Глава 13. Меч Дракона
10 апреля 2026 г., 00:03
Примечания:
Приятного чтения https://youtu.be/g7qdKDOYKNw?si=PDUlXqHMBFeAhIOg
Небольшой тригерворнинг боди хоррора.
Широкие ладони, короткие пальцы с въевшейся землёй под ногтями. Мозоли от мотыги, указательный палец кривоват, видно, в детстве сломали и тот сросся неправильно. Такие руки не держат оружие с рождения, они учатся убивать уже взрослыми, неуклюже, через «не могу», через «надо», через «все пошли, и я пошёл».
Кацуки смотрел на них и думал. Сколько риса посадил этот крестьянин, прежде чем взял в руки меч? Сколько вёсен выходил в поле, сколько осеней собирал урожай? Кого оставил дома, мать, жену, младших братьев? И знают ли они теперь, что руки, созданные для того, чтобы растить, ломают кости других таких же крестьян?
Масляная лампа чадила в углу кельи. Свет её лежал на лице пленного снизу вверх, и от этого оно казалось неживым, плоским, как старая театральная маска, в которой прорезали дыры для глаз и рта. Тени ползли по стенам, вздрагивали вместе с пламенем, и в их дрожи чудилось что-то живое, притаившееся в углах.
На левой руке у пленного не хватало мизинца. Культя свежая, обмотанная грязной тряпицей, которую Кацуки сам же и наложил. Не из жалости, а чтобы воин не истёк кровью раньше времени. Алый след уже проступил сквозь ткань.
В келье пахло старым ладаном, въевшимся в дерево за сотни лет, и железом.
Кацуки сидел на корточках напротив. Локти на коленях, ладони свободно свисают между ног. Он не касался пленного уже несколько минут, ждал. Тот тоже ждал. Только другого, следующего прикосновения, вспышки и хруста.
- Знаешь, что такое сера? - спросил Бакуго.
Голос звучал ровно. Так говорят о погоде или о цене на рис.
Пленный не ответил. Он смотрел на ладони юноши, влажно блестевшие в свете лампы, и губы вздрогнули.
- В горах, где я вырос, сера везде. В воде, в камнях, в воздухе. Ею пахнет даже материнское молоко. - Кацуки поднял руку, повернул её к свету. На коже выступил пот, собрался в капли, потёк по линиям ладони. - У меня на руках не вода. Маслянистое горючее, как смола, которую собирают со старых сосен. Только это делаю я сам, изнутри.
Он сжал пальцы в кулак. Короткая вспышка, хлопок резкий, будто удар бича. Пленный вздрогнул, вжался спиной в стену. По дереву поползли новые тени.
- Когда я злюсь, оно выходит само. Когда спокоен... - Кацуки разжал кулак, провёл пальцем по щеке крестьянина. Тот зашипел от тихих вспышек, дёрнулся, на скуле остался красный след. - Могу сделать так, что только кожу обожжёт. А могу иначе.
Он взял воина за указательный палец. Кривой, с неправильно сросшейся костью, что когда-то держал мотыгу.
Сжал.
Искры. Короткий, влажный хруст.
Крик заметался по келье, ударился о стены, о низкий потолок, о свиток с изображением гневного божества. Фудо Мёо смотрел с бумаги тремя глазами, один на лбу, два на лице и в каждом читалось одно и то же. Равнодушие. Божество видело тысячи таких криков. И увидит ещё тысячи.
- Тихо, - сказал Кацуки. - Ты в храме. Здесь не кричат.
Пленный захлебнулся воем, перешёл на скулёж. Из глаз текли слёзы, смешиваясь с потом и кровью разбитой губы. Он молод, может, шестнадцать, может, меньше. Примерно столько же, сколько самому Бакуго. Только юноша уже два года как на войне, а этот, видно, только попал. Ещё верит, что смерть, это то, что случается с другими.
- Ты из клана Тога. Твои люди перешли на сторону северян. Почему?
Пленный молчал, баюкая изуродованную руку. Теперь на ней не хватало двух пальцев, мизинца и указательного. Кацуки вздохнул, взял его за средний.
