«Иногда я смотрю на потолок и думаю, что он — это моё небо. Он давит, но он и защищает. Оттуда, сверху, приходят только надсмотрщики, сборщики податей и смерть. И даже когда я слышу шаги, я не прячусь. Потому что я знаю: хуже, чем я есть, меня уже не сделать. А тому, кто идёт оттуда, возможно, просто нужна компания».
Неизвестный обитатель нижних ульев.
Сначала не было ничего. Только холод — старый, привычный, вросший в кости настолько, что перестал ощущаться. Арт лежал в этой пустоте, и она была спокойной. Потом в пустоте возникло давление. Будто кто-то надавил пальцем на лёд. Лёд с хрустом поддался, и сквозь трещину просочился голос. Женский. Знакомый до ломоты в груди — настолько знакомый, что его не нужно было узнавать. Тёмные волосы, забранные в небрежный пучок. Пирсинг на лице, тёмные тени под глазами — слишком тёмные, как будто она не спала неделю, хотя голос звучал ровно и спокойно. И завитушка на запястье — сейчас она показалась чуть более... чёткой. Незнакомой. — Не бросай якорь в прошлом, — сказал голос. Чётко, как скальпель, разрезающий тишину. — Там нет дна. Только ил, ржавчина и чужие когти, которые тебя уже отпустили. Тьма начала сереть. Арт почувствовал своё тело — тяжёлое, неповоротливое, с затекшей шеей и плечом, прижатым к чему-то твёрдому. Он не хотел открывать глаз. Там, за веками, была реальность. Здесь, в серой полумгле, ещё звучал голос. Пока звучал — он был не один. Голос ещё резонировал в костях черепа, когда его правая рука двинулась сама. Медленно, как в густом масле, она поползла в сторону — туда, где раньше пролегала граница её плеча. Он тянулся не к человеку. Человека там не было давно. Он тянулся к эху, к мышечной памяти, к фантомной конечности, которой у него больше не было и которая всё ещё болела. Пальцы наткнулись на камень — шершавый, покрытый мельчайшим конденсатом, который тут же впитался в подушечки. Он был ледяным — из той породы, что не греется, сколько ни дыши. Логово держало холод, как нора держит сырость, — даже когда снаружи, в туннелях, воздух становился густым и тёплым. Прохлада сжала пальцы, как чужая рука, — безжалостно, без тени тепла. Голос истончился до шёпота, потом до высокого, звенящего звука, и наконец слился с шумом вентиляции — вечным, монотонным, бездушным. Тишина. Не та, уютная, из сна. Настоящая. Пустая. Арт открыл правый глаз, и серый свод логова проступил сквозь трещины — грязно-жёлтый отсвет сочился из щели, а по сторонам были только стена, камень, тряпьё и пустота. Левая половина мира отсутствовала: не тьма — пустота, словно кто-то прикрыл лицо ладонью. В складках одежды, у самого бока, что-то шевельнулось — маленькое, тёплое. Тик-Так спала, свернувшись клубком, и её дыхание было такой же частью логова, как гул вентиляции. Он не разбудил её. Он нахмурился. Память сработала с задержкой — белый шум в голове сменился вязкой, тягучей мыслью о трубе, которая попалась ему три цикла назад. Он принял её за водяную, наклонился проверить — и ударило горячей, едкой струёй. Линзы с левой стороны не было, газ выжег роговицу за секунду. Сейчас глаз заплыл, веки слиплись коркой. Арт убрал руку с холодного камня и сел, привалившись спиной к трубе. Крыса завозилась от движения, но не проснулась — только перевернулась на другой бок, ткнувшись носом в сгиб его локтя, и затихла. Холод оставался в пальцах, но внутри, под слоями одежды, ещё держалось ночное тепло. Фляга у бедра успела нагреться. Нашарив под левым бедром тряпку, он смочил угол водой из фляги — тёплой, почти горячей, — прижал к левому веку и стал считать. Раз. Два. Три. Когда-то, в первый раз, он просто рванул корку — и час сидел, зажимая глаз тряпкой, пока кровь не остановилась. Теперь он не торопился: на двадцати пяти начало щипать, на пятидесяти корка подалась. Он отнял тряпку, подушечками пальцев ощупал веко — мягкое, поддел край и потянул вверх. Корка отошла с тихим, влажным звуком, боль прокатилась от глазницы к виску горячей волной и улеглась. Переждав, дыша носом, он открыл левый глаз — только серое пятно на месте свода. Промокнул глазницу насухо — на тряпке осталось жёлтое с бурым, — свернул её и сунул в рукав. Надел респиратор. Левая сторона лица ушла в темноту, правая осталась смотреть сквозь мутную, всю в царапинах линзу. Он посидел ещё мгновение, давая глазу привыкнуть, затем поднялся. Правое колено отозвалось тупой, знакомой болью. Пару циклов назад он подвернул ногу в старом коллекторе и с тех пор хромал. Не проходило. Ничего не проходило теперь. К яме он шёл медленно, припадая на больную ногу. Крыса тем временем окончательно проснулась, перебралась из складок одежды на плечо и замерла, поводя носом. Запах она учуяла раньше него — сладковатый, с кислым подтоном, знакомый до тошноты. Он сдвинул ржавый лист. В лицо ударило духотой — густой, влажной, почти осязаемой. Яма дышала гнилью. Верхний слой превратился в серую, опадающую массу. По ней деловито ползали личинки — мелкие, белые, как рисовые зёрна, с тёмными головками. Воздух над ними дрожал от испарений. Арт опустился на корточки и запустил руку внутрь. Пальцы вошли в прохладную слизь, нащупали кусок, который ещё держал форму. Извлёк на свет. С краю — зеленоватый налёт, но сердцевина розовая, почти чистая. Этот можно оставить. Отложил на расстеленную тряпку. Крыса спустилась по рукаву, цепляясь когтями за ткань, и замерла у запястья. Он стряхнул с пальцев несколько червей — они упали на тряпку, и она сцапала их, почти беззвучно, одним движением челюстей — быстрым, отработанным. Хруст хитина под мелкими зубами — звук, к которому он привык. Дальше — методично. Верхний слой, полностью пропавший, скользкий, расползающийся в пальцах, — в мешок для приманок, не раздумывая. Глубже — мясо дурно пахло, но не разваливалось. Это можно обрезать, срезать испорченное, остальное пустить в готовку. Ещё глубже — то, что холод держал лучше всего: пара кусков, провяленных до состояния дерева, тёмных, с резким запахом старой крови. С ними можно работать. Личинки оставались на