Дитя дракона и дитя пустоты

NC-17
В процессе
253
4
SelinaAnn бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 278 страниц, 121 841 слово, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
253 Нравится 80 Отзывы 131 В сборник

Глава 11. Жемчужина

Настройки
Примечания:
Угли лежали в яме, обложенной речным камнем, и светились изнутри красным, как запекшаяся кровь. Пламени почти не было, только тлеющие огни, которые иногда вздыхали, выпуская струйку дыма. Люди сидели вокруг на корточках, кто на перевернутых ящиках, кто прямо на земле, поджав под себя ноги. Почва холодная, влажная, пропитанная дневной изморосью. Сквозь тонкие подошвы варадзи она отдавала моросью, ползущей по ногам выше, к коленям и к животу, заставляя ежиться и подтягивать края кимоно. Небо черное. Звезд почти не видно, туман, что поднимался из расщелин, застилал всё, делал воздух плотным, липким, тяжелым. Иногда ветер тянул с севера, и тогда становилось чуть легче, но ненадолго. - Слыхал? - шепнул один. Голос молодой, срывающийся, как у тех, кто еще не привык к тишине, наступающей перед боем. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и смотрел в угли. На нем домотканая куртка , когда-то серая, теперь бурая от грязи и пота. Рукава коротки, вырос за лето. На поясе висела аркебуза. Не своя, перед уходом выдали из замка. Он чистил ее каждый день, но до сих пор боялся стрелять. Говорили, что отдача вышибает плечо, если не уметь держать. - Чего? - отозвались из темноты. Голос грубый, хриплый с кашлем. Старший сидел на перевернутом ящике из-под риса, положив локти на колени. Левая рука перевязана тряпицей, пропитанной чем-то темным, что пахло уксусом и гнилью. Повязку меняли вчера, но рана не заживала. Ничего не заживало здесь, в этом промозглом ущелье, где даже дым не уходил вверх, а стелился по земле, заставляя кашлять и тереть глаза. - Про тех, внизу, - молодой кивнул в сторону обрыва. Там, за туманом, угадывалась долина. Огни, палатки и люди. Те, с кем завтра, может, придется убивать друг друга. - Про тех, внизу, - повторил старший. В голосе ни удивления, ни интереса. Только усталость. Он пошевелил угли палкой, подул на них, вспыхнуло слабо, осветило лицо. Щеки впалые, глаза глубоко, под ними тени. Борода давно не бритая, слипшаяся, грязная. - И что про них? - Говорят... У них есть... - Молодой запнулся, оглянулся. В темноте не видно лиц, только силуэты, сгорбленные спины, руки, сжимающие пустые чашки. - То, что летает. Тишина стала плотнее. Старший не ответил сразу. Он сидел, глядя в угли, и очень медленно, перетирал пальцами табак. Крошил его в маленькую трубку, которую вырезал сам из корня. Табак плохой, прошлогодний, пах сеном и пылью, но другого не было. - Летает, - сказал он наконец. - Летает, говоришь. И что же это летает? - А я почем знаю? - Молодой поежился. Ветер потянул с юга, принес запах серы и гари. Кто-то в темноте закашлял надсадно, сплюнул. - Люди говорят. Тень над ущельем. И жар. Такой, что трава чернеет. На разведке видели. - На разведке, - передразнил старший. Он чиркнул огнивом раз, другой, третий. Кремень дал искру, трут занялся, запахло паленым. Раскурил трубку, выпустил горький дым. - На разведке три дня назад четверых потеряли. Один вернулся. И тот не говорит, а только смеется. От страха умом тронулся. А может... И правда видел что-то. - Видел, - пискнул кто-то из темноты. Голос тонкий, детский почти. Мальчик, совсем, с лицом, еще не тронутым щетиной. Сидел на корточках, обхватив колени, и смотрел в огонь большими, немигающими глазами. На плече ремень аркебузы. Она слишком тяжела, носил на перевес, чтобы не уставать. Говорили, ему только тринадцать. Или четырнадцать. Кто ж знает. - Что видел? - спросил старший, не поворачиваясь. - Ветер. Не такой, как всегда. Будто... Будто кто-то дышит рядом. - Мальчик облизал сухие, потрескавшиеся губы. - У меня лошадь встала на дыбы. Я ее ростил, она никогда... А тут заржала, как бешеная, и побежала. Вслед за другими. - Лошадей жалко, - сказал кто-то из темноты. Голос глухой, равнодушный. - Теперь пешими будем. - Не лошадей жалеть надо, - поправил старший. Он выбил трубку о камень, пепел рассыпался по углям, зашипел. - А нас. Без коней мы не догоним, если побегут. И не уйдем, если прижмут. Тишина снова стала густой, как тот туман, что стелился по дну ущелья. Кто-то заворочался в палатке, зашуршала ткань, звякнуло железо. - А еще я слышал, - молодой заговорил снова, и голос его дрожал, - На рю сидит человек. С алыми глазами. Говорят он... - Говорят, - повторил старший. - Говорить можно всё. Что у них рю, что на рю человек, что у этого человека глаза горят. Что в вулкане спит древняя сила. Что хозяин на севере ждет. Говорить это не воевать. - А если правда? - спросил молодой. - Если правда, что у них рю? И что на нем тот, про кого шепчутся? И что хозяин... Он не договорил. Потому что ветер переменился. Пришел с юга, как и прежде, но теперь в нем было что-то еще. Так пахнет земля перед тем, как разверзнется. Или печь, когда в ней слишком много огня. Затем звук. Не крик, не рев. Что-то другое. Гул. Низкий, глубокий, он поднимался откуда-то из-под ног, заполнял ущелье, заставлял вибрировать камни, кости и зубы. В этом гуле что-то живое. Молодой поднял голову. Мальчик замер, не дыша. Старший опустил трубку, прислушался. Тишина. Сам воздух замер, боясь шевельнуться. Даже пар из трещин перестал подниматься. Осел на камнях, превратился в росу, заструился вниз, к ручью. - Слышите? - прошептал мальчик. Они слышали. Из темноты, из-за скал и тумана доносилось то, что не могло быть на самом деле. Над ущельем зажглись два огня. Они висели в воздухе так высоко, что, казалось, касаются неба. Смотрели на замерших в ужасе воинов. - Глаза, - выдохнул молодой. - Это глаза. Огни шевельнулись. Поднялись выше. И из-за дымки, медленно, тяжело, начало проступать нечто. Жар такой плотный, что воздух вокруг задрожал, пошел рябью, как над раскаленными камнями. А потом туман дрогнул. Расступился. И они увидели. Тело извивалось в небе, длинное, как горный хребет, гибкое, как течение реки. Чешуя горела красным цветом раскаленной глины, свежей крови, лавы, что течет по склонам. Но там, где тело изгибалось, а грудь переходила в живот и хребет поднимался над облаками, в красную чешую вросли камни. Черные, шершавые, с острыми краями, они поблескивали. Казалось, сам вулкан вплавил свою твердь в