- Нет! Нет, пожалуйста... Я скажу... Я скажу...
- Говори.
- Нам приказали. Госпожа Тога... Она сказала, так надо. Что старые клятвы больше не считаются. Что... - он запнулся, облизал разбитые губы. - Что на севере сила, супротив которой не попрёшь.
- Сила? Какая сила?
- Не знаю я! Ками этого храма свидетели, не знаю! Баяли... Баяли, что за северными господами стоит кто-то из столицы. Из самых верхов. У них оружия много, аркебуз этих, что громом плюются. И ещё чего-то... Чего-то, о чём вслух не говорят.
Кацуки нахмурился. Столица... Слово это пахло иначе, чем всё, что он знал. Люди, которые никогда не держали мотыгу и не поднимали меч, но решали, кому жить, а кому умирать.
- Кто из столицы? Имя.
- Не знаю я имён! Я человек маленький. Мне сказали, иди. Я и пошёл. Сказали, бей. Я и бью. Мне не докладывают.
- А что слышал? - юноша наклонился ближе. Глаза его в свете лампы казались не алыми, а почти чёрными, как запёкшаяся кровь. - Не приказы, разговоры у костра. О чём шепчутся твои десятники, когда думают, что никто не слышит?
Пленный судорожно сглотнул. Взгляд заметался где-то внутри себя, по обрывкам чужих разговоров, которые он не должен был слышать.
- Баяли... - начал и осёкся. - Баяли, что сёгун...
И замолчал от ужаса, что сильнее, чем страх перед Кацуки и его горящими ладонями. Пленный сжался, словно ждал, что само слово ударит молнией с неба.
- Сёгун, - повторил Бакуго. - Что сёгун?
Крестьянин замотал головой, зажмурился.
- Не могу... Убьют меня... Ежели узнают, что я...
- Ты уже мёртв. Вопрос в том, как ты умрёшь. Быстро, в бою, как воин. Или здесь, по частям, как скотина на бойне. Выбирай.
Тишина, треск лампы, дыхание. Одно частое, загнанное, другое ровное, тяжёлое.
- Баяли, - прошептал пленный, не открывая глаз, - Что сёгун-то... Не тот, за кого себя кажет. Что он... Собирает чего-то. Не токмо оружие и людей. Чего-то другое, старое. Что он ищет тех, в ком кровь ками течёт. И что наши... Обещали ему подсобить. За это нам земли дадут. И защиту. И...
- И что?
- И что он хочет на трон посадить своего наследника. Не того, кого кажут народу по праздникам, а того, кто власть по-настоящему возьмёт. Всю.
Кацуки откинулся назад. В висках застучало. Это не просто война кланов за перевалы и рисовые чеки. Он сжал бусину на шее. Та была горячее, чем обычно. Словно чувствовала то же, что и владелец.
- Какого наследника?
- Не знаю имени.
Кацуки медленно поднялся. Пленный сжался, ожидая удара, но его не последовало. Бакуго стоял, глядя в стену на свиток с Фудо Мёо, три глаза, меч и верёвка в руках божества.
Верёвка, чтобы связывать зло. Меч, чтобы отсекать его.
- Если ты соврал, - сказал юноша, не оборачиваясь, - я вернусь. И тогда мы поговорим иначе.
- Я не врал... Я не врал...
У выхода уже стоял воин, молодой, из тех, кто пришёл в отряд прошлой весной. Он вытянулся, поймав взгляд Бакуго.
- Сторожи. Если уснёшь, убью.
Воин побледнел, но кивнул. Кацуки не стал проверять, понял ли он. Пошёл прочь.
Киришима ждал снаружи. Прислонился плечом к стене, скрестил руки на груди, и в полумраке главного зала его глаза светились мягким алым, как угли в костре. Когда Бакуго угрюмо прошёл рядом, рю ничего не спросил. Просто отлепился от стены и пошёл следом.
Пол под их ногами запел.