пальцах. Он не стряхивал их специально — просто давал крысе собрать. Она справлялась. На дне пальцы наткнулись на кость — крупную, тяжёлую, с остатками сухожилий. Человеческая бедренная. Мясо с неё почти слезло, но остатки ещё годились — серые, но не скользкие. Отложил. Когда яма опустела, он связал мешок с приманками обрывком проволоки и отодвинул к стене. На тряпке лежало то, что можно использовать: несколько кусков солёного мяса, пара обрезков со второго слоя, кость. Руки вытер о штаны — машинально, как вытирают инструмент после работы. Запах гнили остался на пальцах и останется, пока он не смоет его. Но это потом. Тик-Так сидела рядом, раздувшаяся, довольная, и чистила усы. Он подхватил её, вернул на плечо. Мешок с приманками оттянул другое плечо, когда он забросил его за спину. Он нырнул в низкий лаз — и духота туннелей сразу облепила лицо. Воздух снаружи был горячее, чем в логове. Влажный, спёртый — он не обдувал, а облизывал кожу, оставляя липкую плёнку. Арт шёл медленно, припадая на больную ногу, и слушал, как хромая поступь эхом разносится по пустым туннелям. Тик-Так сидела на плече, вцепившись когтями в воротник. Её усы щекотали мочку уха при каждом шаге. Ловушки он проверял в одном и том же порядке — восточный рукав, где влага сочилась из трещин в потолке; северный, самый длинный; западный тупик у старого коллектора. Маршрут врос в ноги раньше, чем в память. Он не думал, куда идти. Ноги несли сами. В первой было пусто, но не совсем. Приманка исчезла — аккуратно, без следов борьбы, — а силок остался нетронутым. Крысы объели мясо прямо с крючка, не потревожив проволоку: по краям остова темнели влажные следы резцов. Он хмыкнул, перезарядил ловушку и двинулся дальше. Во второй сидела крыса — крупная, обессиленная. Стоило ему подойти, как она возобновила усилия: забилась в петле, хрипела, грызла проволоку. Арт перехватил её за шею и сдавил. Хруст. Тварь обмякла. Он сунул тушку в мешок. Тик-Так дёрнула носом, вытянула шею в сторону мешка — запах свежей крови ударил ей в ноздри, — но осталась на плече. Ждала. В третьей — ещё одна. Четвёртая тоже оказалась пустой: та же картина — чисто обглоданный крючок и незадетый силок. В пятой ждала собака. Тощая, с выпирающими рёбрами и ободранными ушами. Задняя лапа застряла в петле, но тварь держалась на трёх оставшихся — устойчиво, напряжённо. При виде Арта она не заскулила и не отшатнулась. Шерсть на загривке поднялась, из горла вырвался низкий, утробный рык — уже не пустой, как у тех, кто сдался, а полный последней, отчаянной злобы. Она рванулась, натянув проволоку, и та жалобно зазвенела. Арт не стал приближаться сразу. Он сместился влево, заставив собаку повернуть голову и открыть шею. Правая рука скользнула к поясу — не за заточкой, а к рукояти пистолета. Палец привычно лёг на предохранитель. Вес оружия, тугая тяжесть заряженного патронника — это успокаивало, убеждало в своей надёжности. Последний довод. Но пока не для этого случая. Он убрал руку с рукояти и сделал шаг вперёд — ровно настолько, чтобы спровоцировать бросок. Он выставил левое предплечье. Челюсти щёлкнули впустую в сантиметре от рукава. Арт не стал ждать второго броска — шагнул ближе, подставляя руку под укус. Собака вцепилась сразу, глубоко, с рычанием. Клыки пробили внешний слой ткани, но увязли в том, что было под ней, — не в мясе, а в плотной резиновой обмотке, покрывавшей предплечье от запястья до локтя. Арт покачнулся от толчка, но устоял. Руку обожгло давлением — не болью, а силой сжатия. Он не тянул. Дал твари секунду привыкнуть к захвату. А затем быстро, без замаха, левой рукой сорвал предохранительную петлю с запястного механизма и, прижав руку к горлу собаки, рванул спусковую нить. Из-под рукава, с сухим металлическим щелчком, выбросилось лезвие — узкий обточенный клинок, зажатый в простейшем трубчатом корпусе. Пружина распрямилась резко и жёстко, вытолкнув его на полную длину. Лезвие вошло собаке под челюсть — туда, где кость переходила в хрящ, — даже не скрипнув. Собака дёрнулась раз, другой, и обмякла, так и не разжав зубов. Арт подождал, пока стихнут конвульсии, затем аккуратно разжал ей челюсти и высвободил руку. Он вытер лезвие о шкуру собаки — тщательно, от основания к острию. Затем упёр конец клинка в стену и начал давить. Пружина сопротивлялась отчаянно — пришлось налечь всем весом, чтобы загнать лезвие обратно в паз. Оно вошло с лязгом, дёрнув руку, и встало на место, готовое к следующему броску. Арт поправил спусковую нить, вернул предохранительную петлю на место и одёрнул рукав. Он взвалил тушу на плечо. Килограмм пятнадцать. Мяса хватит на три-четыре цикла, если сразу разделать и сварить. Тащить далеко, но бросать нельзя. Тик-Так перебралась на другое плечо, подальше от мёртвой туши, но то и дело вытягивала шею, принюхиваясь к запаху крови. Он двинулся обратно. Тепло изменило всё. Раньше, когда холод высасывал силы, каждая крыса была событием. Теперь они плодились быстрее, лезли в ловушки охотнее, и мяса хватало на день-два. Копить значило кормить червей. Он больше не копил. В логове сбросил тушу на пол, мешок — к стене. Тик-Так тут же спрыгнула с плеча и замерла у мешка, тычась носом в ткань, за которой лежали ещё тёплые крысиные тушки. Он не отогнал её — просто отметил, где она, и занялся делом. Достал плиту. Когда-то, ещё в холода, он собрал её из мусора как обогреватель. Она гудела и дышала жаром, и он жался к ней каждую ночь, пока снаружи выл ледяной сквозняк. Теперь жара сделала обогрев бессмысленным, и он перебрал схему: замкнул контакты иначе, перенаправил поток на плоский лист стали. Элемент раскалялся до красного. На него можно было ставить кастрюлю — ржавую, с отбитой ручкой, найденную на верхних ярусах. Плита загудела. Он плеснул в кастрюлю воды — последние глотки из фляги, потом придётся идти к источнику. Пока грелось, он взялся за добычу. Первым делом — крысы. Тик-Так вертелась у самых его рук, припадая на передние лапы и вытягивая морду к каждой тушке — инстинкт требовал урвать долю, но