тело зверя, сделав его не просто живым существом, а частью горы, ее дыханием и гневом. У существа не было крыльев. Но оно плыло в небе, словно облака или сны над миром спящих. Тело, длинное и мощное, двигалось без видимых усилий, изгиб, еще изгиб, и туман расходился перед ним, подчиняясь древней воле. Четыре лапы с тремя когтями на каждой, короткие, но сильные, сжимали воздух, будто он был плотным, как вода. На голове, узкой и вытянутой, росли рога, ветвистые оленьи и черные. Длинные усы, светящиеся серебром на конце, струились по ветру, и там, где они касались скал, камень начинал тлеть. Из пасти, когда зверь медленно выдохнул, вырвался язык пламени, мгновенно погасший. А под челюстью, на длинной, гибкой шее, висела жемчужина. Красная, словно сердце вулкана. Пульсировала светом в такт дыханию зверя. И на спине существа, там, где шея переходила в хребет и черный камень плотнее всего облегал тело, сидел человек. Старший поднялся. Ноги не слушались, но он встал. Взял аркебузу. Руки дрожали, поднял ствол. - Стреляй, - прошептал кто-то из темноты. - Стреляй, пока он... Старший не выстрелил. Потому что существо открыло пасть. Звук, которого никто из них не слышал раньше шел из самой груди, где висит жемчужина. Он заполнил ущелье, поднялся выше гор, ушел в небо. Звезды дрогнули. Камни под ногами задрожали. А потом из пасти вырвался свет. Река жидкого огня, раскаленного добела по краям, багрового в глубине. Она текла сверху, тяжелая, медленная, неотвратимая, и в ней не было ничего живого. Только жар и смерть. Первый поток ударил в центр лагеря. Палатки вспыхнули. Ткань, дерево, снаряжение, все, что могло гореть, занялось в одно мгновение. Те, кто был внутри, не успели даже закричать. Пламя накрыло их, скрутило, превратило в угли, не дав времени понять, что случилось. - Бегите! - закричал кто-то. Но бежать было некуда. Второй поток прошелся по краю лагеря, там, где стояли ящики с провизией, где лежали связанные тюки и спали те, кто не смог найти места у костров. Масло в лампадах взорвалось, разбрызгивая огонь во все стороны. Люди вскакивали, охваченные пламенем, падали, катались по земле, пытаясь сбить огонь, но тот не гас. Он ел. ЖРАЛ. Прилипал к коже, плавил ее, стекал с лиц, как воск. Молодой схватил аркебузу, поднял, прицелился. В небе извивалось тело существа. Он нажал на спуск. Выстрел хлестнул по ушам, но пуля ушла в пустоту. Существо даже не шевельнулось. Только глаза на миг обратились к стрелку. И в этом взгляде не было ничего кроме пустоты. Такой глубокой, что молодой выронил оружие и упал на колени. Третий поток огня ударил в землю перед ним. Камни раскалились добела, воздух стал таким горячим, что невозможно дышать. Волосы на голове съежились, зашипели, запахло паленым. Молодой отполз назад, обдирая руки о камни, но огонь не тронул его. Прошел мимо. Туда, где стояли повозки с боеприпасами. Взрыв разорвал ночь. Земля ушла из-под ног. Воздух превратился в молот, ударивший по всему, что еще дышало. Вспышка была такой яркой, что тени исчезли, остался только белый свет и черные силуэты людей, летящих в разные стороны. Старший лежал на земле. Левое ухо не слышало, правое заложило. Чужая кровь текла по щеке. Рядом кто-то кричал. Долго, высоко, не замолкая, и в этом крике ничего человеческого. Боль, чистая, без примеси мысли. Он поднял голову. Существо везде. Тело, длинное, извивающееся, занимало все небо. Красная чешуя отражала пламя, горящее внизу, и казалось, что сам воздух пылает. Черные камни на спине зверя светились изнутри, пульсировали в такт дыханию. Жемчужина под челюстью блестела и каждый ее всполох сопровождался новым потоком огня. Лагерь горел. Весь, от края до края. Палатки превратились в факелы. Ящики с рисом тлели, распространяя запах крупы, смешанный с жженым мясом. Аркебузы, оставленные на земле, нагрелись как железо в печи и стреляли сами, бессмысленно, в небо, в камни, в тех, кто еще пытался ползти. Люди бежали. Но куда? Вверх по склону, там рю накрыл тропу огнем. Вниз, в ущелье, там плавились камни. В сторону скал, но скалы обрушивались, сбрасывая вниз тонны раскаленного щебня, который хоронил заживо тех, кто искал укрытия. Мальчик сидел на земле, прижавшись спиной к большому валуну. Глаза его открыты, но он ничего не видел. Рот дергался, но крика нет. На коленях лежала аркебуза, слишком тяжелая для него, бесполезная. Волосы его горели. Медленно, с шипением, огонь подбирался к коже, но мальчик не двигался. Он уже был мертв. Сердце остановилось раньше, чем пламя коснулось лица. - Сюда! - крикнул кто-то. - Сюда, за камни! Старший повернулся на голос. Молодой махал ему из расщелины куда, казалось, не мог проникнуть огонь. Старший рванул волоча ногу, что-то случилось с коленом, кость хрустела при каждом шаге. Они встретились у входа. Молодой схватил его за руку, дернул внутрь. Темнота, сырость, запах мха. Здесь, под землей, прохладно. Слишком, после того жара, что царил снаружи. - Мы спасены, - выдохнул молодой. - Мы... Он не договорил. Потому что сверху, сквозь толщу камня, пришел жар. Такой, что стены расщелины начали светиться. Красные, оранжевые, белые разводы пошли по камню. Воздух в расщелине стал тяжелым, вязким, его невозможно вдохнуть, он жег легкие изнутри. Молодой закричал. Бросился к выходу, но тот был закрыт. Огненная стена стекала там, где минуту назад оставался вход. Она дышала, шевелилась, подбиралась ближе. Старший смотрел, как плавятся камни. Черный обсидиан становился жидким, тек вниз, заливал пол. Молодой пытался взобраться по стене, но та горела, и руки его тоже, он падает, и больше не встает. Старший сел на землю. Прислонился спиной к стене. Горячая, но он уже не чувствовал. Смотрел вверх, туда, где сквозь плавящийся камень угадывалось небо. И в нём изгиб красного тела, черные камни на спине, жемчужина под челюстью. И человек. С алыми глазами. Сидел прямо, не шевелился и не смотрел вниз. Для него этот лагерь, люди, огонь не значили ничего. Меньше, чем ничего. Тем, что должно исчезнуть. Тем, что исчезает. - Рю... Старший закрыл глаза. Сверху пришел звук, низкий, глубокий, похожий на вздох. Зверь выдохнул в последний раз, поток охватил ущелье насквозь, превратил камни в стекло, песок в лаву, людей в пепел. А потом тишина. Ни криков. Ни выстрелов. Ни топота. Существо ушло. Его тело, длинное, красное, с черными вкраплениями застывшей лавы, извивалось среди звезд, поднимаясь