Высокий, надтреснутый звук, птица кричала где-то глубоко под досками. Когда-то, говорили, этот пол пел, как соловей в весеннем лесу. Монахи, строившие храм, уложили доски особым образом, с металлическими скобами, трущимися о дерево при каждом шаге. Никто не мог войти незамеченным и даже тень бы не проскользнула к алтарю без ведома ками.
Теперь доски рассохлись. Пение превратилось в хрип, соловей умирал, но не мог уйти без последней песни.
Кацуки шёл через главный зал, и храм стонал под ним.
Киришима задержался перед статуей Рюдзин-но-Кенсин. Полу-дракон, полу-воин, вырезанный из дерева, потемневшего от времени и копоти. В одной руке меч, в другой рисовый колос. Глаза пустые, просто углубления, чтобы каждый видел в них своё. Рю посмотрел на статую так, как люди не смотрят, а затем поспешил за товарищем снова.
Они вышли во внутренний двор. Здесь кипела жизнь. Воины разводили костры, гремели котлами, перекликались хриплыми голосами. Кто-то чинил сбрую, кто-то точил меч, кто-то просто сидел, глядя в огонь. Завидев Кацуки, несколько человек выпрямились, готовые отдать поклон или выслушать приказ.
Бакуго прошёл мимо, не глядя на них. Плечи его расправлены, шаг твёрдый, командир, сын главы, тот, кто ведёт за собой. Он не имел права показывать, что внутри горит жар, а пальцы дрожат.
Киришима шёл чуть позади, и по его взгляду, цепкому, понимающему, видно, чувствует, чего стоит Кацуки эта прямая спина.
Они свернули к лестнице, та вела на верхний ярус храма. Где над внутренним двором нависала открытая галерея. Когда-то здесь монахи совершали обход, читая сутры на рассвете. Теперь галерея пустовала, деревянные перила рассохлись, кое-где не хватало досок, и ветер гулял свободно, завывая в щелях.
Кацуки поднялся первым. Киришима за ним.
Отсюда, с высоты, весь храм лежал как на ладони. Внутренний двор с кострами и фигурками воинов, казавшимися отсюда маленькими и незначительными. Покосившиеся ворота-тории на южном склоне. Главный зал с почерневшей черепичной крышей, поросшей мхом. А дальше горы. Бесконечные, уходящие к горизонту тёмными волнами, с белыми шапками снега на вершинах и рваными облаками, цепляющимися за пики. Никого на многие мили, лабиринт из горных хребтов где никто не найдет их даже если разведчики Тога будут стоять на соседнем склоне.
Ветер здесь злее. Он трепал волосы Кацуки, забирался под кимоно, холодил разгорячённую кожу. Пахло снегом, камнем и той особенной пустотой, что бывает только на высоте.
Здесь их никто не видел.
Кацуки остановился у перил, опёрся на них ладонями и тяжело выдохнул. Плечи его опустились, совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы Киришима заметил.
- Ты сегодня горишь, - сказал рю. - Сильнее, чем вчера. Спать не пробовал?
- Пробовал, - ответил Кацуки, не оборачиваясь.
- И?
- Не получается.
Киришима встал рядом, тоже опёрся на перила. Они смотрели на горы, каждый в свою сторону. Кацуки на северо-запад, туда, где за перевалами лежала Зелёная долина. Киришима на восток, в земли Тога.
- Жар? Опять? - спросил рю.
- Отстань.
- Не отстану. - Киришима повернулся к нему. - Ты уже несколько дней сам не свой. Может, скажешь матери? Она жрица, может знать, что с тобой.
- Матери на такие вещи не жалуются, - буркнул Кацуки. - Я справлюсь сам.
- Справишься, - Киришима усмехнулся. - Вижу.
Кацуки достал оселок, вытащил меч. Лезвие тускло блеснуло в сером свете. Начал заточку ровно, методично, стараясь не думать о том, что последние ночи ему не спится, а когда удавалось забыться на короткое время, сны приходили липкие, жаркие, полные зелёных глаз и веснушек, которые, кажется, он выдумал сам себе.
Киришима сел на корточки, прислонившись спиной к перилам. Помолчал, глядя на горы. Потом заговорил снова, тише, почти осторожно.