страх перед его резкими движениями удерживал на расстоянии. Он потрошил их быстро, отработанными движениями. Надрез вдоль хребта — от основания черепа до хвоста, — пальцы под шкуру, отделяя жир от мяса резкими, сильными рывками. Шкурки откладывал в сторону, на просушку: высохнут — пойдут на заплаты или обмотки. Мясо — розовое, пахнущее сыростью и мускусом — вырезал полосами, попутно счищая мелкие костяные осколки, которые оставил хруст шейных позвонков. Жилы удалял тщательно — они не разваривались, только забивали зубы. Крысиного мяса он Тик-Так не давал, сколько бы она не просила. Собаку разделал крупно. Сначала вспорол брюхо от паха до грудины, бережно, чтобы не задеть кишечник. Тик-Так замерла в полушаге, наблюдая, как его пальцы уходят в тёплую, дымящуюся полость. Скребком он снял внутренний жир — плотный, желтоватый, облепивший органы, — в консервную банку. Тонкие кишки, бледные и скользкие, выбросил в сторону: позже отложит вместе с крысиными потрохами в мешок для приманок. Затем отсёк четыре массивных куска: лопатки, задние ноги. Мясо было тёмным, жилистым, с резким запахом псины. От одного из кусков — с самого края, где мясо было рыхлее, — он отщипнул крошечный лоскут и бросил крысе. Та поймала его на лету, прижала лапкой к полу и принялась рвать зубами — мелкими, слабыми, но упорными. Не голод. Поощрение. Пока он работал, она справилась с кусочком и снова сидела, выжидая. Он усмехнулся. Больше не дал. Затем он отсортировал добытое. Крысиное мясо и собачьи лопатки — в холодную яму, прикрыть ржавым листом: это запас на следующие дни. Один кусок собачины, поменьше, он оставил снаружи — на сегодня. Потроха, кости, объедки с крючков и всё, что не годилось в пищу, упаковал в мешок для приманок — тот самый, что позже возьмёт на обход ловушек. Он закончил с добычей и поднялся. Прежде чем вернуться к плите, подошёл к дальнему углу логова, к грудам мусора и ржавых обломков. Внутри, завёрнутые в промасленную тряпку, лежали пайки. Восемь брикетов, сложенных стопкой. Запас, который скопился незаметно: часть принесла Тень, часть он добыл сам на верхних ярусах. Раньше он растягивал каждый брикет на несколько дней. Теперь — брал, не экономя. Он вытянул один из середины и вернулся к готовке. Паёк он размял трубой — старым, проржавевшим обрезком водопровода, который он подобрал специально для этого, — длина с предплечье, вес достаточный, чтобы давить, не прилагая усилий. Кирпичик был твёрдым, крошился неохотно, и он раскатывал его размеренно, не торопясь, превращая в крупнозернистую крошку, пока на плоском куске металла не собралась горка серого порошка. Вода закипела. Он высыпал крошку, помешал щепкой, добавил мясо. Потом добавил кусочек жира. Смесь загустела, превращаясь в вязкую, клейкую массу, которая булькала и плевалась горячим. Не похлёбка. Каша. Еда. Запах шёл неожиданный — не крысиный, не палёной кости, а что-то с хлебным оттенком. Арт потянул носом и не узнал. Он снял самодельную кастрюлю, поставил на камень. Подождал, пока перестанет пузыриться. Стянул респиратор — тот глухо звякнул о стену, — и вдохнул горячий, влажный воздух логова. Тик-Так уже крутилась рядом, попискивая. Зачерпнул пальцами — обжёгся, выругался сквозь зубы, подул. Отщипнул кусочек поменьше, размял, протянул ей. Она схватила передними лапками и принялась жевать. Челюсти ещё слабые — он отрывал ей порции поменьше и ждал, пока прожуёт. Сам ел той же рукой, обжигаясь, слизывая жир с пальцев. Масса была вязкой, почти резиновой. Вкус — мясной отвар, жир, что-то крахмалистое, пресное. И ещё что-то, на самом дне — слабый, почти неуловимый привкус. Не горький. Не кислый. Словно мел, разведённый в бульоне. Он не мог подобрать слово. Списал на то, что паёк старый. Может, срок вышел. Может, просто такая рецептура. Он не знал, из чего их делают, и не хотел знать. Тик-Так доела и забралась к нему на колено — маленькая, серая, с белым пятном на груди. Когда-то он нашёл гнездо в старом распределительном щите. Взрослую убил сразу — она кинулась на него первая. Детёнышей забрал. Их было девять — слепых, розовых, умещавшихся в одной ладони. Он держал их у тела, подкармливал разжёванным мясом. Они умирали по одному. Эта осталась. Теперь она спала в складках его одежды, ела из его рук и не боялась. Доев, он вытер пальцы о штаны и отставил посуду к стене. Плита ещё гудела, остывая. Красноватое свечение падало на его лицо — грязное, с пятнами засохшей крови на скуле. Тик-Так, поколебавшись мгновение, спрыгнула с колена и направилась к остывающей кастрюле. Запустила морду в край, где масса уже загустела до корки, и принялась слизывать остатки — старательно, прижмурившись, как будто это был лучший момент её дня. Он не стал ей мешать. Тишина. Капель где-то глубоко в туннелях. Возня крысы рядом. Цикл закрыт. Плита остыла. Тик-Так, наевшись, перебралась в складки его одежды и затихла. Арт сидел, привалившись спиной к трубе, и смотрел в темноту. В такие моменты оно возвращалось само — не сон, не мысль, а петля. Замкнутая цепь кадров, которая запускалась, стоило телу замереть. Пальцы. Он помнил, как резал. Заточка была тупой, и кость не поддавалась — пришлось давить, пилить, ломать. Он думал тогда, что избавляется от мёртвого. От слабого. Что отсекает гниль и сохраняет целое. А гниль уже ушла выше — по сухожилиям, по венам, к локтю, к плечу. Культя сочилась, мясо отходило от кости. Он помнил запах — сладковатый, тошнотворный. Не морщился. Он уже тогда не морщился. Тень была рядом. Сначала — просто рядом. Иногда он чувствовал холод её пальцев на запястье — проверяла пульс. Или просто трогала. Но взгляд её менялся. Уходило то немногое, что он привык в нём искать, — не тепло, нет, но что-то похожее на присутствие. Теперь она смотрела иначе. Так смотрят на мясо, которое ещё не испортилось, но уже начало портиться. Потом был переход. Они вышли из логова и двинулись к старому водоводу — одному из путей наверх, где она нашла новый источник. Стены шахты здесь были отвесными, грубо вырубленными, с вбитыми