***
Они идут минут двадцать. Потом она останавливается так резко, что Арт едва не врезается в неё. Она поворачивает голову, вглядываясь куда-то вбок, в ответвление туннеля, которого он не заметил. Потом хватает его за руку — здоровую — и втаскивает в узкую щель между трубой и стеной, прижимая к себе. Из туннеля доносятся звуки. Шаги. Несколько пар. Грубые голоса. Гортанный, хриплый говор. Она осторожно выглядывает из-за угла. Смотрит долго. Потом отступает на шаг, берёт его за плечо и притягивает к себе, заставляя тоже выглянуть. Он смотрит. Их пятеро. Двое тащат что-то тяжёлое, завёрнутое в мешковину. Из мешковины торчит маленькая, неестественно вывернутая рука. Мёртвая. Третий идёт сзади, тащит за ошейник девочку. Лет восьми, в лохмотьях, лицо в крови и грязи. Она идёт, спотыкаясь, не сопротивляясь. Глаза пустые. Абсолютно пустые. Такие глаза бывают у тех, кто уже сдался. Кто знает, что будет дальше, и перестал надеяться. Арт смотрит и не может отвести взгляд. Внутри что-то поднимается — горячее, липкое, затмевающее всё. Ярость. Бессильная, слепая, обжигающая. Он делает шаг вперёд. Её рука на его плече сжимается так, что пальцы впиваются в мышцы до кости. Она дёргает его назад, прижимает к стене, зажимает рот ладонью. Её глаза — два фиолетовых огня — смотрят прямо в его. Требуют тишины. Требуют, чтобы он не дёргался. Он дёргается. Она давит сильнее. Её пальцы находят рану на его руке — ту самую, свежую, — и сжимают. Боль пронзает плечо, взрывается в голове, вышибает воздух из лёгких. Он смотрит в её глаза. В них нет ничего, кроме приказа. Боль стихает до пульсирующего фона. Ярость оседает куда-то в живот, тяжёлая и бесполезная. Он понимает, что она права. Он ничего не сделает. Просто не сможет. Она отпускает его рот, но руку с плеча не убирает. Смотрит ещё несколько секунд. Потом кивает — коротко, резко — и отпускает. Они уходят. Она ведёт его прочь, в темноту, быстро и бесшумно. Он идёт следом, сжимая в руке мясо убитой собаки. Оно всё ещё тёплое. Влажное. Пахнет кровью. Он смотрит на него и вдруг чувствует, как к горлу подкатывает тошнота. В голове у него — пустые глаза той девочки. Они не отпускают. Стоило им пробраться обратно в логово, как она молча показывает ему его угол — ту самую груду тряпок, где он очнулся в первый раз. Он падает на неё, чувствуя, как силы уходят вместе с кровью, сочащейся сквозь повязку. Рука пульсирует, дёргается, немеет. Он снимает жгут — дольше нельзя, отомрёт — и смотрит на рану. Она выглядит плохо. Края покраснели, распухли, из глубины сочится что-то мутное, желтоватое. Он промывает её остатками воды, затягивает повязку снова, но уже слабее, без жгута. Она наблюдает. Сидит в своём углу, скрестив ноги, положив на колени окровавленные руки, и смотрит. Не вмешивается. Просто смотрит. Арт закрывает глаза. Боль становится фоновой, привычной. Тело ломит, лёгкие жжёт, в горле першит от этого проклятого воздуха. Он проваливается в тяжёлую, липкую дрёму.***
Она сидит неподвижно, пока его дыхание не становится ровным — насколько это возможно с учётом хрипов и мелкого кашля. Потом встаёт и бесшумно выскальзывает из логова. Тела охотников она спрятала недалеко. В груде мусора, за ржавыми листами, в маленькой нише, которую нашла когда-то давно и использовала как второй склад. Там достаточно темно, достаточно холодно, чтобы мясо не портилось слишком быстро. Трое. Двое мёртвых, третий — живой. Она подходит к нему в первую очередь. Он лежит на боку, связанный полосами, вырезанными из одежды его же товарищей. Рот заткнут комком крысиной шкуры — старой, жёсткой, пахнущей мочой и смертью. При её приближении он не шевелится. Слишком не шевелится. Она видит, как напряжены мышцы его спины, как пальцы, скрытые за спиной, чуть подрагивают. Он