- У нас в горах такое случается. Когда тело просыпается, требует своего.
- Плевал я, что у вас в горах, - Кацуки сжал оселок так, что тот заскрежетал.
- Нет, ты послушай, - спокойно ответил Киришима. - Ты мой друг. Я вижу, что ты мучаешься. У меня есть Мина. Когда огонь приходит, я иду к ней. Мы связаны так, как люди не понимают.
Кацуки резко поднял голову, убрал меч. Глаза его сузились, ладони нагрелись, и воздух вокруг них задрожал.
- Заткнись, - сказал Бакуго тихо, но в этом шёпоте больше угрозы, чем в крике.
- Я просто хочу помочь, - Киришима не отвёл взгляда. - У тебя ведь есть пара. Почему ты не пойдёшь и не сделаешь его своим? Это по-мужски, не мучить ни себя, ни его.
- Я сказал, заткнись!
Кацуки вскочил, схватил рю за ворот, поднял вверх, с такой силой, что Киришима вздрогнул от удивления. Алые глаза горели, дыхание тяжёлое, рваное. Рю чувствовал, как дрожат руки юноши, не от слабости, от того, что тот едва сдерживался.
- Я не хочу это слышать, - прошипел Кацуки. - Мне плевать, кто для кого создан. Я заберу Деку тогда, когда сам решу. Ты понял?
Киришима посмотрел на него долгим взглядом. Не испуганно, понимающе. Так смотрит тот, кто сам носит огонь внутри и знает, каково это, когда он рвётся наружу.
- Понял. Но когда решишь, не тяни. Нам надо знать, когда пора.
В этот момент снизу, со стороны ворот-тории, донеслись голоса. Кто-то кричал, бежал, звуки радостные. Кацуки отпустил Киришиму, подошёл к краю галереи, глянул вниз.
У ворот стояла повозка. Лошади тяжело дышали, с морд капала пена. В повозке сидел человек, закутанный в дорожный плащ.
- Гонец! Из Драконьей деревни! - донёсся снизу крик дозорного.
Кацуки выдохнул. Обоз из деревни значил припасы, тёплые вещи, может быть, послания от отца. Масару писал редко и всегда вовремя. Иногда о погоде, об урожае, о том, что в доме всё спокойно. Бакуго не показывал, но каждый раз, когда приходило письмо, он испытывал что-то вроде облегчения. Значит, дом цел, есть куда возвращаться.
Киришима снова почувствовал землю под ногами.
- Пошли, встретим.
У ворот-тории уже собрались воины. Они обступили повозку, хлопали возницу по плечам, заглядывали под тент, смотрели, что привезли. Радость была искренней, шумной. Тюки из дома это тёплая одежда, может, сакэ или письма от жён и матерей. Война войной, а весточка грела лучше любого костра.
При виде Кацуки воины расступились. Кто-то выкрикнул.
«Бакуго-сама, там ваш отец!»
В голосе неподдельная радость. Масару в деревне любили. Не за силу и не за власть, а за то, что был тихим, добрым, всегда находил слово даже для самого никчёмного воина.
Кацуки подошёл к повозке.
Человек в дорожном плаще поднял голову, и свет факелов упал на лицо.
Те же мягкие черты, усы, седина на висках, которой юноша не помнил или просто не замечал раньше. Глаза усталые, покрасневшие от ветра и долгой дороги. Плащ в дорожной пыли, на плечах капли растаявшего снега.
- Кацуки, - сказал он, голос тёплый, родной, с той особенной хрипотцой, которая бывает у гончаров от вечной печной гари. - Живой.
Бакуго стоял, не двигаясь. Внутри что-то дрогнуло, облегчение, радость, тревога, всё сразу. Отец жив, он здесь, приехал.
- Ты как? - спросил Масару, выбираясь из повозки. Движения медленные, осторожные, видно, затёк в дороге. - Вымахал совсем. Настоящий воин.
Он протянул руку, коснулся плеча сына. Ладонь легла тяжело, Кацуки помнил это прикосновение.
И всё же что-то было не так.