в камень ржавыми скобами. Никаких ступеней — только холодный металл, уходящий вверх, в темноту. Каждый подъём на очередную скобу отдавался в плечо тупой болью. Горячка съедала силы. Она двигалась впереди, бесшумная, перехватываясь по скобам с той же лёгкостью, с какой ходила по земле. Он не просил её ждать. Два пролёта он одолел. На третьем попалась ржавая скоба, которая держалась на честном слове. Металл подался, вырвался из камня с сухим скрежетом, и тело накренилось. Он покачнулся, попытался перехватиться здоровой рукой за следующую скобу, но пальцы сорвались с влажного металла. Он полетел спиной в провал шахты — в темноту, вниз, туда, откуда они только что поднялись. И она поймала его. Одна рука. Без усилия. Железные пальцы сомкнулись на запястье — острые ногти едва царапали кисть. Он повис над провалом. Снизу тянуло холодом и ржавчиной. Он поднял голову и посмотрел ей в лицо. Она не смотрела на него. Сначала — в темноту под ним. Потом — на его гниющую руку. Потом — снова в темноту. И на её лице не было ни злобы, ни страха, ни сожаления. Только расчёт. Чистый, леденящий. Она не решала — она считала. Просчитывала. Держать или... отпустить. Он понял за долю секунды до того, как её пальцы разжались. Успел увидеть, как меняется угол её бровей — не злость, не ужас, просто принятие решения. И полетел. Падение. Он ударялся о стены шахты, о выступы, о какие-то трубы. Вспышки боли. Хруст. Последнее — каменное крошево у пролета шахты, с которого они начали подъём. И тишина. Очнулся он не в логове. Холодный камень под спиной. Запах ржавчины, смешанный с кровью. Он одиноко лежал у подножия шахты — там, где начал подъём. Но что-то было не так. Пальцы. Те, отрезанные, — вернулись. Новые, розовые, с чистыми ногтями. И не только пальцы. Часть предплечья, плечо, грудь — всё это было чистым, нетронутым, как чужая кожа. Грань проходила резко, как шов: выше — въевшаяся в поры сажа, старые шрамы, грязь. Ниже — бледная, почти светящаяся плоть. Он провёл по ней ладонью. Бурые пятна. Разводы засохшей крови на рёбрах. И следы — ровные, аккуратные, как будто она работала не торопясь. Она свежевала его. Пока он лежал мёртвый, она спустилась, отыскала тело и срезала плоть — аккуратно, как всё, что она делала. Не рвала. Не грызла. Срезала. Он не знал зачем. Может, просто ела. Может, что-то ещё — он никогда не понимал её до конца. Его сковал шок и страх. Затем на смену пришли гнев и обида. Он добрался до логова — как, не помнил. Вошёл. Она сидела в своём углу, неподвижная, и смотрела на него. Спокойно. Без вины. Без вопроса. Ждала. Он говорил. Не кричал — голос сел. Слова выходили рваные, злые — он не помнил их, помнил только, что выплёвывал каждое, как кровь. Ты убила меня. Ты съела меня. Ты бросила меня там. Он не знал, понимала ли она. Но молчать было нельзя. Она встала. Медленно. Бесшумно. И приблизилась — быстрее, чем он успел заметить. Её пальцы сомкнулись у него на горле. Воротник, сшитый из собачьей кожи и дублёной ткани, был рассчитан на такое — плотный, многослойный, он должен был соскользнуть из-под чужих пальцев, дать зазор, позволить вырваться. Но её хватка была стальной. Ткань вжалась в кожу мгновенно, намертво, не оставив ни миллиметра. Он попытался вдохнуть — воздух даже не дрогнул на губах. Пальцы сдавили глубже, перекрывая кровь и дыхание разом. Перед глазами поплыли белые пятна. Он не видел её лица — только потолок логова, который дрожал и гас. А потом — темнота. Очнулся на полу. Она сидела там же. Молчала. С того дня она стала тенью в прямом смысле. Уходила на всё более долгие вылазки. Возвращалась, чтобы оставить пайки у входа, — не входила, просто клала свёрток и исчезала. Иногда, на грани сна, он чувствовал, как когтистые пальцы сжимают его плечо. Гладили по голове. Он открывал глаз — никого. Только Тик-Так, замершая на его груди и глядящая в темноту. Как будто видела там что-то. Или кого-то. Он перестал открывать глаз. Позволял пальцам касаться. Утром находил новые пайки у входа — и новые следы когтей на косяке. Она ушла. Он остался. Плита остыла. Тик-Так спала. Воспоминания схлынули, оставив после себя глухую, ровную пустоту — как гул вентиляции, к которому привыкаешь настолько, что перестаёшь замечать. Боль в глазу вернулась первой. Не острая — тупая, давящая, словно под веко забился осколок. Он попытался сфокусироваться на трещине в своде — не вышло. Левая сторона мира молчала. Правая ловила только серые разводы. Он моргнул, и веко заскрипело по высохшей корке. Пора было собираться. Скоро вылазка. Пистолет лежал рядом — тот самый самопал, которым он убил тех каннибалов. Временами он использовал его, чтобы спугнуть или убить случайных мутантов, забредавших на его территорию. Грубый, собранный из обломков, с трещиной на рукояти и ржавчиной у дула. Повертел в пальцах. Металл скользнул по обмотке. Выщелкнул обойму. Проверил боеприпас. Вставил её обратно, до щелчка. Передёрнул затвор, дослав патрон в патронник. Предохранитель. И замер. Не потому, что испугался. Не потому, что передумал. А потому, что звук досланного патрона ударил в уши — сухой, щёлкающий, окончательный, — и выдернул из памяти другое. Грубая ткань на кадыке. Пеньковая, от старого буксировочного троса. Он помнил, как выбирал её в хозяйственном — чтобы не подвела, чтобы выдержала. Инженерный подход даже к этому. Помнил, как завязывал узел — методично, не спеша, как всё, что делал тогда. Как встал на табурет. Как мышцы ног уже напряглись для последнего движения вперёд — того самого, после которого тело сделает всё само. И как он остановил его. Не мыслью. Мыслей не было. Чистым усилием — таким, когда каждый грамм тела сопротивляется, когда воздух в горле стоит, как камень. Он заставил себя замереть на середине движения. Медленно, борясь с дрожью, перенёс вес обратно. Стянул верёвку через голову — пальцы не слушались, пришлось повозиться с узлом на затылке. На кадыке остался след — красный, саднящий. Он потрогал его потом, в зеркале. Посмотрел себе в глаза. И выбрал. Петля, которую