притворяется. Думает, что она не заметит. Она опускается на корточки рядом. Медленно кладёт руку ему на шею. Пальцы находят место под челюстью, где кожа тоньше всего. Она нажимает — и чувствует, как под пальцами бьётся жилка. Часто, испуганно. Он открывает глаза. Пытается дёрнуться, закричать — но шкурка во рту только приглушённо хрипит. Она сжимает пальцы. Резко. Сильно. Пальцы входят в плоть, нащупывают что-то твёрдое, хрупкое под слоем мышц. Хруст — короткий, влажный, как треск сухой ветки. Тело дёргается раз, другой, третий, и затихает. Она выдыхает. Почему-то с людьми она всегда напряжена. Они сложнее, чем крысы. Опаснее, когда собираются группами. Но сами по себе такие хрупкие. Она смотрит на тело пол ногами. Убит только что, кровь ещё не остыла, мышцы не успели окоченеть. Она чувствует это, касаясь его шеи — тепло, живое тепло, уходящее медленно, нехотя. Она голодна. И замёрзла. Здесь, внизу, холод пробирает до костей, а огонь она разводить не любит — слишком заметно. Тёплое мясо внутри согреет лучше любой шкуры. Именно поэтому она и сохранила ему жизнь. Она берёт тело подростка — лёгкое, почти невесомое для неё — и оттаскивает чуть в сторону, на ровный участок пола. Кладет на спину. Смотрит на его лицо. Молодое, почти детское, с остатками прыщей на щеках. В предсмертном ужасе оно застыло маской, которая сейчас кажется почти смешной. Она почти не ела людей, всегда держалась от них в стороне, прячась в тени. Крысы, собаки, иногда жуки и черви — этого хватает, чтобы не умереть. Однако, она помнит, как давно, когда она была совсем маленькой, она нашла тело женщины. Старуха умерла от голода в трёх шагах от лужи с водой. Она тогда была так голодна, что ела. И вместе с мясом в неё вошли... образы. Чужая жизнь. Чужие страхи. Чужие умения. Как разводить огонь. Как чинить одежду. Как плакать по утрам, когда никто не видит. Тогда она испугалась. Потом поняла: плоть хранит память. И тот, кто ест, забирает её себе. Сейчас она голодна по-другому. Ей нужна не просто энергия. Ей нужны знания. Те вещи, которые были у этих охотников — странное устройство с экраном, тяжёлый ствол, который стреляет, умение находить добычу в темноте. Она хочет это. Ей нужно это. Но сначала — согреться. Она разрывает на подростке одежду. Нож входит в живот легко, почти без сопротивления. Тёплая кровь течёт по пальцам, пар поднимается в холодном воздухе. Она запускает руку внутрь, нащупывает печень — самый тёплый, самый насыщенный орган. Вырезает, подносит ко рту. Тепло разливается по языку, по горлу, по груди. Вкус — горьковатый, сладковатый, с металлическим оттенком. Но главное — тепло. Оно идёт внутрь, растекается по замёрзшим конечностям, заставляет мышцы расслабиться. Она жуёт медленно, закрыв глаза, позволяя теплу сделать свою работу. Образы приходят позже, когда она добирается до мозга. Она берёт голову за волосы, приподнимает. Одним ударом об острый край камня разбивает череп. Треск, как от упавшего на пол кувшина. Пальцы, грязные, в крови, лезут внутрь, в тёплую, студенистую массу. Она зачерпывает, подносит ко рту. Она ест медленно, смакуя. Не вкус — вкус у мозга почти отсутствует. Информацию. Знание. Силу. Образы приходят сразу, без предупреждения. Туннели, по которым он ходил. Чужие лица, которых она не знает. Страх. Голод. Удовольствие от убийства. И — картинка. Устройство в руках. Палец нажимает кнопку, на экране загораются жёлтые пятна. Тёплые пятна. Люди. Крысы. Она сама — но в тот момент, когда она пряталась за бочками, он её не видел. Экран показывал пустоту. Почему? Больше. Как он нашёл её логово. Как шёл по следам. Как радовался, когда понял, что здесь кто-то есть. Добыча. Она жуёт, перекатывая мозг на языке, впитывая каждую крупицу чужой памяти. К концу первой головы