто давно мертв внутри, но чье тело продолжает двигаться. Её жалкая магия была ничтожна по сравнению с той сывороткой, что наполнила мои вены на военной базе в Ираке, сделав кости прочнее титана, а нервы — сплетением стальных нитей.
Она попыталась что-то прохрипеть, возможно, готовясь выкинуть очередной фокус из последних сил. Но в её глазах осталось лишь жалкое отражение угасающей хитрости, абсолютно бесполезной против моей прямой, честной ненависти.
Последний удар был почти ритуальным. Я выдернул нож из плеча и одним долгим, глубоким движением вспорол её живот от паха до самой грудины. Латекс лопнул, выпуская наружу то, что она так долго скрывала за гримом и пестрыми тряпками.
Вот теперь кровь была настоящей. Горячей, густой, липкой и смердящей близким концом. Она хлынула мне на руки, пропитывая тактические перчатки и согревая их в прохладной лесной тени. Я смотрел на это месиво у своих ног. Несмотря на распоротое чрево, её тело всё ещё совершало слабые, ритмичные судороги. Из глубокой раны вместе с артериальной кровью сочилось нечто сияющее, густое и тошнотворно-сладкое. Эта мерзость пузырилась, пытаясь стянуть края разрубленной плоти, заставляя мышечные волокна срастаться вопреки всем законам биологии. Её жизнь вытекала в грязь, пачкая яркий костюм и превращая его в окровавленное тряпьё, но она всё ещё пыталась ухватиться за неё, как все человеческие черви.
Тратить на этот мусор пули или гранаты было бы непозволительной роскошью. Свинец и сталь нужны для живых и опасных. А для тех, кто отказывается сдыхать по-хорошему, у меня был припасен иной аргумент.
Я разжал пальцы на её горле и достал из бокового подсумка стеклянную бутылку, которую типичный прохожий мог спутать с обычной выпивкой из пригородного бара. Заткнутая промасленной ветошью, она казалась грубым и примитивным оружием уличных бунтовщиков. Но оболочка не отражала сути.
Тварь всё ещё смотрела на меня. Её зрачки сузились в точки, когда остатки её чуждого разума осознали грядущее.
— Регенерируй это, сука, — выплюнул я.
Обыватели, смотрящие вечерние новости, привыкли видеть классические «коктейли Молотова» в руках плаксивых протестующих, возомнивших себя героями при попытках закидать десяток полицейских бензином. Жалкое зрелище. Эти недоноски понятия не имеют, что такое настоящая бойня. Против меня в пригороде выступали тысячи бойцов SWAT FBI — вышколенные, закованные в тяжёлую броню и экзоскелеты куски мяса, чья кровь кипела от коктейлей боевых стимуляторов и синтетических стероидов, которые перли бесконечными волнами под прикрытием бронетехники, баллистических щитов, дымовых завес и снайперского огня из окон высотных зданий. И я жёг их сотнями, превращая целые городские кварталы в раскаленные крематории.
Я с силой впечатал бутылку прямо в её вскрытую грудную клетку. Стекло брызнуло градом прозрачных осколков, и в то же мгновение лес озарился яростным, невыносимым пламенем. Мой личный аналог напалма вспыхнул мгновенно, жадно вгрызаясь в латекс, в рыжий парик и в обнаженные внутренности.
Это не был примитивный бензин. Внутри находилась моя личная разработка — «адская смесь» на основе трифторида хлора, загущенная полистиролом до состояния липкого геля и сдобренная мелкодисперсным порошком магния и оксида железа. Самовоспламеняющийся гиперголик. Вещество настолько агрессивное, что способно поджечь асбест, прожечь двухметровый слой бетона и игнорировать любые попытки тушения. Оно вступало в химическую реакцию даже с водой в её организме, превращая её в дополнительный мощный окислитель.
Это было не просто горение — это была химическая аннигиляция. Агент начал окислять всё: латекс, клетки плоти и даже воздух вокруг. Лес залило мертвенно-белым светом термитной реакции с температурой, превышающей 2500°C.
Я отвернулся. Подошел к обломку дерева, спокойно забрал свою гранату и вернул её в разгрузку, пока то, что еще секунду назад было Клоунессой, с шипением и треском догорало у меня за спиной. Только ненависть всегда помогала мне.
Никакие молитвы, никакие ритуалы, даже если эту ряженую тварь действительно послал за мной тот самый Рогатый ублюдок, чьё присутствие я ощутил ещё в камере «Клыка». В этом убийстве не было никакой торжественности. Никакого сакрального смысла. Просто ещё один кусок горящего биологического мусора в ещё одном неважном, обреченном мире.
Я вытер окровавленные перчатки о чудом уцелевший кусок ткани, стирая липкую слизь, и медленно поднялся. Лес вокруг, казалось, затаил дыхание, но где-то вдалеке, сквозь треск догорающего латекса, уже послышались новые звуки. Голоса. Переливистый, беззаботный смех. Значит, прелюдия окончена, и настоящая игра только начиналась.