он затянул, — и петля, которую он сам снял. Это было самое трудное, что он делал в той жизни. Тогда он выбрал жить. Арт моргнул. Логово вернулось на место — трубы, свод, запах гнили из ямы. Пистолет лежал на колене — заряженный, готовый, тёплый от рук. И тогда оно пришло. Не как голос — как простой, холодный расчёт, от которого не закроешься. Один выстрел — и тело обнулится. Глаз, возможно, вернётся. Колено перестанет ныть. Уйдут старые ушибы и трещины в рёбрах, которые не заживали, потому что он перестал умирать. Он встанет с этого пола здоровым — может быть, впервые за долгие циклы. Это звучало разумно. Даже разумнее, чем терпеть. Он задержал взгляд на предохранителе. Всего одно движение — снять. Другое — нажать. Он не боялся боли. Боль была знакомой, почти родной. Он не боялся смерти — он умирал столько раз, что перестал считать. Но где-то там, за гранью, лежал вопрос, ответа на который он не знал: а что, если он не воскреснет? Что, если его дар имеет предел, и этот предел — здесь? Тишина. Покой. Ни боли, ни голода, ни темноты. Тоже выход. Он смотрел на оружие и чувствовал, как взвешивает эти вероятности — не в панике, не в отчаянии, а с тем же холодным спокойствием, с каким когда-то выбирал верёвку, отказавшись смягчить её мылом. Тело, которое болит. И тело, которое перестанет. Жизнь, которая длится. И жизнь, которая кончится. Простая арифметика. И всё же — недостаточная. Потому что там, за любой арифметикой, стояло одно: он уже выбрал. Не сегодня. Не здесь. Там, с петлёй на шее, когда мышцы уже напряглись для шага, а он заставил их замереть. Петля, которую он затянул, — и петля, которую он сам снял. Менять решение он не собирался. Арт медленно, почти лениво поставил пистолет на предохранитель. Сунул за пояс. Тик-Так завозилась в складках одежды, высунула нос, дёрнула усами — проверяла, не пора ли на плечо. Пора. Он подхватил её, посадил на привычное место. Крыса вздохнула — короткий, деловитый звук — и замерла, вцепившись коготками в воротник. Он поправил респиратор и двинулся к выходу. Он не собирался далеко. Он вообще никогда не собирался далеко. Но в последние циклы что-то сдвинулось — не в теле, в голове. То ли духота, то ли однообразие, то ли то, как каждый цикл походил на предыдущий до мельчайшей детали: разлепить глаз, проверить яму, сварить кашу, сидеть в темноте, слушать, как капает вода. Ему начинало казаться, что он гниёт не снаружи — изнутри. Медленно, незаметно, как мясо на дне ямы. Воздух сгустился настолько, что проникал не в лёгкие, а в мысли. И он стал уходить дальше. Не в те туннели, где стояли ловушки, — туда он ходил ежедневно, и маршрут был выучен до автоматизма. А выше. Туда, где воздух был чуть легче, а мусорные свалки — толще, обильнее, полные вещей, которые падали с верхних ярусов годами, десятилетиями. Там можно было найти полезное. Иногда находилось. Сегодня он поднялся дальше обычного. Миновал старую лестницу — не ту, с которой упал тогда; другую, восточную, — и двинулся по галерее, опоясывавшей ржавый бак не то для топлива, не то для отходов. Воздух здесь был суше, но не прохладнее — просто другая духота, с металлическим привкусом. Он шёл медленно, припадая на больную ногу, и слушал. Крыса замерла на плече, принюхиваясь. Он стал осторожнее, чем был при Тени. Не потому, что её уроки забылись, — наоборот, он перенял их полностью. Просто теперь, когда рядом не было той, кто слышала опасность за три поворота, он больше полагался на себя. И, как выяснилось, умел больше, чем думал. Тело помнило: ступня ставилась на внешний край, вес переносился плавно, дыхание уходило в ритм шагов. Тишина. Тень. Ссьен. Свалка лежала за баком — обширная, в несколько слоёв. Обломки механизмов, ржавые трубы, куски пластали, спутанные кабели. Он копался здесь не раз. Сегодня не успел начать поиски. Сначала он услышал собаку — низкое, утробное ворчание, которое эхом разнеслось по галерее. Потом — шаги. Много шагов. Тяжёлые, уверенные, не крадущиеся. Так не ходят местные. Местные либо бегут, либо прячутся. Эти просто шли. Арт присел за грудой металлолома и замер. Они вышли из-за бака — пятеро. Свет их фонарей резал темноту жёсткими, белыми лучами — не тусклое, жёлтое мерцание подвальных ламп, а ровный, холодный свет. Одежда чистая, не новая, но целая, подогнанная по размеру, с ремнями и креплениями. Оружие — не самодельные пистолеты из обрезков труб, а заводское: у двоих винтовки, у одного дробовик с укороченным стволом. У женщины, замыкавшей группу, на поясе висел пистолет в кобуре — настоящей, фабричной, с застёжкой. Первым шёл пёс — не тощий, не бешеный, а упитанный, с лоснящейся шерстью и широкой грудью. Такую собаку кормили специально. Она нервно повела носом. Арт перестал дышать. Сквозняк от вентиляции шёл в другую сторону — пронесло. Они остановились у развилки. Один из них — тот, что шёл вторым, без оружия в руках, — держал прямоугольный предмет. Экран светился тусклым, зеленоватым светом. Мужчина вёл по нему пальцем, листал, сверялся. Планшет. Арт не знал местного названия, но узнал принцип мгновенно. Настоящая, работающая технология. Не собранная из мусора. Целая машина из мира, где вещи ещё работали так, как должны. Он смотрел на светящийся прямоугольник — и внутри шевелилось что-то, чего не было давно. Не голод. Не страх. Любопытство. То самое, которое заставляло его разбирать старый тепловизор. Что-то дёрнулось — как старая рана, зажившая неправильно и вдруг напомнившая о себе при перемене погоды. Группа двинулась дальше, к одному из спусков. Арт выждал минуту — и пошёл следом. Он работал как учили. Каждый шаг — мыском проверить пол. Каждые полсотни метров — замереть и слушать, не изменился ли ритм их шагов. Балка над проходом — перебежка. Груда контейнеров — замереть, пропуская взгляд. Собака не чуяла. Люди не слышали. Респиратор приглушал дыхание. Он стал тенью — настолько, насколько человек вообще мог стать тенью, не будучи рождённым в этом аду. Впереди мелькали лучи фонарей. Группа шла целенаправленно — не патруль, не мародёры. Конкретный маршрут, конкретная задача. Арт не знал, зачем они здесь и куда направляются. Но планшет — эта светящаяся пластина — не выходил у него из головы. Как будто кусок его мира уходил дальше, и если он его упустит, второго шанса не будет. Они свернули в старый технический туннель. Арт — за ними. Темнота сомкнулась. Где-то на краю сознания мелькнула мысль: она бы оценила. Как он двигается. Как он стал тем, чему она учила. Он отогнал её и продолжил путь.* * *