она уже знает, как пользоваться тепловизором — теперь она точно знает каждую кнопку, каждый режим. Знает, как заряжать ствол и целиться на звук. Знает, как они охотятся на людей — не на крыс, не на мутантов, на людей. Она открывает глаза. Мир стал чуть понятнее. Чуть прозрачнее. Тепло от съеденного подростка всё ещё пульсирует внутри. Она чувствует, как кровь быстрее бежит по жилам, как уходит дрожь. Хорошо. Она берёт второго — грузного мужчину. Того, что был с дубинкой, кто первым пошёл на Арта. Тело уже остыло, но не успело закоченеть. Она работает быстро, без лишних движений. Сердце, лёгкие, печень — всё идёт в отдельную кучу. Мясо с костей срезает аккуратными полосами, складывает на расстеленную шкуру. Мозг. Она разбивает череп, запускает пальцы. Этот даёт ей другое. Как ставить ловушки. Как выбирать место для засады. Как убивать быстро и почти беззвучно — она это и так умела, но теперь умение закрепляется, становится частью её. И — самое главное — как потрошить тела. Этот охотник делал это много раз. Знал, где резать, чтобы шкура сходила целиком, как снимать мясо с костей, как отделять внутренности, не повредив нужные органы. Доедая его мозг, она ощутила подступающую сытость. Ей редко удаётся добиться этого ощущения. Ещё сложнее – удержать. Третье тело — женщина. Та, что была с самодельным пистолетом. Она стащила его с верхних этажей. Самая щуплая и холодная. Мясо уже жёстче, кровь почти загустела. Но знания всё ещё там. Она поглощает её воспоминания. И там — страх. Чистый, животный страх, который толкал её на убийства. И голод. И жажда. И — картинки того, как они выслеживали людей. Как насиловали пленных перед смертью. Как смеялись. Она почти чувствует жалость. Почти. Но жалость не даёт энергии. А мясо даёт. Когда всё заканчивается, она сидит в луже крови, среди разобранных тел, и чувствует, как внутри разливается тепло. Сытость. Не только желудка — всего тела, всей души, если у неё есть душа. Сытость знаниями. Сытость силой. Она работает ещё час, не меньше. Разделывает тела на куски, отделяет мясо от костей, внутренности — в отдельную кучу для ловушек и приманок. Часть костей откладывает — на заточки, на иглы, на украшения. Лица она не трогает. Она смотрит на них — три лица, застывшие в предсмертном ужасе, с открытыми ртами, выпученными глазами. Она могла бы содрать кожу и с лиц. Съесть глаза. Но не хочет. Пусть остаются. Чтобы другие, кто придёт за ними, увидели. Пусть узнают своих. Пусть поймут, что здесь есть кто-то, кто делает такое. Пусть боятся. Она собирает останки, относит подальше от логова. Там, в туннеле, где они обычно ходили, она развешивает то, что осталось от тел. Привязывает за руки, за ноги к трубам, к выступам в стенах. Три силуэта, три лица, три предупреждения. Кости будут висеть долго. Шкуры высохнут. Запах привлечёт крыс, а крысы привлекут других охотников. Пусть приходят. Она будет ждать. Она возвращается в логово. Она смотрит на него. Внутри шевелится что-то... непонятное. Раздражение? Нет. Тревога? Она не знает этого слова. Просто чувство, что что-то не так. Он должен был проснуться. Должен был заметить, что её нет. Должен был... что? Быть настороже? Охранять? Ждать? Она толкает его ногой — чуть, не сильно. Он только глубже проваливается в тряпки, издаёт слабый, почти неслышный стон. Она садится в своём углу, скрестив ноги. Смотрит на него. Она могла бы сейчас лечь, закрыть глаза, позволить телу отдохнуть. Но не может. Что-то внутри не даёт расслабиться, пока он рядом. Не страх — она не боится его. Он слаб, ранен, беспомощен. Но инстинкт шевелится, не даёт покоя. Убей или уходи. Эти слова звучат в голове всегда. Каждый раз, когда рядом кто-то живой. Каждый раз, когда кто-то слишком долго остаётся рядом. Инстинкт, вбитый