все выше, к вулкану. Человек на его спине не обернулся. Не посмотрел. Там, в ущелье, не осталось ничего живого. Небо над горами посветлело. На тот предел, когда черное становилось темно-синим, а звезды гасли одна за другой. Потом край дальнего пика вспыхнул золотом, и свет хлынул в ущелье, разрезая туман на полосы, заставляя пар над источниками светиться изнутри. Кацуки смотрел на это сверху. Он сидел в ложбине между двумя выступами, там, где тело рю изгибалось, образуя естественное седло. Ноги в стременах из сыромятной кожи, руки на поводьях. Кимоно под ним промокло насквозь, прилипло к спине, бедрам и коленям. Не от пота, а от той влажной тяжести, что поднималась из трещин вместе с туманом и оседала на всем, до чего дотянулась. Волосы, собранные в высокий пучок на затылке, растрепались. Отдельные пряди выбились, лезли в глаза, Кацуки то и дело отбрасывал их резким движением головы. Лента влажная, отяжелела, сползла набок, но он не поправлял. Не до того. Ветер на высоте был другим. Не тем, что внизу, в ущельях, где он воет, свистит, толкается в спину. Здесь дул ровно, не спеша, холодный и чистый, пахнущий снегом с дальних вершин, куда еще не добралась осень. Ветер забирался под ворот кимоно, заставлял ежиться, но Кацуки не кутался. Сидел прямо, сжимая поводья, и смотрел вниз. Туда, где еще минуту назад полыхало пламя, а теперь только дым. Тонкий, почти невидимый, он тянулся к небу, растворяясь в утреннем свете. Черная выжженная земля расчерчена трещинами, как старая кожа. Кацуки смотрел на дым, в груди пусто и тяжело. Пальцы сжали поводья так, что костяшки побелели. Чешуя под бедрами была горячей, живой, она пульсировала в такт чужому сердцу. Медленно, ровно, как бьют барабаны перед битвой. Длинное тело рю извивалось в воздухе без видимого усилия, плавно, как течение реки, и туман расступался перед ним, подчиняясь древней воле. Усы струились по ветру, рога чернели на фоне золотистого неба, а жемчужина под челюстью полыхала алым. То ярче, то тусклее, как уголь, в который дуют. - Ты молчишь, - голос пришел откуда-то из глубины. Колени Кацуки, вдавленные в чешую, ладони, сжимающие поводья, его собственная ки, переплетенная с чужой силой. Голос шёл отсюда - Уже давно молчишь. Кацуки не ответил. Смотрел на дым. - Мы сделали то, что должны были. - Знаю. Голос юноши сел. Сорвался после крика, хотя он не помнил, когда кричал, но горло саднило, и вкус меди не уходил с языка. Кацуки кашлянул и ветер тут же бросил в лицо прядь волос. Он встряхнул головой, зло, резко. - Твоя мать сказала уничтожить лагерь. Ты выполнил приказ. Как мужчина, у которого есть долг. Кацуки дернул плечом. В словах рю не было насмешки, только уверенность и желание поддержать. Зверь всегда так делал. Даже когда не надо, когда от поддержки хотелось взорвать что-нибудь к чертям. - Они пришли забрать мою землю. - Да. И ты их остановил. Как... - Заткнись, Киришима, - перебил Кацуки, но голос не был злым, скорее усталым. Рю замолчал. Тело под юношей чуть изменило положение. Длинный хвост качнулся, перераспределяя вес, и они плавно сместились в воздухе, обходя восходящий поток пара. Тот ударил снизу, горячий, влажный, пахнущий серой так сильно, что на глаза навернулись слезы. Кацуки зажмурился, пережидая, пока поток пронесется мимо. Когда открыл глаза, дым внизу почти растворился. Солнце поднялось выше, и теперь свет падал иначе, выхватывая из темноты детали, которых минуту назад не было видно. Там, где кончались скалы, начинался кленовый лес. Осень только вступала в силу, первые листья тронуло багрянцем, но основная масса еще держалась зеленой, тёмной, почти чёрной в утренних тенях. Дальше, за лесом, угадывался перевал. Еще дальше долина. И где-то там, за ней, рисовые чеки в зелёных травах. Кацуки поднес руку к шее. Пальцы нащупали шнурок, грубый, сплетенный из конопляных волокон, и бусину на нем. Маленькую, неровную, темно-серую. Юноша выточил ее прошлой зимой. В мастерской отца, когда серая метель завывала за стенами и некуда было идти, он сидел на корточках у очага, сжимал в пальцах рисовый пирожок. Вспоминал, как отец пытался приободрить перед Химацури, шутил о том, что сделает из пепла сына чашки. Кацуки в тот день размолол пирожок в пыль между двумя камнями, смешал с водой из священного источника. Затем старательно лепил пальцами, пока не получился шар и обжег в печи. Масару наблюдал, но ничего не сказал. Бусина висела на шее, тяжелая, гладкая, нагретая телом. В ней, если долго смотреть, угадывалась глубина. Как в жемчужине дракона, только не красная, а темная и пустая. Кацуки сжал её в кулаке. Под пальцами пульсировало тепло. - Что это? - голос стал тише, осторожнее. Он не любил лезть в чужое, но иногда не мог удержаться. Особенно когда видел, что другу плохо. - Ничего. - Не правда. Ты носишь ее всегда. Сжимаешь, когда думаешь о... — Киришима запнулся, подбирая слово. — Когда думаешь. Кацуки дернул плечом. - Не твое дело. - Я не спрашиваю про кого думаешь. Я хочу знать про тебя. Ты как? Молчание. Ветер, шум крови в ушах, длинное тело дракона под юношей, изгибающееся в утреннем небе. Ветер снова ударил в лицо, холодный и чистый, Кацуки почувствовал, как занемели щеки, но проигнорировал боль. - Я сжег их, всех. - Да. - Они кричали. - Да. - Я слышал. И не остановился. - Ты выполнял приказ. Это война. На войне так бывает. Не по-мужски ныть после. Кацуки разжал кулак. Бусина упала на грудь, ударилась о ключицу, и тепло в ней отозвалось где-то глубоко, под ребрами, там, где уже несколько лет билось что-то чужое, откликающееся на каждый удар сердца. - Мать сказала уничтожить лагерь. Я уничтожил. - Он помолчал, глядя на дым, который уже почти исчез. - Это правильно? Вопрос повис в воздухе. Горы молчали. Лес внизу молчал. Оставался далекий крик птицы, шелест чешуи, когда дракон чуть менял направление, подстраиваясь под поток. Рю не ответил сразу. Кацуки чувствовал, как внутри зверя ворочается мысль, тяжелая, медленная. - Ты сделал то, что должен был, - сказал он наконец. — Чтобы защитить своих. - А они? - юноша кивнул вниз, туда, где был лагерь. - У них тоже есть те, кого они защищают. Им тоже кто-то сказал, что это правильно. Снова тишина, Киришима молчал так долго, что Кацуки уже подумал не ответит. Ветер опустился, и сразу стало тревожно, слышно было, как далеко внизу, в ущелье, шуршит сухая трава на склоне. Потом тело под юношей