Юноша вдохнул, глубже, чем нужно для простого приветствия. Отец пах глиной и глазурью. Этот аромат знаком с детства, он успокаивал, обещал, что всё будет хорошо. Но под ним, глубоко, почти незаметно, пряталось что-то ещё. Сладковатое, с металлическим оттенком. Как старая кровь на болоте или цветы, растущие на могилах.
- Ты долго ехал, - сказал Кацуки. - Замёрз?
- Есть немного. - Масару улыбнулся. Улыбка вышла чуть шире, чем обычно. Чуть дольше задержалась на лице. - Найдётся место у огня?
- Найдётся.
Юноша жестом приказал воинам расступиться. Отец пошёл рядом, и рука его всё ещё лежала на плече сына, тяжело, по-отцовски. Но что-то в этой тяжести ощущалось... Чужим.
Они вошли в храм. Пол под их шагами запел надтреснуто, жалобно. Масару вздрогнул, остановился.
Кацуки промолчал. Он смотрел, как отец перешагивает через треснувшую доску, осторожно, неуверенно, словно не знал, какая из них запоёт громче. Должен ли Масару знать, как ступать по старым доскам?
Бакуго покачал головой, возможно он искал повод для тревоги. Усталый, измотанный жаром, юноша уже не доверял собственным чувствам.
Они прошли в небольшую келью, Кацуки велел освободить её для отца, внутри горела масляная лампа, на полу лежала свежая циновка, стоял кувшин с водой.
Масару опустился, вытянул ноги, вздохнул тяжело, по-стариковски.
- Устал, дорога длинная. Тога перекрыли восточный перевал, пришлось идти в обход.
- Ты голоден?
- Немного. Но сначала отдохну.
Кацуки кивнул, поднялся.
- Я пришлю еды.
- Спасибо, сын.
Дверь закрылась.
Киришима ждал его у входа в главный зал. Стоял, прислонившись к косяку, и смотрел на статую Рюдзин-но-Кенсин снова, как заворожённый.
- Ну что? - спросил он, не оборачиваясь.
- Не знаю. - Кацуки потёр лицо ладонями.
- Запах?
- И запах. И движения. И слова. Говорит правильные вещи, но как-то...
- Может, просто отвык? Два года не виделись. Люди меняются.
- Может.
Кацуки хотел верить в это, очень.
- Я послежу за ним. Ты иди, отдохни.
- Завтра ритуал. Мать вернётся.
- Вот и расскажешь ей. Она разберётся.
Кацуки пошёл во двор, туда, где под навесом у южной стены сложили привезённые из деревни вещи. Надо было проверить, что доставили, распорядиться, раздать воинам тёплую одежду, занять руки, выбросить из головы лицо отца, знакомое и чужое одновременно.
Воины уже растащили часть припасов, мешки с рисом, бочонки с солёной рыбой, связки сушёных трав. Под тентом оставалось ещё много. Тюки с одеждой, одеяла, запасные циновки, посуда. Всё вперемешку, как обычно бывает после долгой дороги.
Кацуки присел на корточки, начал разбирать. Откладывал в одну сторону то, что пойдёт воинам, в другую то, что для матери и для него самого. Руки двигались привычно, без участия головы.
И вдруг... Запах.
Едва уловимый. Юноша не сразу понял, что чувствует его. Словно ветер с далёких полей дунул и исчез, оставив только смутное ощущение чего-то знакомого.
Он замер, втянул воздух глубже. Тёплое, живое, родное и под этим странная нота, сладковатая, густая, какая-то неизведанная. Так не пахло ничто из того, что Кацуки знал.
Запах шёл от мешка из грубой ткани, лежавшего в самой глубине кучи. Бакуго вытянул его. Свёрток размотался, и в руках оказалось кимоно. Тёмно-красное, почти чёрное, с вышитыми золотыми драконами, его собственное. То самое, оставленное в деревне, когда уходил на войну.
Оно чистое, выстиранное. Но аромат въелся в ткань так глубоко, что никакая вода или щёлок не могли его вытравить. Словно кто-то спал в кимоно, оставлял себя в каждой нити.