годами выживания в одиночку. Чужой — значит угроза. Угроза — значит смерть или бегство. Но он не уходит. И она не убивает. Она остаётся сидеть, прислонившись спиной к стене, положив руки на колени. Нож под рукой. Уши ловят каждый звук: его дыхание, далёкую капель, шорох крыс где-то в туннелях. Глаза смотрят на него. Она будет ждать. Сколько нужно. Потому что он — первый, кто дал ей что-то просто так. Не за страх. Не за еду. Не за убийство. Он просто протянул руку с блестящей обёрткой и сказал «возьми». И внутри оказалось чудо. Потому что он не убежал, когда она убивала охотников. Он вышел вперёд с ржавой трубой, глупый, слабый, бесполезный, но вышел. Прикрывал её. Отвлекал. Потому что он отказался убивать пленника. Не из слабости — он мог, она видела, как перехватил горло, как давил, пока тот не обмяк. Но не стал добивать. Оставил живым. Это... странно. Это не укладывается в её картину мира, где живое — либо еда, либо угроза, либо бесполезно. Она не понимает его. И это «не понимаю» держит её здесь крепче любого инстинкта. Она сидит и ждёт. Смотрит на вход. Слушает темноту. Рядом с ней тихо дышит, хрипит, умирает тот, кого она должна была съесть в первый же день. Тот, кто стал её... чем?***
Она накрыла его лицо тканью, чтобы приглушить стоны и вскрики. Грубой, плотной, той самой, в которую он заворачивался, когда замёрз. Логово — это убежище, а не маяк для охотников. Он метался в бреду. Тело выгибалось, руки хватали воздух, ноги скребли по тряпкам. Ткань на лице чуть колыхалась от его дыхания, приглушая стоны до едва слышного сипа. Она сидела в своём углу и смотрела. Не вмешивалась. Просто смотрела, как его тело борется с тем, что внутри. Глаза у него были открыты, но не видели. Зрачки бегали, останавливались на ней, скользили дальше, сквозь неё, сквозь стены, туда, где его сейчас не было. Он смотрел на неё и не видел. Временами он начинал говорить. Не на её языке. На другом. Чужом, незнакомом, с тягучими гласными и резкими, рублеными согласными. Звуки лились непрерывно, иногда громче, иногда тише, иногда переходя в хрип, в сдавленный всхлип. Она слушала. Запоминала интонации, ритм. В них было что-то... другое. Одно слово она выловила из этого потока. Оно прозвучало всего дважды. Спокойно. Почти ровно. Без крика, без мольбы — просто имя, брошенное в пустоту, как вопрос, на который никто не ответит. «Кассандра». Она не знала этого слова. Оно ничего не значило в её языке. Но она запомнила его звучание. Отложила в памяти, как откладывают незнакомый запах, который может оказаться важным. Потом бред схлынул, и он затих.***
Он просыпается от холода. И от того, что не может дышать. Воздух есть, он втягивает его ртом, но лёгкие не наполняются. В груди — тяжесть, будто кто-то сидит сверху. Он пытается встать — и не может. Тело не слушается. Бьёт дрожь, такая сильная, что зубы стучат, а мышцы сводит судорогой. Во рту сухо, язык распух. Глаза слезятся, в них песок. Он трогает рукой лоб. Горячий. Пот градом. Он смотрит на рану — она раздулась, покраснела ещё сильнее, от неё тянутся тёмные полосы вверх по руке. И запах… Он знает этот запах — познакомился с ним в этих подземельях. Сладковатый, тошнотворный. Запах гниющей плоти. — Чёрт, — хрипит он. Голос не слушается. В логове тихо. Её нет. Или есть? Он не видит. В глазах темнеет, мир расплывается, плывёт. Он проваливается в горячку.***