дрогнуло, изогнулось, и голос пришел снова, серьезнее, чем обычно. - Ты начинаешь думать как воин, а не как мальчишка, желающий драки. Теперь ты тот, кто понимает, что война не один лишь подвиг. Я тоже так думал, когда пошел с тобой. Просто жил в горах. Считал, что война это что-то далекое, про других. А теперь... - Это плохо? - Нет. Это тяжело. Кацуки сжал зубы. Ветер снова налетел, сильнее, чем прежде, и кимоно захлопало на груди, открывая шею, ключицы, шнурок с бусиной. Он не стал поправлять. Сидел прямо, глядя на восток, где солнце уже оторвалось от пиков и поднималось выше, золотя скалы, заставляя пар над источниками светиться изнутри. - Я просил тебя о помощи, - сказал Кацуки. Голос стал жестче, словно он спорил с самим собой. - Пришел к вашим. Сказал, что на нас идут войной. Что нужна сила. Ты дал мне эту силу. И я... Он не договорил. - И ты используешь ее. Как и договаривались. Как мужчина. — рю помолчал. — Ты сомневаешься? - Нет. - Сомневаешься. Это нормально. Сомневаешься. Потом делаешь, что должен, но продолжаешь сомневаться. Кацуки рванул шнурок на шее, сжал бусину так, что она впилась в ладонь. Боль отрезвила, прогнала туман из головы. Он смотрел на свой кулак, на выступившие вены, на шрамы от старых взрывов, алые линии на бледной коже. - Я не сомневаюсь, - рявкнул Бакуго. - Я делаю то, что должен. Я защищаю свой дом. Свою землю. Своих людей. - И его, - добавил Киришима. Просто. Как о чем-то давно известном. Кацуки замер. - Что? - Того, кто там в долине. Ты защищаешь и его. Я же чувствую то, что ты... - Заткнись. - Я не сужу тебя, - в голове голос рю стал мягче, теплым, и юноша почувствовал, как под ним дрогнуло тело зверя. - Я за тебя рад. У тебя есть кто-то, ты за него воюешь, а он ждет. У меня есть Мина. Я знаю, каково тебе. Ради них можно все. Даже это. Кацуки молчал. Где-то там, среди скал, тоже наступало утро. И кто-то смотрел на небо, чувствуя то же, что и он. Бакуго ощущал каждым ударом сердца, каждым вздохом, каждой частицей того огня, что жил в нем. - Он там, - сказал юноша. - Я знаю. Я чувствую его уже несколько дней. Сначала слабо, а теперь... - Рядом? - Кажется да. - Кацуки разжал кулак, посмотрел на бусину. Она лежала на ладони, темная, гладкая, с едва заметными прожилками, которые переливались в утреннем свете. - Я хочу вернуться. - Понимаю. - Но не могу. Не сейчас. Сначала нужно закончить здесь. - Да. И это правильно. Ты воин. Ты дал слово матери. Ты дал слово мне. Ты не бросишь дело, не закончив. Это по-мужски. Юноша поднял голову. Ветер снова ударил в лицо, холодный, чистый, пахнущий снегом и высотой. Он вдохнул глубоко, чувствуя, как легкие наполняются этим морозом, как воздух прочищает горло, вымывает вкус меди. - Я сделал то, что просила мать. Лагерь уничтожен. Но война не кончится от этого. Они пришлют других. - Пришлют. - И мы будем жечь их снова. И снова. И снова. - Да. - Это правильно? Вопрос повис в воздухе. Бакуго чувствовал, как внутри Киришимы, где-то в самой глубине, что-то ворочается, тяжелое, древнее, то, что делало его рю, а не человеком. То, что жило в горах до того, как люди пришли в эти земли. - Я не знаю, — сказал он наконец. Голос ощущался чужим. - Я умею сражаться. Я умею защищать. Я умею жечь. Но знать, правильно ли это... Это не мое. Я просто делаю то, что должен. Как ты. И когда война кончится, я вернусь в горы. К Мине. А ты вернешься к нему. И мы будем знать, что сделали все, чтобы они жили спокойно. Разве этого мало? Кацуки хмыкнул. Не зло, а так, для порядка. - Ты бесполезен, - сказал юноша. - Спасибо, - в голосе Киришимы снова появилась теплота, и Бакуго почувствовал, как под ним от смеха дрогнуло тело зверя. - Но ты же знаешь, что правильно. Носишь его на шее. Чувствуешь его за горами. Знаешь, ради кого ты здесь. Дело не в матери или земле. - Я воюю, чтобы он вернулся в дом, где никто не стреляет, - сказал Кацуки. - Чтобы он не бежал от войны. Чтобы он... Не договорил. - Чтобы он был жив, - закончил зверь. Кацуки кивнул. Внизу, на выжженной земле, дым окончательно рассеялся. Солнце стояло высоко, и горы лежали перед ними, черные, древние, с прожилками золота в расщелинах, с паром, поднимающимся от источников, с лесами, которые уже начали желтеть. Ветер дул ровно, не спеша, и Кацуки вдруг почувствовал, как напряжение, державшее его последние часы, начало отпускать. Не полностью, но так, чтобы можно было дышать. Бакуго поправил ворот, чувствуя, как бусина ложится на грудь, прямо напротив сердца. Подтянул поводья, натягивая их так, чтобы Киришима понял, пора. Лента на волосах совсем сползла, и он дернул ее, освобождая пучок. Волосы рассыпались по плечам, их тут же подхватил ветер, закрутил, бросил в лицо. - Вперед, мать ждет. Они пошли вниз, туда, где в скалах ждал лагерь, командиры строили новые планы, а война продолжалась. Ветер дул в спину, подталкивая, и Кацуки не сопротивлялся. Сидел прямо, смотрел вперед и чувствовал, как в груди пульсирует тепло. Чужое. Свое. Одно на двоих. Лагерь расположился в расщелине, где старый обвал создал естественную площадку, защищенную со всех сторон скалами. Сверху нависали базальтовые козырьки, прикрывая от дождя и чужих глаз. Снизу, из трещин в камне, поднимался пар. Здесь, в глубине гор, он не рассеивался до самого полудня, и лагерь всегда стоял в молочной дымке, сквозь которую костры казались размытыми оранжевыми пятнами. Площадка утоптана до каменной твердости. Сотни ног, десятки костров, дни и ночи, проведенные здесь, сделали свое дело. По краям, там, где скала переходила в осыпь, стояли палатки. Низкие, почти вросшие в землю, с крышами из пропитанной маслом бумаги, накрытые сверху ветками и шкурами, чтобы не пропускать холод. Внутри каждой циновка из соломы, одеяло, миска и палочки. И больше ничего. Воин в походе не носит лишнего. В центре лагеря, где скала образовывала естественную нишу, стоял шатер командующего. Из толстой конопляной ткани, пропитанной растительным маслом, с деревянным каркасом. Над входом развевалось знамя клана Бакуго. Вокруг шатра ограждение из натянутых веревок с белыми полосками Для защиты от духов. Война привлекает мертвых, а мертвые в горах не любят живых. На ветру поднимался шелест, будто сотни людей шептались. Дальше, вдоль скальной стены, тянулись длинные навесы из бамбука и соломы, под ними хранили припасы. Мешки с рисом, туго перетянутые веревками, лежали на деревянных поддонах, чтобы