Она не вспоминала это — оно всегда было с ней. Не как память, а как новый слой под кожей. Как слова, которых раньше не было. Как лицо женщины, которого она никогда не видела, но теперь не могла забыть. Всё началось с запаха. Его левая рука пахла иначе, чем левая. Правая — потом, дымом, старым металлом. Левая — сладковатой гнилью, которая пробивалась даже сквозь повязку. Она учуяла это за три цикла до того, как он сам заметил. Инфекция ползла вверх, к локтю, к плечу, и с каждым днём запах становился гуще. Он больше не скрывал его — просто перестал менять повязки, наматывая новые слои поверх старых. Она наблюдала. Ничего не делала. Ждала. Он слабел, и это раздражало её. Не потому, что ей было жаль его, — жалость была чувством, которого она не знала. Потому что он становился бесполезным. Ресурс, в который она вложила время, мясо, знания, — теперь уходил в гниль. Она прикидывала варианты, как прикидывала всегда, когда добыча начинала портиться: ждать, пока умрёт сам, — значит потерять и мясо, и знания. Убить сейчас — получить всё. Решение не было трудным. Трудным было ждать подходящего момента. Он сам его дал. На лестнице. Они вышли из логова и двинулись к старому водоводу — одному из путей наверх, где она нашла новый источник. Стены шахты были отвесными, с вбитыми в камень ржавыми скобами. Никаких ступеней — только холодный металл, уходящий вверх, в душную темноту. Он лез медленно, прижимая больную руку к груди. Каждый перехват давался ему непросто — она слышала это по тому, как менялся ритм его дыхания. Сама она двигалась впереди, легко, не задумываясь. Ей не нужно было оборачиваться, чтобы знать: он отстаёт. Скоба, на которую он перенёс вес, почти не держалась — она слышала её скрип ещё до того, как металл начал поддаваться. Ржавый болт лопнул с сухим треском. Он покачнулся, попытался перехватиться здоровой рукой, но ослабленные пальцы сорвались. Тело накренилось и ушло в провал — в темноту, вниз, туда, откуда они только что поднялись. Она развернулась и схватила его раньше, чем мысль. Инстинкт. Рука метнулась вниз, пальцы сомкнулись на запястье. Он повис над провалом. Она держала его без усилий — раньше ей казалось, что он тяжелее. И тогда наступила пауза. В один удар сердца. Она посмотрела в провал под ним — туда, где темнота была достаточно глубокой, чтобы убить. Потом — на его руку. На ту самую, гниющую, которая сочилась сквозь повязку. Потом — снова в провал. И посчитала. Живой — слабеет. Живой — требует пищи, воды, времени. Живой — обуза. Мёртвый — восстанавливается полностью. Мёртвый — даёт мясо, которое можно съесть сейчас. Мёртвый — даёт знания: его память, его язык, всё, что она ещё не забрала. Держать или отпустить. Мясо сейчас или мясо потом. Пальцы разжались. Она смотрела, как он падает. Звук ударов — один, второй, третий, — был громче, чем она ожидала. Последний пришёлся на каменное крошево у основания шахты. Потом тишина. Она спустилась не сразу. Стояла наверху и слушала. Сердце не билось. Дыхания не было. Хорошо. Внизу она первым делом попробовала то, что сочилось из его культей. Гной был сладковатым — это заинтересовало её. Инфекция изменила вкус. Она принялась есть — методично, как всегда. Сначала повреждённую руку: кожа, мышцы, сухожилия. Мясо было мягким, податливым, почти пресным после гноя. Потом плечо. Потом грудь, там, где плоть была плотнее. Она не торопилась — вокруг было достаточно холодно, чтобы мясо не испортилось. Знания хлынули не сразу. Сначала — обрывки, как всегда. Чужие слова. Чужие картинки. Но здесь было иначе. Языков оказалось больше, чем она предполагала. Три основных — русский, английский, немецкий — сплелись в тугой узел, и она не могла распутать их сразу. Слова сыпались потоком: бытовые, технические, ругательные, ласковые. Она впитывала их вместе с плотью и не успевала сортировать. Каждое слово приносило с собой тень смысла, и смыслы сталкивались, накладывались, сплавлялись в новые. Но языки были только началом. Дальше пошли знания — те, что он копил всю жизнь и никогда не использовал в подулье. Всё это вливалось в неё, как вода в пересохшее русло, и она не могла остановить поток. Но самым неожиданным были не знания. А то, что лежало под ними. Эмоции. Она всегда отбрасывала чужие чувства. Страх жертвы был бесполезен. Гнев мешал. Боль отвлекала. Но здесь был не просто страх или боль — здесь была целая палитра. Ностальгия — тоска по чему-то, чего больше нет. Стыд — жгучее, липкое чувство, связанное с воспоминанием о сером котёнке, которого он топил в детстве. Привязанность — глубокая, почти физическая, к людям, которых он больше не увидит. Любовь — к матери, чьё лицо она ещё не видела, но уже чувствовала. Всё, что она впитала до этого — языки, непонятные формулы, кривые карты, обрывки музыки, — вдруг схлынуло в сторону, как вода, уходящая в слив. Поток не иссяк — он сфокусировался. Собрался в одну точку. И этой точкой была она. Женщина с чёрными волосами, тонкими чертами лица, яркими глазами. Сначала — просто картинка, одна из многих. Но потом картинка не исчезла. Она осталась и начала расти, вытесняя всё остальное. Тень попыталась отвести внутренний взгляд — и не смогла. Попыталась моргнуть, сбросить наваждение — образ не уходил. Он вливался в неё насильно, как яд, который не выплюнуть. Кассандра. Имя пришло раньше, чем понимание, кто это. Мать. Женщина, которая носила его под сердцем. Которая держала его на руках. Которая говорила с ним — голосом, полным тепла. И её лицо — Тень осознала это не сразу, а когда осознала, не