Кацуки поднёс ткань к лицу, вдохнул.
Запах слабый, почти выветрившимся. Стирка сделала своё, если бы не та странная сладковатая нота, он бы ничего не почувствовал, но она осталась. И от капли по телу разлилось странное, тягучее тепло.
Как от глотка сакэ в холодный вечер или от мысли, что где-то там, за горами, есть место, куда можно вернуться.
Кацуки сидел на корточках, прижимая кимоно к груди, и не мог заставить себя отложить его. Мысли стали медленными, вязкими. Воины у костра о чём-то говорили, их голоса доносились словно сквозь толщу воды. Пламя расплывалось перед глазами. Холодный ветер со снежных вершин касался лица, но юноша не чувствовал его, только тепло от ткани в руках и едва уловимый запах, от которого внутри всё становилось мягким, податливым.
Он поднялся. Сам не заметил, как оказался на ногах. Те сами понесли к храму, мимо воинов и костров. Кто-то окликнул, Кацуки не ответил. Он шёл, прижимая кимоно к груди, и дыхание его было ровным, глубоким.
Пол под ногами пел, надтреснуто, жалобно. Юноша не слышал, миновал главный зал, статую Рюдзин-но-Кенсин с пустыми глазами, коридор. Дошёл до дальней кельи за поворотом, куда никто не заходил без нужды.
Тут темно. Только слабый свет пробивался сквозь щели в стенах, серый, сумеречный. Пахло старым деревом, пылью и ладаном и ещё этим странным, едва уловимым запахом, который Кацуки принёс с собой.
Он сидел, прижимая кимоно к груди, и смотрел в темноту. Мысли текли медленно, словно вода в замерзающем ручье.
Почему-то Бакуго подумал о нем... Не знал, как сейчас выглядит Изуку. Двенадцать лет целая жизнь. Из неуклюжего ребёнка с большими глазами он должен был превратиться в кого-то... Другого. Выше или ниже Кацуки? Шире в плечах или уже? Какие у него теперь руки, грубые от работы в поле или тонкие, как у писца? Остались ли веснушки или сошли с возрастом? Какой у него голос, низкий, хрипловатый, или всё тот же детский, тихий?
Кацуки не знал. И почему-то это казалось неважным.
Он закрыл глаза. Поднёс кимоно к лицу, вдохнул, глубоко, медленно.
Перед глазами встал образ, смутный, сотканный не из памяти, а из чего-то более глубокого. Из тепла, которое он чувствовал при мысли о Деку. Из тишины, которая наступала внутри, когда он сжимал бусину на шее.
Изуку сидел рядом. Плечом к плечу, как тогда, на веранде, двенадцать лет назад. Кацуки не видел его лица, но чувствовал тепло, исходящее от чужого тела. Слышал дыхание, ровное, спокойное.
Они молчали и в этом ощущалось большее, чем в любых словах.
Кацуки представил, как Изуку поворачивается к нему, как его рука... Бакуго не знал, какая она, но воображал тёплую, чуть шершавую от работы... Ложится поверх его ладони.
У юноши перехватило дыхание. Он никогда не позволял никому касаться себя. Мать, только в детстве, когда была уверена, что сын спит. Отец редко, коротко, по-мужски, хлопком по плечу или рукой на затылок. Женщины - никогда. Кацуки не знал, каково это, когда чужие пальцы лежат на твоей коже. Не для битвы, дела или приветствия. А просто так, потому, что хочется оказаться ближе.
Изуку в его видении не двигался. Держал руку на ладони. И Бакуго чувствовал где-то глубже, под рёбрами, в том месте, где пульсировало тепло от бусины, жар разливается по телу. Как от очага зимой. Как от чашки горячего риса после долгого дня. Как от мысли, что ты не один.
Он представил, Изуку наклоняется ближе. Кладёт голову на плечо. Волосы... Кацуки не знал, какие они теперь, но представил мягкими, чуть влажными после бани, пахнущими травами... Касаются шеи, щекотно и тепло.