не сырели от земли. Рядом корзины с сушеными овощами, бочонки с соленой рыбой, кувшины с соевым соусом и сакэ. Все это добро привезли из деревни на вьючных лошадях, и теперь оно кормило три десятка ртов. У самого входа в расщелину коновязь. Длинное бревно, положенное на козлы, с продетыми сквозь него веревками. Лошадей в отряде немного, десяток, не больше. Горные тропы не терпят конницы, но без лошадей не обойтись. Возить припасы, отправлять гонцов, тащить раненых. Лошади стояли смирно, понурив головы, изредка всхрапывали и били копытами. От них пахло потом, навозом и сеном. Оружейные стойки вбиты прямо в камни, короткие колья, на которые вешали луки, колчаны. Мечи здесь носили по-разному. Кто-то как полагается самураю, за поясом, лезвием вверх. Кто-то по-простому, на ремне через плечо. Но главным в лагере были костры. Их жгли в ямах, обложенных камнем, чтобы ветер не раздувал искры. Вокруг каждого низкие скамейки из расколотых стволов, чурбаки, перевернутые ящики из-под риса. Кто-то сидел прямо на земле, поджав ноги, кто-то на корточках, обхватив колени. У каждого костра своя жизнь. У одного варили рис. Котел, почерневший от копоти, висел на цепи, вбитой в расщелину скалы. Рис заливали водой, накрывали деревянной крышкой и ждали. Пар поднимался над котлом густой, белый, пахнущий так, что сводило желудок. У другого жарили рыбу, сушеную, жесткую, ее вымачивали в воде, потом нанизывали на бамбуковые прутья и держали над углями. Рыба шипела, пузырилась, и запах жареного мяса смешивался с серой, создавая что-то невыносимо родное, домашнее. У третьего, самого большого, сидели воины. Те, кто не был в дозоре, не спал, не чистил оружие. Они сидели кружком, передавали друг другу глиняную чашку с сакэ, и голоса их разносились по расщелине гулко, как в храме. Кацуки спустился в лагерь, когда солнце уже поднялось над скалами, но свет его еще не достиг дна расщелины. Здесь, внизу, все еще стояла серая дымка, и костры горели ровным, не мигающим пламенем. Он прошел мимо коновязи, лошади проводили его настороженными взглядами, прядая ушами. Мимо оружейных стоек, мечи блеснули в свете костров. Мимо навесов с припасами, солдат, дежуривший у риса, кивнул ему, но не окликнул. У самого большого костра Кацуки заметили сразу. - Эй, Бакуго-сама! - окликнул кто-то. - Иди к нам! Сегодня праздник! - Какой праздник? - спросил другой, и голос его был пьяным, тягучим, как патока. - А какой надо! Победа! Бакуго-сама всех сжег! Выпьем за сына главы! Кацуки не остановился. Прошел к тому костру, где варили рис. Киришима зачерпнул деревянной миской еду, сунул в руки Кацуки палочки. - Ешь. Бакуго сел на камень, привалившись спиной к скале. Рис был горячим, рассыпчатым, чуть подсоленным. Он жевал не спеша, чувствуя, как тепло разливается по пустому желудку. Голоса у большого костра доносились обрывками. - Хейсуке со своими ходил в долину, пока мы тут лагерь стерегли... - И что? - Привели кое-кого. Девки знатные, из деревни, говорят, дочки местного старосты. - Молодые? - Одна совсем девчонка. Лет двенадцать, не больше. Смех громкий, хриплый и пьяный. - Хороши? - Ничего. Поглядим. Кацуки замер. Палочки застыли над миской. Он медленно поднял голову. От входа в расщелину доносились голоса, грубые, торжествующие, и среди них другой. Тонкий, срывающийся, похожий на крик раненой птицы. Юноша встал. Из тумана вышли люди. Несколько воинов, те, кого он не знал, наемники, пришедшие к ним после того, как северяне сожгли их деревни. Между ними шли женщины. Трое, руки у них были связаны за спиной веревкой, грубой пеньковой, въевшейся в запястья. Одежда на них рваная, видно, тащили через лес и колючий кустарник. Лица в грязи и слезах, волосы спутаны, на щеках ссадины. Самая младшая шла последней. Ее тащил за веревку широкоплечий воин с щербатым ртом, и она спотыкалась, падала на колени, и он дергал, заставляя идти дальше. Девочке, может, двенадцать. Или одиннадцать. Лицо в кровоподтеках, губа разбита, на шее темные следы пальцев. Кимоно разорвано, обнажая плечо, ключицу, начало груди. Она не плакала. Только смотрела перед собой пустыми глазами, и губы шевелились без звука. Кацуки смотрел на девочку, и внутри поднималось что-то темное, горячее. - Хороши? - спросил кто-то у костра. - Ничего, - ответил щербатый, ухмыляясь. - Поглядим. Младшую я себе беру. Люблю, когда маленькие. Кацуки шагнул вперед. Миска с рисом упала на камни, рассыпалась белыми зернами. - Стоять. Голос был тихим, но его услышали все. Воины у костра обернулись. Щербатый поднял голову, увидел Кацуки, и на лице появилась кривая, пьяная усмешка. - А, Бакуго-сама. Чего встал? Хочешь первым? Так и скажи. Мы не жадные, уступим сыну главы. Юноша шел прямо на него. Каждый шаг тяжелый, вбитый в камень. Ладони нагрелись, пот начал выступать на коже, а воздух вокруг рук дрожать. - Отпусти их, - сказал Кацуки. Щербатый оглянулся на товарищей, ища поддержки. Те молчали. Кто-то смотрел в землю, кто-то в огонь. Смех стих. Только треск костров и тонкий, срывающийся плач женщины. - Ты чего, Бакуго-сама? - Щербатый говорил громко, но в голосе уже не было уверенности. - Это трофеи. По праву войны. Твоя мать... - Моя мать не давала такого права. - А что нам с ними делать? Отпустить? Так они своим расскажут. Приведут сюда еще больше северян. - Они из нашей долины. Они не северянки. - А какая разница? Баба есть баба. Кацуки остановился в трех шагах. Улыбнулся. Такая улыбка появлялась на лице только перед тем, как он кого-то уничтожал. Холодная, предвкушающая, жестокая. Воины, видевшие ее раньше, знали, сейчас будет плохо. - Отпусти, - повторил Кацуки. - Или я заставлю. Щербатый выронил веревку, девочка упала на колени. Мужчина был выше на голову, шире в плечах, тяжелее. И пьян. - Ты, сопляк, - прорычал он, сжимая кулаки. - Думаешь, раз летаешь на рю, так ты уже воин? Я в твои годы уже мужиком был, а ты... - Ты говоришь много, - перебил Кацуки. Улыбка стала шире. - Покажи, что умеешь. Или будешь только языком трепать? Щербатый зарычал и бросился. Кацуки ждал этого. Удар справа, тяжелый, размашистый, пьяный боец всегда бьет первым с правой. Юноша не стал уклоняться. Шагнул вперед, внутрь удара, и в тот же миг взорвал ладонь. Волна была короткой, прицельной, она цепляла и оглушала. Хлопок, вспышка, жар. Щербатый взвыл, отшатнулся, зажимая лицо руками. Кожа на скуле покраснела, волосы на виске опалило. Кацуки