смогла отвести взгляд, — было почти её собственным лицом. Тот же разрез глаз. Та же линия скул. Тот же изгиб рта. Женщина смеялась. Не так, как смеялись в подулье: хрипло, зло, над чужой болью. Иначе. Открыто. Тепло. Так, будто внутри был свет, которого здесь не существовало. Это была она сама — взрослее, мягче, без шрамов. Без голода. Без темноты. Версия, которая никогда не убивала, никогда не пряталась, никогда не ела человеческую плоть, чтобы выжить. Версия, которая могла бы быть. И это было самым страшным. Тень смотрела на это лицо и чувствовала, как внутри что-то рушится. Не страх — страх был знаком и понятен. Не боль — боль она терпела. Это было хуже. Это было доказательством. Живым, дышащим доказательством того, что её мир — не единственный. Что где-то там, за пределами Нострамо, существует реальность, в которой она могла бы быть другой. В которой не нужно убивать. В которой смех означает радость, а не угрозу. В которой мать не оставляет детёныша умирать. Так не бывает. Этого не должно существовать. Её тело среагировало быстрее, чем разум. Она сунула пальцы в горло и надавила на корень языка — осознанно, насильно, как выдавливают яд из раны. Раз. Сжала горло. Два. Мясо пошло обратно — непереваренное, горячее, смешанное с её собственной слюной. Она выблёвывала не просто плоть. Она выблёвывала эту женщину. Это лицо. Этот невозможный, лживый, невыносимый мир, которого не могло быть. Полегчало. Но образ уже впечатался в память. Тело Арта она оставила на дне шахты — она боялась, что прикоснувшись к нему, снова увидит этот ужас. В логово добралась, не помня пути. Забилась в угол, обхватила колени руками и замерла, созерцая стену напротив. Не двигалась долго. Внутри что-то происходило — что-то, чему она не знала названия и от этого мучилась вдвойне. Она убила его, чтобы получить знание, — и получила такое знание, которое теперь не знала, куда деть. Хотела забыть — и не могла. Хотела понять — и не умела. Близость Арта стала невыносимой. Она хотела узнать больше — и одновременно хотела никогда этого не знать. Его присутствие жгло. Его запах — тот самый, чужой, не-нострамский — вызывал одновременно голод и тошноту. Она не могла быть рядом. Но и не могла уйти совсем. Когда он вернулся, она ждала его в углу. Он вошёл, и запах новой плоти — чистой, без гнили — ударил ей в нос раньше, чем она увидела его лицо. Он был цел: пальцы отросли, плечо восстановилось. Смерть обнулила его, и теперь он стоял на пороге с глазами, полными гнева. Она знала гнев. Знала его оттенки: холодный, как у неё самой, и горячий, как у тех, кто нападал на неё в туннелях. Его гнев был горячим. Он заговорил — быстро, сбивчиво, слова наскакивали одно на другое. Она понимала каждое. «Убила». «Съела». «Бросила». Он выкрикивал их, как бросал камни, и каждый попадал. Раньше его речь была шумом, за которым она пряталась. Теперь шум стал смыслом, и смысл этот обжигал. Она не отвечала. Не оправдывалась. Просто смотрела, как он выплёвывает накопившееся. Когда он сделал вдох, чтобы продолжить, она встала и преодолела расстояние между ними одним движением. Пальцы сомкнулись на горле. Он захрипел, вцепился в её запястье, попытался отодрать — бесполезно. Она смотрела, как его лицо меняет цвет, как глаза теряют фокус. Ждала, когда тело обмякнет, чтобы тишина вернулась в логово. Он начал оседать. Она разжала пальцы. Он рухнул на пол, закашлялся, хватая ртом воздух. Она развернулась и вышла. С того цикла она держалась на расстоянии. Оставляла пайки у входа и уходила. Иногда, когда видения становились нестерпимыми, пробиралась внутрь и лежала рядом с ним во тьме — его присутствие глушило чужие смерти. Это было единственное, ради чего она возвращалась. А потом наступил цикл, когда она отошла от логова достаточно далеко — туда, где его аномалия уже не глушила, а только приглушала, — и реальность расслоилась вновь. Видения не предупреждали. Они вонзались — каждое как гвоздь под веко. Мужчина в боковом туннеле: через минуту нож войдёт ему под левую лопатку, и она проживала это его телом. Ржавый свод прыгнул к лицу, пол ударил в колени, чужие сапоги прошагали мимо, унося его жизнь. Он ещё не умер — он умирал, и она умирала вместе с ним, чувствуя, как кровь заливает лёгкое, как холодеют пальцы. Потом второе видение. Третье. Они сыпались без остановки — смерти, которые случатся через час, через цикл, через два. Женщина, которая захлебнётся в луже, потому что кто-то толкнёт её в спину. Старик, который не проснётся от голода. Ребёнок, чьё сердце остановится просто так — не от раны, не от болезни, а потому что исчерпало себя. Каждая смерть требовала внимания, и она проживала её до конца, до последнего вздоха, до последней вспышки боли в чужой груди. Без него они стали громче. Ярче. Подробнее. Словно что-то внутри сломалось и теперь не выключалось. Она не спала — не могла закрыть глаз, потому что за веками было хуже, чем снаружи. Дважды ошиблась на охоте, что было немыслимо: раз пропустила мутанта за спиной — он вспорол ей бок, прежде чем она развернулась и свернула ему шею. Другой раз не услышала шагов за поворотом — пришлось драться. Шум драки привлёк других. Она ушла, но потратила на это вдвое больше сил, чем обычно. Иногда она спускалась в логово — просто чтобы отдохнуть в тишине рядом с ним. Но к его пробуждению всегда уходила. Знала: увидит её — снова слова. Наверх она двинулась не из любопытства. Из необходимости. В нижних туннелях было тихо, и тишина оставляла её наедине с потоком видений. С каждым ярусом воздух менялся: меньше ржавчины, больше дыма, человеческого пота. Стены становились другими — старые металлические панели, местами целые, местами прорванные. Она впервые видела столько людей. Сотни. Тысячи. Сердца бились всюду — быстрые, больные, голодные, — и она слышала их одновременно. В плотном потоке видения наслаивались, теряли чёткость и превращались в белёсый шум — не такой чистый, как рядом с Артом, но терпимый. Она училась отфильтровывать их. Училась существовать в этом