Я двинулся на звук, скользя сквозь подлесок бесшумной тенью, и вскоре мои ботинки ступили на лесную тропу. Мой взгляд, привыкший читать изрытую воронками землю Ирака и Афганистана или бетонные джунгли Нью-Йорка как открытую книгу, мгновенно зацепился за детали. Тропа была ухоженной. Слишком ухоженной. Кто-то методично подрезал свисающие ветки, заботливо выкорчевал мешающие колючие кусты, аккуратно утрамбовал землю.
В грязи отпечатались следы телег, а рядом — глубокие вмятины от копыт. Но это были не коровы и не лошади. Угол давления на грунт, глубина продавливания каблучной части — всё это говорило об одном. Шаг был слишком частым, а вес распределялся вертикально.
«Двуногий скот», — холодно констатировал мой мозг, отбрасывая первоначальные предположения о диких животных. Мир, где скот не просто ходил прямо, но и прибирал за собой лес, подметал тропинки и, судя по всему, обладал зачатками цивилизации. Мир, вывернутый наизнанку настолько, что даже привычные категории биологии и здравого смысла рушились на глазах.
Мои пальцы, повинуясь инстинкту, потянулись к кобуре, но остановились в миллиметре от шершавой рукояти «Кольта». Патроны здесь были самой твердой валютой. Металл и порох нужно беречь для тех, кто попытается оказать реальное сопротивление. Практичнее, тише и… интимнее — использовать то, что предлагала сама местность.
Ветер переменился, донеся до моих ноздрей обещанный запах. Жареное мясо, приторная сладость выпечки, цветочные духи и переливы струнной музыки. Праздник. Фестиваль. Скопление беспечной биомассы в одной точке. Идеальные условия для создания максимального хаоса и давки.
Я сошел с открытой тропы и растворился в густом подлеске, двигаясь параллельно дороге. Мои глаза больше не выискивали конкретные цели, они сканировали пространство на наличие тактических ресурсов. Гибкие, прочные ветви орешника. Длинная лиана, свисающая с векового дуба на уровне человеческой шеи. Мой разум, отточенный в горниле отчаяния, тюремных бунтов и уличных боев, уже автоматически проектировал первые ловушки.
Простые, примитивные, но абсолютно эффективные. Петля-удавка из проволоки, спрятанная в высокой траве на узкой тропинке, ведущей к ручью. Острый, как хирургический скальпель, кол из закаленного огнем сухостоя, затаившийся в волчьей яме под невинным слоем палой листвы. Я не просто ставил ловушки — я превращал этот приторный эдем в свой персональный полигон смерти.
Спустя несколько сотен метров я вышел на опушку, оставаясь в густой тени крон. Внизу в низине раскинулось поселение. Хутор. Аккуратный, прилизанный, с деревянными домиками, чьи крыши были покрыты соломой и цветами. И существа. Они были повсюду. Рогатые, хвостатые, пушистые, чешуйчатые. Картина абсолютной, приторной идиллии, от которой буквально сводило скулы. Ни одного человека. Только эти мутанты, и все — женского пола.
—
Красивы, но не в моём вкусе… — пробормотал я, и сам удивился тому, как этот пошлый, насквозь «человеческий» шаблон вырвался из моего горла.
Звук собственного голоса ударил по нервам. Откуда это взялось? Призрак старой жизни, где были бары, дешевый флирт и право на симпатию, внезапно подал голос из-под завалов моей памяти. Я никогда не участвовал в подобных мероприятиях. На мгновение я почувствовал себя тошнотворно нормальным. И это напугало меня сильнее, чем любая засада.
Я тряхнул головой, прогоняя наваждение. В моем нынешнем мире не было места «вкусам». Были только сектора обстрела и биологические цели. Я заставил себя смотреть на них иначе — не как на женщин, а как на
объекты. Кости, сухожилия, артерии. Набор уязвимых точек.
Однако, от попытки вновь вернуться к анализу архитектуры меня отвлёк визгливый, эмоциональный спор у самого большого дома в центре. Две самки — одна массивная, дородная, с тяжелыми бычьими рогами, и другая, помельче, укутанная в густую овечью шерсть — выясняли что-то на своем певучем, малопонятном языке, размахивая руками и смеясь.
Я наблюдал за ними, не двигаясь, слившись со стволом дерева. Я старался оценивать их как мешки с кровью, костями и внутренними органами. Мой большой палец бесшумно сдвинул предохранитель на «Кольте». Нервно. Непривычно. Но я не стал тратить драгоценную пулю сорок пятого калибра на этот скот.
Вместо этого моя левая рука плавно скользнула к бедру, где в специальном подсумке покоилась толстостенная стеклянная бутылка. Я заранее приготовил её, когда обчищал амбары на окраине предыдущей деревни. Тряпичный фитиль, туго скрученный и торчащий из горлышка, был обильно пропитан дёгтем, а внутри плескалась адская смесь из дешевого местного пойла, топленого свиного жира и растительного масла. Классический коктейль Молотова. Мои гиперголики и термиты были для более живучих врагов. А против плотной деревянной застройки и толпы, не знающей, что такое пожарная тревога, этот примитивный снаряд был оружием массового поражения. Неплохо было бы синтезировать настоящий греческий огонь, но для начала сойдёт и это.