не дал ему опомниться. Подскочил, схватил за ворот, дернул на себя и ударил коленом в пах. Мужик согнулся, хватая ртом воздух. Бакуго отпустил его, давая упасть на колени. - Встань, - сказал Кацуки. - Я еще не закончил. Щербатый поднялся, шатаясь. Глаза его были мокрыми, красными, но мужик все еще пытался смотреть с вызовом. Юноша улыбнулся. - Еще хочешь? Щербатый замахнулся левой, медленно, предсказуемо. Кацуки перехватил руку, взорвал ладонь прямо у лица противника. Вспышка, дым, запах паленого. Мужик заорал, зажмурился, потерял равновесие. Кацуки дернул его за руку, разворачивая, и ударил в спину. Хлопок, и щербатый полетел на землю, врезавшись в камни. Лежал, пытаясь подняться, но руки скользили по мокрым от пота и крови камням. Юноша подошел, наступил ему на спину ногой, придавил. - Отпусти их, - Кацуки говорил без отдышки, как будто не было боя. - Отпустите, - прохрипел щербатый, не в силах подняться. - Отпустите их! Слышали? Живо! Двое, что привели женщин, кинулись развязывать веревки. Те стояли, не двигаясь и не веря. Та, что помладше, смотрела на Кацуки, и губы ее дрожали. Бакуго убрал ногу со спины щербатого. Тот остался лежать, тяжело дыша, вжимаясь лицом в камни. Кацуки повернулся к воинам. Обошел взглядом круг лица, которых он не знал. Кто-то смотрел в землю. Кто-то на него, и в глазах было уважение. Кто-то с ненавистью, но молчал. - Я не запрещаю вам пить, - сказал Бакуго. - Я не запрещаю вам веселиться. Но мы здесь не за этим. Мы здесь, чтобы защищать свою землю. Свои дома. Своих людей. - Он помолчал, глядя на девочку, которая все еще стояла на коленях, прижав руки к разорванному кимоно. - Если кто-то из вас хочет порочить то, что мы защищаем. Убирайтесь! Молчание. Потом кто-то в задних рядах хмыкнул одобрительно. - Хорошо сказал, Бакуго-сама, - сказал Киришима из своего угла. - Как мужик. Кацуки кивнул. Снял с себя кимоно, оставшись в одной короткой куртке из грубой конопли, подвязанной веревкой, накинул на плечи девочке. Она вздрогнула, подняла глаза. В них слезы, смешанные с благодарностью, страхом и непонимание. - Отведите их к ручью, - сказал Кацуки кому-то из воинов. - Пусть умоются. Дайте еды. Завтра отправим обратно. Женщин увели. В последний момент девочка обернулась, посмотрела на юношу, и губы ее прошептали спасибо. Кацуки отвернулся. Когда Бакуго впервые увидел Киришиму в человеческом обличье, то подумал, что перед ним один из горных отшельников, тех, кто уходит в расщелины искать просветления и возвращается с пустыми глазами и странными привычками. Но Киришима не был похож на отшельника. Слишком громкий... Настоящий. Рю был крупным, тяжелым, плотным, как базальтовые глыбы, из которых сложены горы. В его теле чувствовалась та же основательность, неподвижная устойчивость, что и в скалах, где парень родился. Кожа смуглая, словно он был вырезан из темного булыжника, а потом долго лежал в горячем источнике. Глаза мрачно-красные, как кровь, которая долго впитывалась в камень. В глубине этих глаз, если смотреть долго, угадывалось что-то еще, что живет на границе между мирами, где люди встречаются с ками. Тело рю покрыто шрамами. Глубокими, длинными, похожими на трещины в старой скале. Некоторые были белыми, гладкими, затянувшимися так давно, что кожа над ними стала похожа на обсидиан. Другие розовыми, свежими, и на них не нарастала ткань. Киришима сам сказал однажды: «Это от камней. Когда растешь, камни растут вместе с тобой. Иногда они выходят наружу». И улыбнулся, будто это самое обычное дело. Киришима был преданным. Кацуки понял это в первый же день, когда рю, не зная его, не спрашивая, кто он и зачем пришел, сказал просто: «Ты первый, кто пришел. Значит, ты наш. Я буду с тобой». Это не человеческое обещание, не клятва вассала господину. Это было что-то древнее, то, что связывает тех, кто родился в одном месте, дышал одним воздухом, помнил одну землю. Забавно, но Киришима часто говорил «по-мужски». «Это по-мужски», «это не по-мужски», «по-мужски поступил». Кацуки сначала злился, потом привык. В устах рю эти слова не звучали назиданием. Они были мерой, той единицей, которую понимал зверь. Мужчина это тот, кто не бросает своих. Мужчина это тот, кто защищает слабых. Мужчина это тот, кто не боится смотреть правде в глаза. Просто. И теперь Киришима был здесь. В лагере среди людей. Шумный, громкий. И Кацуки, сам не зная когда, привык к нему. Рю единственный, кто по настоящему знал про бусину. Потому что они были из одного места. Не из одной деревни, а из одного мира. Мира, где камни помнят, где огонь говорит, где кровь это связь с тем, что было до людей. И где война не подвиги, а грязь и тишина, в которой слышно, как кричат сгорающие заживо. Он сидел у костра, того, что горел в стороне от большого круга. Руки дрожали от напряжения, которое наконец отпускало. Ладони саднило после взрывов, на пальцах запеклась чужая кровь. Он смотрел на огонь, не видя пламя. Рядом опустился Киришима. Сел на корточки, положил локти на колени. Молчал, смотрел на огонь. - Ты мог его убить, - сказал наконец. - Мог. - Почему не убил? Кацуки помолчал. - Он нужен матери. Воинов и так мало. Рю кивнул. - Это по-мужски. Думать не только о себе. Бакуго хмыкнул. Разжал кулаки, посмотрел на ладони, те были красными, нагретыми, с едва заметными искрами, которые все еще пробегали по пальцам. - Воины будут меня ненавидеть. - Да, — согласился Киришима. - Но и уважать будут. - Мне плевать. - Врешь. Кацуки не ответил. Прикоснулся пульсирующими пальцами к бусине. Сжал в ладони. Тепло отдавалось в груди. - Ты думаешь о нем?. Юноша молчал. - Он бы гордился тобой. - Откуда ты знаешь? - Потому что ты сделал правильную вещь. А правильные вещи всегда делают для тех, кого любят. Кацуки сжал бусину крепче. - Он бы не дрался. Он бы уговаривал, объяснял или доказывал. - И что, помогло бы? - Нет. - Кацуки усмехнулся, криво, почти нежно. Рю засмеялся, громко, не сдержанно. - Странный он, твой... - Заткнись. В палатке тесно. Три циновки, брошенные прямо на камни, одеяла, тощие, дырявые. Две женщины, та, что постарше, и девочка сидели в углу, прижавшись друг к другу, и молчали. Третья, молодая, с разбитой губой, лежала на циновке, глядя в потолок, и не двигалась. Хейсуке сидел у входа, положив меч на колени. Ему было приказано сторожить. Но веки тяжелели, костер перед входом догорал, и тепло разливалось по телу, тянуло в сон. Мужчина