грохоте. Она бродила по населённым ярусам, сливаясь с тенями. Не нападала. Смотрела. Раньше любое существо в пределах досягаемости было либо добычей, либо угрозой, либо Артом. Теперь она сидела на ржавых балках под потолком и наблюдала, как люди торгуют, едят, дерутся, спят. Изучала. Впитывала — не через плоть, а через зрение и слух. Она искала место. Обходила тупики, заброшенные коллекторы, пустые ниши за старыми трубами. Забиралась в каждую щель, которую находила, и прислушивалась. Одна ниша была слишком близко к бандитской тропе — шаги не смолкали ни на минуту. Другая пахла мёртвой водой — там протекала труба с отходами, и даже она не смогла бы там дышать. Третья казалась подходящей, но свод над ней пошёл трещинами, и она слышала, как они расширяются от вибрации машин. Четвёртая, пятая, шестая — всё не то. Слишком шумно. Слишком людно. Слишком ненадёжно. Место, которое она искала, должно было быть другим. Достаточно тихим, чтобы спать, и достаточно скрытым, чтобы не бояться. С двумя выходами — на случай, если один завалит. С водой неподалёку. С широкими проходами, по которым можно пройти бесшумно, и низкими лазами, где не пройти никому крупнее неё. Она отбраковывала нишу за нишей: эта слишком далеко от источника, в этой не укрыться от сквозняка, в этой пол уходит под уклон и вода будет заливать подстилку. Иногда, осматривая очередную пустоту, она ловила себя на том, что оценивает не только для себя. Хватит ли здесь места для двоих — это всплывало само. Достаточно ли ровный пол, чтобы спать рядом, не скатываясь друг на друга. Она не формулировала это словами — просто браковала ниши, где было тесно, неуютно, неудобно лежать вдвоём. На этих ярусах ничего подходящего не находилось. Однажды она услышала музыку. У кого-то был праздник. Звук пришёл откуда-то сверху — слабый, искажённый толщей металла. Не крик, не лязг, не гул машин. Ритм. Он повторялся, подчиняясь рисунку, которого она не понимала, но который хотелось слушать. Низкие ноты сменялись высокими, отрывистыми. Они не несли угрозы. Они вообще ничего не несли — и именно этим притягивали. Она замерла на трубе, прижавшись щекой к холодному металлу, и слушала, пока звук не стих. Ей не нужно было знать, что это. Достаточно было того, что оно существует. Это заставило её подниматься ещё. Наверху она охотилась — но иначе, чем раньше. Выбирала одиночек, тех, кого не хватятся. Ела не ради голода — ради информации. Чужая память складывалась в карту: границы банд, безопасные проходы, хранилища с запасами. Но с каждой жертвой она всё чаще замечала то, от чего раньше отмахивалась. Страх матери за ребёнка. Тоску по умершему. Надежду на завтра. Чужие эмоции цепляли. Она стала есть реже. Только когда иначе было нельзя. И однажды, сидя на трубе высоко над лагерем и глядя вниз на костры и копошащиеся фигуры, она поймала себя на том, что перебирает в памяти слова. Не свои — из его языков. Они всплывали сами, без спроса, и она пробовала их одно за другим — беззвучно, одними губами. «Смеркаться». На Нострамо всегда было темно, но она знала это слово — так говорили о наступлении ночи в мире, где ночь сменяла день. «Дышать». Не просто втягивать воздух, а дышать ровно, спокойно, без страха. «Ждать». Не в засаде, не перед броском — просто ждать, зная, что тот, кого ждёшь, вернётся. Она перекатывала эти слова, как перекатывала когда-то кости в пальцах, — пробовала на вкус, примеряла к реальности. Ни одно пока не подходило. Но они были — и не уходили. Пора было спускаться с трубы и проверять восточный сектор — там оставалась пара ниш, которые она ещё не осмотрела. Но в этот момент старая транспортная галерея под ней ожила: по ржавым рельсам, уходящим в темноту, двигались пятеро. Не крались, не рыскали — шли открыто, ровным строем, с оружием наизготовку. Обычная инспекция промышленных коммуникаций. Оружие было хорошим — заводским. Одежда выдавала людей с производства: рабочие куртки с усиленными плечами, высокие ботинки. Остальные держали оружие привычно, но без напряжённости охотников. Собака — коренастая, с тупой мордой, шерсть лоснилась от технической смазки. Таких держали на нижних ярусах заводов: не бойцовые, а сторожевые, натасканные на мутантов. Инспектор — тот, что в центре, — ничем не выделялся среди остальных. Такая же рабочая одежда. В руках — инфопланшет с тускло светящимся экраном. Он сверялся с показаниями, иногда останавливался и проводил ауспексом по стенам. Обычный человек на обычной работе. Память отозвалась сама. Инспектор. Телохранители. Плановая проверка. Пришли снять показания. Должны вернуться с отчётом. Она прикрыла глаз и потянулась за их будущим — как делала всегда, когда хотела понять угрозу. Видение пришло сразу, чёткое, без подробностей. Инспектор умрёт не здесь, а через несколько ярусов, совсем скоро. Рядом не будет мутантов, не будет прорыва труб — только свои. Телохранители перережут ему горло быстро, профессионально. Исполнители, а не предатели. Начальство устраняет конкурента: обычное дело наверху. Инспектор ещё не знает. Идёт уверенно, сверяется с инфопланшетом, пальцы иногда ложатся на рукоять лазпистолета — привычка, а не предчувствие. Не поможет. Видение погасло. Люди внизу всё ещё шли — живые, пока живые. Сердца бились ровно. Собака водила носом по сторонам. Инспектор говорил коротко, отрывисто, и остальные кивали. Она не двинулась с места. Их смерть не имела к ней отношения. Но взгляд на секунду задержался на лице инспектора — обычном, усталом. Он просто делал свою работу и ещё не знал, кто шагает рядом с ним. Группа скрылась в боковом туннеле. Шаги стихли. И тогда сверху донёсся крик — высокий, рваный, полный не страха, а боли. Он прорезался сквозь гул вентиляции и сразу оборвался. Тень подняла голову, ловя направление. Кричал кто-то на одном из ярусов над ней. Обычный звук для этих мест, но что-то в нём зацепило. Как если бы в шуме помех на мгновение прорезался сигнал, который она не могла не проверить. Она спрыгнула с балки и двинулась вверх, туда, откуда пришёл звук.