Сознание возвращается к Арту урывками. Вот он лежит, смотрит в потолок из ржавых труб, и трубы эти извиваются, превращаются в змей. Вот он кричит — ему кажется, что кто-то режет его руку. Вот он видит её лицо близко-близко, фиолетовые глаза всматриваются, изучают. Что-то тычется ему в губы. Твёрдое. Мокрое. Он пытается отвернуться — не дают. Пальцы сжимают челюсть, разжимают зубы, и в рот проталкивают кусок. Мясо. Сырое. Он чувствует вкус крови, сырого мяса, и желудок подкатывает к горлу. Он пытается выплюнуть — его бьют по щеке. Не сильно, но достаточно, чтобы он проглотил. Мясо падает в желудок. Желудок сжимается, выворачивается наружу. Его рвёт прямо на себя. Рвёт тем самым мясом, смешанным с желчью и слизью. Он видит её лицо — ни отвращения, ни злости. Только сосредоточенность. Она собирает пальцами то, что он выблевал, и снова заталкивает ему в рот. Сжимает челюсти, зажимает нос, заставляя проглотить. Арт проглатывает, а через минуту снова теряет сознание.***
Он умер на третьи сутки. Для него это был просто очередной провал в горячке, из которого он не вышел. Сердце остановилось, лёгкие перестали качать отравленный воздух, мозг отключился. Она сидела в своём углу и смотрела. Сначала она ждала. Он не шевелился долго — дольше, чем обычно. Она подошла, тронула его лицо — холодное. Проверила пульс — нет. Приложила ухо к груди — тишина. Она села рядом и задумалась. Она смотрела на его лицо. Спокойное. Без боли, без страха, без той дурацкой решимости, которая заставляла его лезть вперёд на опасность. Просто мёртвое лицо, которое даже после смерти сохранило свою чуждость. Если я съем его, я узнаю. Узнаю, откуда он. Узнаю, почему не умирал. Узнаю, где найти больше сладких чудес. Она уже чувствовала голод. Не тот, привычный, фоновый. Другой. Голод знаний. Голод силы, которую давала чужая плоть. Охотники, которых она съела, пока он метался в горячке, дали ей много. Навыки, память, умение. Дополнили её запас слов. Что даст он? Она протянула руку к его лицу, провела пальцем по щеке. Мягкая. Не тронутая шрамами, не огрубевшая от голода и холода. Не успевшая окоченеть. Он не отсюда. Он никогда не был отсюда. Он пришёл извне, как чудо, как тот вкус, который она до сих пор помнила. И теперь это чудо лежит мёртвое. Её пальцы скользнули ниже, к шее. Там, под челюстью, где должна была биться жилка. Но под пальцами было только холодное, неподвижное мясо. Она убрала руку. Задумалась. Он уже умирал. И возвращался. Может, вернётся и сейчас? Она сидела рядом, положив руку ему на грудь, и ждала. Минуты. Часы. Она никогда не следила за временем — всегда ориентировалась на чувство голода, на ритмы тела. Просто сидела, чувствуя под ладонью холодную, неподвижную клетку рёбер, и ждала, когда сердце снова забьётся. Она ждала долго. Так долго, что в какой-то момент поняла: мясо начнёт портиться. Если он не вернётся, если это — окончательно, то лучше съесть сейчас, пока знания ещё свежие, пока плоть не начала гнить. Она убрала руку с его груди. Потянулась за ножом. Металл привычно лёг в ладонь — холодный, тяжёлый, надёжный. Она поднесла лезвие к его горлу. Кожа под остриём чуть прогнулась, готовая лопнуть от одного движения. Она замерла. Она смотрела на него — на спокойное, мёртвое лицо, на полуоткрытые губы, на тёмные ресницы, отбрасывающие тени на впалые щёки. Пальцы сжались на рукояти. И в этот момент под её ладонью, лежащей на его груди, что-то дрогнуло. Сначала она подумала, что показалось. Но через секунду — снова. Толчок. Слабый, едва заметный, но толчок. Сердце. Она замерла, прижав ладонь сильнее. Ещё толчок. Потом ещё. Редкие, неуверенные, но ритмичные. Она убрала нож от его горла. Просто смотрела. Он дышал. Грудь поднималась и опускалась. Медленно, тяжело, с хрипом, но дышал. Она отложила нож в сторону и осталась сидеть рядом.***