зевнул, пошевелился, поправил меч. Внутри палатки тихо. Женщины не плакали. Они уже выплакали все слезы, когда их тащили через лес, рвали одежду, когда вели мимо пьяных воинов, которые смотрели на них маслеными глазами и облизывали губы. Девочка, самая младшая, сидела, обхватив колени, и раскачивалась вперед-назад. Ее звали Хана. Ей было одиннадцать. - Хана, - сказала женщина постарше, сидевшая рядом. - Хана, перестань. Ложись спать. Девочка не слышала. Она раскачивалась, и губы ее шевелились без звука. - Оставь, - сказала третья с разбитой губой. - Она не в себе. - Она ребенок. - Теперь она никто. Мы все никто. Женщина замолчала. В палатке стало тихо. Хейсуке за стенкой зевнул снова. Потом смолк. Хана перестала раскачиваться, подняла голову и посмотрела на вход. - Я хочу выйти. - Нельзя, - ответила женщина. - Нам велели сидеть здесь. - Я хочу воды. - Потерпи до утра. - Я хочу сейчас. Девочка встала. Женщина попыталась ее удержать, но Хана выскользнула, откинула полог и вышла. - Хана! Вернись! Наружу пахнуло дымом и холодом. Костер перед входом почти погас, только угли тлели, красные. Хейсуке сидел, прислонившись к скале, и спал. Меч выпал из рук, лежал на земле. Хана посмотрела на него. Потом огляделась. Лагерь жил своей ночной жизнью. У дальнего костра двое воинов все еще чинили сбрую, и голоса их были пьяными, тягучими. Кто-то прошел мимо с охапкой хвороста, не заметил ее. Кто-то ругался у коновязи, лошади шумели, били копытами. Она сделала шаг, ещё один. Подальше от палатки, от этих женщин, от запаха, от рук, которые трогали ее там, где никто не должен трогать. - Эй. Она замерла. Из темноты вышел щербатый. Смотрел на Хану, и улыбка его предвкушающая. - Ты куда, маленькая? - Я хочу воды, - сказала Хана. Она не помнила лица или голоса того, кто еще тащил, слишком много их было. - Воды? - Щербатый оглянулся. Воинов у костра не было видно, они ушли. Дозорный стоял у входа в расщелину, спиной к лагерю. - Я дам тебе воды. Идем. Он взял девочку за руку. Пальцы горячие и липкие от сакэ. Хана не сопротивлялась. Она смотрела перед собой пустыми глазами и шла туда, куда вели. В палатке женщины ждали, минуту, другую. Потом та, что постарше, выглянула наружу. - Хана? - позвала она тихо. Никто не ответил. - Хана! Женщина посмотрела на спящего Хейсуке. Толкнула его ногой. - Проснись! Девочка ушла! Хейсуке открыл глаза, мутные, непонимающие. - Что? - Хана убежала! Хейсуке вскочил, схватил меч, огляделся. Лагерь спал, костры догорали, только у дальнего костра двое воинов возились со сбруей. - Куда она могла пойти? - Я не знаю! Ищи! Щербатый завел девочку за навес с припасами. Там темно, пахло рисом и сушеной рыбой. Он толкнул ее на тюки, навалился сверху. - Не кричи. Будешь кричать... Сделаю хуже. Хана не стала. Она смотрела на него пустыми глазами, и губы ее шевелились без звука. Щербатый рвал кимоно, тяжело дышал, пальцы скользили по телу, туда, где еще были синяки от прошлого раза. - Хорошая девочка, - шептал он. - Молчи. Не шуми. Хана лежала, глядя в черное небо, и не чувствовала ничего. А потом она закричала. Не от боли, от чего-то другого, что сломалось внутри. Громко, отчаянно, так, что голос ее пробил тишину, разнесся по расщелине, ударился о скалы. Щербатый испугался. Схватил ее за горло, сжал. Хана захрипела, забилась, но он был тяжелым, сильным, и руки сжимались все крепче. - Молчи, - шипел он. - Молчи, тварь. Она перестала биться. Глаза смотрели в небо, и в них гас свет. Щербатый не заметил. Или заметил, но не остановился. Кацуки услышал крик. Он сел. Киришима уже поднимался, смотрел туда, откуда донесся звук, вниз, к навесам с припасами. - Нет, - голос чужой, нечеловеческий. Кацуки уже бежал. Летел по лагерю, не видя костров, людей, только тропу, камни под ногами. Ладони горели, и искры срывались с пальцев, освещая путь. Мимо пробегали воины, кто-то бежал туда же, кто-то стоял, не понимая. Голоса сливались в шум. У навесов с припасами еще никого не было. Кацуки схватил край ткани, дернул. Свет от ладони залил пространство. Девочка лежала на тюках с рисом. Кимоно, то самое, что юноша накинул ей на плечи, разорвано, задрано выше пояса. Глаза широко открыты. На шее темные следы пальцев. Синие, багровые, почти черные. Губы посинели, лицо серое, застывшее. Она не дышала, не двигалась. Щербатый нависал над ней. Руки все еще сжимали бедра девочки. Он двигался тяжело, ритмично, не останавливаясь. Затем обернулся на свет. Лицо потное, красное, глаза мутные, пьяные. И в них нет страха. Только досада, что его прервали. - Бакуго-сама... - начал мужик сипло. Посмотрел на лицо девочки. И в его взгляде мелькнула досада. Досада, что сломалось. - Она... Она что, умерла? - спросил щербатый, и в голосе его не было удивление. — Я не сильно... Я просто... Мужик все еще был внутри нее. Кацуки схватил щербатого за сальные, сбившиеся в колтуны волосы и рванул назад. Тот закричал, но крик оборвался, когда юноша швырнул мужика на стенку палатки. Ткань порвалась, и они вылетели наружу, в свет костров. На шум начинали сбегаться люди. Щербатый пытался подняться, но Кацуки уже был над ним. Первый удар пришелся в лицо. Грохот, вспышка, и голова мужика дернулась назад, из носа брызнула кровь. Он закричал, но Бакуго не слышал. Он бил снова, в челюсть, откуда выходили отвратительные слова. Зубы хрустнули, разлетелись осколками. Кровь хлынула на подбородок, на грудь, потом пропитала куртку. Щербатый захлебнулся, закашлялся, но Кацуки не дал ему упасть. Схватил за волосы, дернул вверх, ударил коленом в живот. Мужик согнулся, выдохнул с хрипом. Юноша ударил снова, локтем в затылок, с разворота, со всей силы. Щербатый рухнул на колени, лицом в камни. Кацуки наступил ему на руку и надавил. Пяткой, всей тяжестью. Мужик заорал, дернулся, но юноша держал крепко. Взрыв, прямо на ладонь, лежащую на камне. Пальцы разлетелись в стороны, кровь брызнула на камни, на варадзи и на лицо Кацуки. Щербатый кричал, катаясь по земле, прижимая к груди обрубок. Юноша нагнулся, схватил его за другую руку, выпрямил с нечеловеческой силой. Взрыв, ещё один. Кости треснули, и рука повисла плетью, сломанная в нескольких местах. Теперь щербатый уже не кричал. Он хрипел, захлебываясь кровью, смотрел на Кацуки единственным глазом, второй заплыл, закрылся. В этом взгляде был такой ужас, какой бывает только перед смертью. Кацуки ударил снова. В ребра взрывом, и