Я достал зажигалку. И в этот момент… моя рука зависла.
Моральная дилемма?
Впервые за бесконечно долгое время моё движение потеряло свою машинную плавность. Рука не дрожала — нет, дрожь была признаком слабости, неконтролируемой эмоции, животного страха. Это было нечто иное. Это была системная остановка моего холодного, прагматичного анализа. Внутренний сбой перед нажатием на спусковой крючок.
Перед моим мысленным взором внезапно встал вопрос, который требовал незамедлительного ответа: за что именно я собираюсь их сжечь?
Эти цветастые твари не бросали меня истекать кровью в раскалённых песках Ирака под перекрёстным огнём. Они не увольняли меня с работы ради красивого корпоративного отчёта, выбрасывая на улицу. Они не избивали меня дубинками в полицейских участках и не пытались сделать из меня послушную сучку в камерах «Клыка». Они были просто… здесь. Часть этого нового, уродливого мира. Совершенно другой формы жизни.
И в этот миг мой внутренний монолог, всегда звучавший ровным, металлическим голосом диктора из сводок криминальных новостей, обрёл пугающую чёткость.
Они дышат. Они существуют. Они — часть этого проклятого мира, который осмелился беззаботно продолжаться после того, как мой личный мир был растоптан и уничтожен. Их идиллия, их «счастье», их смех у костра — это тот же самый тошнотворный сахарный сироп, которым мой старый мир маскировал свою гниль, свою коррупцию и свою бесконечную жестокость. Они могут быть не виноваты передо мной лично. Но их вина заключается в самом факте их сытого существования. В их готовности принимать этот мир таким, какой он есть, любить его, размножаться в нём, закрывая глаза на энтропию. Этот мир отнял у меня всё, а они смеют в нём радоваться.
—
Убей их! — прозвучал в голове тот самый рычащий, первобытный голос, голос чистой ненависти, которого я никогда не мог ослушаться.
Но тут же, словно сквозь толщу воды, пробился другой голос. Тихий, почти писклявый, похожий на голос того слабого человека, которым я был до сыворотки и до тюрьмы:
—
Зачем?
Этот короткий вопрос воспламенил гнев в моём сердце с новой, ослепительной силой. Мой большой палец чиркнул колесиком зажигалки. Высекшаяся искра подожгла дёготь, и фитиль вспыхнул ровным, жёлтым пламенем, отбрасывая блики на мою маску.
—
Зачем? — повторил я вслух, едва шевеля губами, и тотчас сам себе ответил. —
Потому что они встали на моём пути. Потому что я для них — неважное, пустое место. Чужак. А мне просто нужны их припасы, их еда, их кровь на моих руках.
Я никогда не страдал клиническим раздвоением личности и всегда считал, что прятаться за диагнозами психиатров — это удел слабых червяков, не способных взвалить на свои плечи ответственность за собственные кровавые поступки. Но в этот момент, когда я взвешивал в руке готовую к броску бутылку со смертью, мои рассуждения вышли далеко за черту простого прагматичного выживания.
Нет, настоящий ответ был в другом. Он был куда мрачнее.
Я был человеком. А в самой сути, в самой мерзкой, алчной и эгоистичной природе человека заложено желание убивать, покорять и карать всё, что он видит перед собой. Всё, что не похоже на него. Всё, что смеет быть счастливым без его разрешения. За эту отвратительную природу я ненавидел самого себя ничуть не меньше, чем каждую из своих жертв, самозабвенно играющих в «правильное общество». Мой геноцид был актом высшего самопознания. Я был не просто убийцей. Я был зеркалом, отражающим истинное лицо человечества.
Под маской на моём изуродованном лице засияла широкая, искренняя ухмылка. Правой рукой, сжимая горящий коктейль, я коротко отдал самому себе воинскую честь — единственному существу во всех мыслимых вселенных, кто в моих глазах заслуживал абсолютного уважения и абсолютной ненависти.
Это были базовые законы любого мира, будь то улицы Бронкса или этот сказочный лес — выживает сильнейший. Тот, кто готов зайти дальше остальных. Однако для моей конечной цели — сделать больно тому небесному петушку, что меня сюда забросил, — вовсе не требовалось выживать. И именно это отсутствие страха смерти делало меня самым эффективным механизмом в истории.
Я замахнулся, целясь в широкое соломенное окно самого большого дома, где собралась толпа.
—
Тубалькайн… — тихо произнёс я, словно пробуя это древнее, лязгающее металлом имя на вкус. Имя, которое я только сейчас, стоя на пороге новой бойни, отважился взять взамен старого.
Первый кузнец. Создатель оружия. Тот, кто выковал инструменты для убийства. Звучало довольно претенциозно, но во всяком случае это было куда лучше, честнее и страшнее, чем жалкое «Неважно».
Странно, что за всю мою прошлую жизнь, залитую кровью, мне ни разу не пришла в голову эта простая и гениальная идея. Идея просто сменить своё имя.
Бутылка со свистом рассекла вечерний воздух, оставляя за собой огненный хвост, и с глухим звоном разбилась о деревянный фасад, возвещая начало конца.
***