Арт приходит в себя через несколько часов. Или дней. Время снова потеряло смысл. Первое, что он замечает — дышать стало чуть легче. Он не сразу понимает это. Сначала есть только пробуждение — рывок из темноты в темноту, судорожный вдох, который должен обжечь лёгкие, но вместо этого просто... проходит. Воздух по-прежнему густой, тяжёлый, с привкусом химии и гнили, но он больше не дерет горло, не оставляет после каждого вдоха ощущение, что внутри всё покрылось коркой. Арт лежит, глядя в потолок, и просто дышит. Несколько раз. Глубоко, проверяя. Лёгкие работают. С хрипом, с каким-то свистом, но работают. Потом до него доходит вторая странность. Он видит потолок. Не просто угадывает его наличие, не просто помнит, что трубы и ржавчина должны быть где-то там, наверху. Он видит. Различает очертания, тени, даже фактуру — бугристую, слоящуюся. Раньше здесь была только чернота. Абсолютная, давящая. Теперь словно кто-то прибавил яркость на парочку делений. Он поворачивает голову. Стены, груда тряпья, её угол — всё обретает очертания. Нечёткие, расплывчатые, но он видит. И её — тоже. Она сидит у входа, скрестив ноги, боком к нему. Тёмный силуэт на фоне чуть более светлого проёма. Раньше он видел только её. Теперь видит и пространство вокруг. Не намного лучше, но видит. Третье он замечает, когда пытается пошевелиться. Рука. Левая, та самая, в которую вцепилась собака. Он подносит её к лицу, рассматривает. Повязка на месте — грязная, пропитанная чем-то бурым, засохшая коркой. Он разматывает её медленно, с опасением. Ткань присохла к коже, приходится отдирать, и это больно, но не так, как должно быть больно, когда отдираешь бинт от открытой раны. Под повязкой — розовая, почти зажившая кожа. Шрам. Длинный, рваный, от локтя почти до запястья. Но он затянулся. Никакого воспаления, никакой гангрены, никакого того сладковатого запаха, который преследовал его в горячке. Только свежая, чуть более светлая кожа, которая нестерпимо зудит. — Твою ж мать, — шепчет он одними губами. Он садится, опираясь рукой о стену. Голова кружится, перед глазами плывут тёмные пятна, но через минуту отпускает. Он смотрит на неё. Она всё так же сидит боком, занятая чем-то. В руках у неё что-то поблёскивает слабым, зеленоватым светом. Тот самый прибор. Тепловизор, который был у охотников. Она держит его уверенно, будто всю жизнь им пользовалась. Нажимает кнопки — он слышит тихие щелчки — смотрит на экран, наклоняет, снова нажимает. Изучает. Он подползает ближе. Медленно, стараясь не шуметь, но шорох всё равно выдаёт его. Она не оборачивается, но по тому, как напряглись её плечи, он понимает — знает, что он здесь. Он заглядывает через плечо. На экране — тёплые пятна. Одно большое, несколько маленьких, копошащихся где-то в туннеле. Крысы, наверное. Или кто-то ещё. Она водит прибором, и пятна смещаются, меняют форму. Потом она поворачивает прибор на него. На экране вспыхивает яркое жёлто-красное пятно. Его тепло. Его рука, его грудь, его лицо — всё светится, как маленький костёр в этой холодной темноте. — Можно? — он протягивает руку. Еë взгляд опускается на его руку. На розовый шрам, который он даже не успел спрятать. Потом снова поднимает глаза на его лицо. Несколько долгих секунд. Потом кладёт прибор ему в руку. Прибор тяжёлый, холодный, собранный грубо, но с долей аккуратности. Корпус — сваренные куски металла, кнопки — разномастные, видимо, снятые с чего-то другого. Но экран работает, показывает ровную зелёную сетку с тёплыми пятнами. Он направляет на свою руку. Видит светящееся пятно. Потом, сам не зная зачем, наводит на неё. Пустота. Он моргает, думает, что показалось. Снова наводит. Снова пустота. Там, где она сидит, на экране — только фон, серая равнина без единого пятнышка. Ни тепла, ни контура, ничего. — Как… — он поднимает глаза на неё. Она смотрит спокойно. Ждёт. Её лицо не выражает ничего — ни удивления, ни вопроса. Будто она знала, что так будет. Он вертит прибор, нажимает кнопки, пытается понять. Может, сломался? Может, она просто слишком холодная? Но он видел, как она двигалась, как дышала — она живая. Тёплая. Должна