те хрустнули, провалились внутрь. В пах ногой, со всей силы, так, что щербатый подскочил, сложился пополам, завыл. В лицо кулаком, снова и снова, пока оно перестало походить на человека. Руки двигались сами, взрывы вырывались из ладоней, и он не контролировал их, не хотел. Желал только одно, чтобы этот человек перестал существовать. И от него ничего не осталось. Чтобы даже дух его боялся возвращаться в этот мир. - Хватит! Руки схватили за плечи, дернули назад. Кацуки рванулся, зарычал, но держали крепко, не одна пара, много. - Хватит, Кацуки! - голос Киришимы пробился сквозь шум в ушах. - Он уже не дышит! - Пусти! - Кацуки рванулся снова. - Пусти, я не закончил! - Закончил! Он мертв! Смотри! Его развернули, заставили смотреть. Щербатый лежал на камнях, лицо неузнаваемо, разбитое, расплющенное, без глаз, носа и губ. Грудь не поднималась. Руки, сломанные, вывернуты. Он был мертв... Давно. Кацуки не знал, сколько прошло времени. Когда его позвали, поднялся без слов. Пошел туда, куда указывали, к большому костру, который зажгли заново. Пламя взметнулось выше человеческого роста, освещая всю площадку перед шатром командующего. Воины уже собрались. Все три десятка, что были в лагере. Стояли кругом, кто в кимоно, кто в одной нательной рубахе, кто накинув плащ наспех. Лица у всех серьезные, бледные, с тенями под глазами. Никто не спал. В центре круга, на коленях, стоял Хейсуке. Тот самый, кто должен был сторожить женщин. Тот, кто уснул на посту. Руки его связаны за спиной веревкой. Голова опущена, плечи дрожат. Рядом с ним то, что осталось от щербатого. Тело бросили на землю, лицом вниз. Кровь уже не текла, темнела на камнях, впитываясь в землю. Из шатра командующего вышла Мицуки. Она была в полном облачении. Темное кимоно, тяжелое, с длинными рукавами, перехваченное широким поясом. На плечах накидка из шкур. Волосы собраны в высокий пучок, перетянуты белой лентой. На поясе длинный меч, хорошо заточенный. Она встала у костра. Пламя осветило лицо, спокойное, непроницаемое, без тени усталости или сомнения. Воины замерли. Даже те, кто перешептывался минуту назад, замолчали. - Сегодня, - начала Мицуки, и голос ее разнесся по расщелине, ударился о скалы, вернулся эхом, - в нашем лагере произошло то, чего не должно было случиться. Она обвела взглядом круг. Медленно, так, чтобы каждый почувствовал взгляд на себе. - Мы здесь, чтобы защищать свою землю. Свои дома. Своих жен, матерей, дочерей. Мы пришли сюда, чтобы остановить тех, кто жжет наши деревни, кто убивает наших детей, кто насилует наших женщин. Мы защитники. Или нет? Она замолчала. Тишина стала плотной, тяжелой. Взгляды некоторых устремились вниз. - Сегодня один из нас забыл, кем он является. Забыл, зачем мы здесь. Он сделал то, за что мы клянём врага. Он взял ребенка. Одиннадцатилетнюю девочку. Задушил и насиловал мертвое тело. В круге кто-то выдохнул. Кто-то опустил скорбно голову. - Я знаю, - продолжала Мицуки, - что на войне случается разное. Не все из вас пришли сюда по своей воле. Вы устали. Вы боитесь. Вы хотите забыть о том, что видели, и сделать так, чтобы внутри стало тепло и пусто. Она помолчала. - Но есть вещи, которые нельзя делать. Никогда. Она шагнула к телу щербатого. Подняла его за волосы, показала воинам разбитое лицо, расплющенное, неузнаваемое. - Этот человек был нашим воином. Он пришел, когда его деревню сожгли северяне. Мы дали ему кров. Еду. Оружие. Он клялся защищать нашу землю. А сам убил ребенка. Она отпустила голову. Та ударилась о камни с глухим стуком. - Мой сын покарал его. Но казнь должна быть законной и прилюдной. Чтобы все видели, мы не позволяем своим воинам творить беззаконие. Мой сын не вершил суд, за это он понесет своё соразмерное наказание. Затем она повернулась к Хейсуке. Тот стоял на коленях, и плечи его тряслись. - Ты, - сказала Мицуки. - Ты спал на посту. Не услышал, как девочка вышла. Не услышал, как ее уводили. Ты не защитил тех, кого должен был. - Госпожа... - голос Хейсуке был тонким, срывающимся. - Госпожа, я... Я не хотел... Я устал... Я не спал две ночи... - На войне все устают, не спят, но пост есть пост. Она помолчала. Посмотрела на него воинов вокруг. - Ты заслуживаешь смерти. Но рук у нас мало. И ты будешь жить. Искупишь свою вину кровью в бою. И если погибнешь, умрешь как воин с честью. А не как этот. - Она кивнула на тело щербатого. Хейсуке упал лицом в землю, зарыдал. Двое воинов подошли, разрезали веревки, подняли его, увели. Мицуки снова повернулась к кругу. - Девочку звали Хана. Ей было одиннадцать лет. Она была дочерью старосты в долине. Мы должны были защищать её. Но не смогли. Кто теперь придет к нам? Она помолчала, давая словам осесть, затем вытащила меч. Лезвие блеснуло в свете костров, и на нем, как живые, плясали оранжевые блики. - А сейчас суд. Двое воинов подняли тело щербатого, поставили на колени. Голова его безжизненно свесилась на грудь, руки болтались плетьми. Мицуки встала за спиной мужчины. Подняла меч. Бумажные защитные талисманы шумели вокруг, ветер поднялся, шелест напоминал голоса ками, что Кацуки слышал в горах. - Его имя умрет. Никто не вспомнит, как его звали. Дух его будет скитаться в горах, не находя покоя. Она посмотрела на Кацуки. Тот стоял в кругу, сжав кулаки, и смотрел на мать. Сегодня он получил жестокий урок. - Это закон войны. Это закон нашего клана. Это моя воля. Меч опустился. Один удар. Тяжелый, точный, без колебаний. Голова отделилась от тела, покатилась по камням, оставляя кровавый след. Тело рухнуло на землю. Мицуки вытерла лезвие о край кимоно, убрала меч в ножны. Повернулась к воинам. - Уберите. Воины расходились. Одни молчали, другие перешептывались, третьи бросали быстрые взгляды на Кацуки. Он стоял, не двигаясь. Рядом был Киришима. - Я запомню его. - Зачем? - Чтобы не забыть, что я сделал. И что я буду делать, если кто-то еще посмеет. Рю молчал, потом положил руку ему на плечо. - Это по-мужски. Помнить. Даже то, что хочется забыть. Кацуки не ответил, поднял взгляд, бусина на шее ощущалась слегка горячей. - Я хочу домой, - сказал юноша. - Скоро, - сказал Киришима. - Скоро. Сегодня все в лагере увидели, а затем долгие месяцы шептались, на что способен молодой Бакуго в гневе. Эти слухи, о чудовищной силе мальчика, жестоко наказавшего нечестивого воина, дошли даже до отдаленных деревень зеленой долины.
Примечания:
253 Нравится 80 Отзывы 131 В сборник
Отзывы (7)