Юноша замер. Даже в фантазии он боялся пошевелиться, вдруг Изуку исчезнет, растает, как дым. Но тот не исчезал. Лежал, привалившись к его плечу, и дышал ровно, спокойно, ведь Деку наконец оказался там, где должен быть.
Кацуки представил, как сам медленно, неуверенно, словно пробуя воду, поднимает свободную руку и кладёт Изуку на затылок. Чувствует под пальцами тепло кожи, мягкость волос. Деку вздыхает облегчённо, будто только этого и ждал.
У Кацуки защипало в глазах. Он не понимал почему. Не было причины для слёз, не ранен, не в бою, ему ничего не угрожает. Но в груди разрасталось что-то огромное, тёплое, чему он не знал названия. Что-то, что было больше, чем желание. Больше, чем долг. Больше, чем всё, что он знал о себе.
Бакуго представил, как они сидят так, плечом к плечу, рука в руке, голова Изуку на его плече. Им не нужно бежать. Не с кем воевать. Есть только эта комната, дыхание одно на двоих.
Кацуки не знал, как выглядит Изуку сейчас. Не знал, какой у него голос, какая походка, какие привычки. Но он ощущал с той странной, непоколебимой уверенностью, не требующей доказательств, что любым бы его принял. Высоким или низким. С веснушками или без. С грубыми руками земледельца или тонкими пальцами писца. С хриплым голосом или тихим. Взрослым, уставшим, изменившимся - неважно.
Потому что это Изуку. Тот самый, именно он когда-то смотрел на Кацуки большими зелёными глазами и просил: «Ещё, пожалуйста, ещё». Этот мальчик кормил дракона рисовым пирожком. Деку видел волны в старых досках. Изуку был тем, чьё имя Кацуки помнил все эти годы, даже когда не знал лица.
Он открыл глаза. Посмотрел на свои руки, всё ещё сжимающие кимоно. На тёмно-красную ткань с золотыми драконами.
Рука сама потянулась к поясу, ослабила узел. Хакама сползли с бёдер, Кацуки не снимал их совсем, просто дал ткани упасть. Член твердел от этого тягучего, медленного тепла, что разливалось по телу с каждым вдохом.
Он коснулся себя мягко, почти застенчиво. Пальцы обхватили ствол, двинулись вверх, к головке. Смазка уже выступила, сделала кожу влажной. Кацуки двигался медленно, размеренно, в такт воображаемому дыханию Изуку.
Он снова закрыл глаза. Деку всё ещё был тут, сидел рядом, привалившись к плечу. Рука тёплая, живая, настоящая лежала поверх ладони Кацуки. Он не осуждал, не отстранялся. Просто был рядом, принимал, ждал.
Юноша представил, как Изуку чуть поворачивает голову. Его губы мягкие, тёплые касаются его плеча.
- Я бы любым тебя, Деку - прошептал Кацуки в темноту. - Любым.
Он кончил долгой, тёплой волной. Семя выплеснулось на пальцы. Тело содрогнулось раз, другой и обмякло.
Кацуки сидел, едва дыша, а в голове тихо, впервые за много дней. Образ Изуку ещё держался перед глазами: плечо к плечу, рука в руке.
Жар затаился, не такой требовательный, как прежде, всё ещё тёплый, пульсирующий в паху. Но сейчас, в этой короткой тишине между приступами, ему было... Хорошо. Спокойно. Словно Изуку действительно сидел рядом и держал его ладонь.
Бакуго откинул голову к стене. Прижал кимоно к лицу, вдохнул глубоко, медленно. Запах всё такой же слабым, почти неразличимым, но Кацуки чувствовал его. И этого казалось было достаточно.
- Я приду, Изуку, - сказал юноша тихо тому, кто ждал за горами. - Обещаю.
Глаза закрылись сами. Бакуго провалился в неглубокую дрёму, чуткую, полную зелёных глаз и тихого дыхания. Кимоно лежало у него на груди, прижатое обеими руками, самое дорогое, что есть на свете.
За дверью, в коридоре, на мгновение замерли лёгкие шаги. Кто-то постоял, прислушиваясь к тишине, а потом удалился, быстро, почти бесшумно.