быть тёплой. Арт направляет на себя — пятно есть. На стену — ничего. На неё — пустота. Он смотрит на прибор, на её размытый в темноте силуэт, и в голову лезут мысли, от которых становится не по себе. Решает проверить. Разобрать. Посмотреть, что внутри, вдруг там контакт отошёл или батарея… Он начинает ковырять корпус ногтями, потом использует заточку, чтобы поддеть крепления. Металл поддаётся с противным скрежетом. Крышка отлетает, открывая внутренности — плату, провода, какие-то элементы, назначения которых он не понимает. Он смотрит на плату. Вроде бы всё логично: дорожки, контакты, чипы. Но детали… они не такие, как он привык. Другие размеры, другие маркировки, другие принципы. Всё чужое, собранное из того, что смогли найти или украсть. Он копается, пытаясь понять, где может быть неисправность. Провода ёрзают, один выскальзывает из гнезда, другой замыкает, экран мигает и гаснет. — Блять, — шепчет он. Он пытается собрать обратно. Детали выпадают, контакты не совпадают, плата не встаёт в пазы. Он пробует снова — то же самое. Пальцы дрожат, он злится на себя, на эту долбаную железяку, на то, что не может сделать простейшую вещь. Она смотрит. Молча. Неподвижно. Просто смотрит, как он мучается с её вещью. В темноте не видно выражения её лица, но он чувствует этот взгляд — тяжёлый, изучающий, безжалостный. Через полчаса попыток он сдаётся. Сидит, держа в руках груду металла и проводов, и чувствует себя полным ничтожеством. Она забирает прибор у него из рук. Молча. Смотрит на разобранные внутренности, на него, снова на прибор. Потом откладывает его в сторону, к стене. В этот день она не даёт ему еды. Она ест сама — достаёт откуда-то кусок того самого мяса, что они принесли, жуёт медленно, не отрывая от него взгляда. Он смотрит, как она жуёт, как глотает, как облизывает пальцы. Желудок сводит голодной судорогой. Но она не протягивает ему ничего. Просто сидит и смотрит. Наказание. За сломанную вещь. Он понимает. И принимает. На следующий день — или через несколько часов, он уже не различает — он снова просит прибор. Просто протягивает руку и смотрит на неё. Она смотрит на него с любопытством, наклонив голову. Потом берёт тепловизор со стены и отдаёт. Он сидит, разбирает, собирает, разбирает снова. Пытается понять логику этой схемы, запомнить, куда что крепится, какие контакты за что отвечают. Пальцы уже не дрожат — он успокоился, вошёл в тот особый режим сосредоточенности, когда есть только задача и руки. Первый раз — не получается. Второй — почти, но один контакт не встаёт на место. Третий — экран загорается на секунду и гаснет. Она сидит в своём углу и наблюдает. Молча. Не вмешивается. Четвёртый раз. Он медленно, контакт за контактом, собирает плату. Проверяет каждое соединение. Закрывает крышку. Нажимает кнопку включения. Экран загорается. Ровно, без помех. На нём — он сам, жёлто-красный, живой. И пустота рядом. Он поднимает глаза на неё. Протягивает прибор. Она берёт, смотрит на экран, на кнопки, снова на экран. Потом переводит взгляд на него. Кивает. Один раз, коротко. И достаёт из-за пазухи смятый, просроченный паёк. Тот самый, из запасов охотников — бумажная обёртка, твёрдое, как камень, содержимое, пахнущее химией и консервантами. Протягивает ему. Он берёт. Откусывает. Жуёт бумажную, безвкусную массу, которая крошится на языке и царапает горло. И чувствует, как в желудке появляется тепло. Не от еды. От чего-то другого. Может, надежда. Может, гордость. Может, просто осознание, что он снова справился. Они сидят в тишине. Между ними — несколько метров темноты и только что собранный тепловизор. И тишина, которая уже не давит, а просто есть. Он дожёвывает паёк и закрывает глаза. Рука почти не болит. Дышится почти легко. Темнота — почти не страшна. Почти.