Мицуки вернулась за два часа до рассвета.
Кацуки лежал в келье, в полудрёме, прижимая к лицу кимоно с выдохшимся, всё ещё сводящим с ума запахом. Жар то отступал, то накатывал снова, и в коротких промежутках между волнами юноша забывался тревожным, неглубоким сном.
Он узнал о возвращении матери по тому, как изменился храм.
Шаги тяжёлые, уверенные, не терпящие возражений. Пол пел под ними почтительно, признавал жрицу. Голос резкий, властный, раздающий приказы. Воины зашевелились, загремели оружием, забегали. Храм, ещё недавно погружённый в тишину, наполнился звуками.
Мицуки не стала ждать рассвета. Ритуал тама-араи должен был начаться с первыми лучами солнца, так требовала традиция. Но та не учитывала, что глава клана вернётся из разведки за два часа до назначенного срока, уставшая, злая, с вестями о передвижении войск Тога. И что её сын проведёт ночь, запершись в келье, сжимая в руках старое кимоно и шепча чужое имя.
Времени на подготовку почти не оставалось.
Воины носились по двору, как потревоженные муравьи. Разжигали курильницы с ветками сакаки, священного дерева, которое привезли из Драконьей деревни ещё в начале войны и берегли для особых случаев. Ветки сухие, ломкие, они занимались неохотно, и людям приходилось раздувать огонь, кашляя от едкого дыма.
Другие выносили из храма низкий деревянный помост, старый, потрескавшийся, найденный в подвалах. Его устанавливали в центре двора, на вытоптанном снегу, подкладывая камни под ножки. Третьи собирали мечи, все четыре десятка клинков отряда. Сносили их к помосту, укладывали в строгом порядке, лезвиями к востоку, туда, где взойдет солнце.
Кто-то споткнулся в темноте, выронил меч. Лезвие звякнуло о камень, и воин замер, ожидая окрика. Но Мицуки, стоявшая у входа в храм, только махнула рукой: «Продолжай». Она понимала, спешка неизбежна. Главное, чтобы к рассвету всё было готово.
Кацуки вышел из кельи, когда небо на востоке только начало сереть. Бледный, под глазами залегли глубокие тени. Двигался медленно, каждое движение давалось с трудом.
Мать ждала его у входа в главный зал. Она уже облачилась в ритуальное одеяние. Белое нижнее кимоно, алое верхнее с вышитыми золотом драконами, длинная многослойная юбка, накидка с синтоистскими символами. Волосы убраны в сложный узел, заколотый шпильками с подвесками в виде драконьих когтей, мелкими, но острыми. На лбу тонкая золотая диадема с красным камнем, знаком рода Бакуго.
Она посмотрела на сына. Тот щурился от света фонарей, словно он причиняет боль.
- Ешь. - Мицуки сунула ему в руки рисовый колобок, ещё тёплый, завёрнутый в лист бамбука. - Ритуал долгий. Упасть в обморок перед воинами плохое начало.
Кацуки откусил, рис пресный, без соли, так полагалось перед очищением. Жевать приходилось долго, и каждый глоток отдавался в горле комом.
В храм вошли фигуры. Кацуки знал их. Старухи в серых одеждах, с лицами, похожими на печёные яблоки. Те самые, что когда-то вели его на Химацури. Они несли чаши с солью, рисом и водой из горного источника. Шли медленно, торжественно, и пол под их ногами пел низко, протяжно, как молитва.
Одна из старух, та, с глазами-щелками, остановилась перед Кацуки. Посмотрела на него долгим, цепким взглядом. Потом едва заметно кивнула, увидела что-то, что ожидала найти, и пошла дальше.
Кацуки сжал бусину на шее. Горячая.
В спешке никто не обращал внимания на пленного, что сидел у дальней стены храма, привязанный к столбу, который когда-то держал кровлю старой колокольни.
Его вывели из кельи ещё затемно, чтобы не мешался. Крестьянин сидел на мёрзлой земле, поджав под себя ноги, и баюкал изуродованную руку. Культя обмотана свежей тряпицей, утром кто-то из воинов, проходя мимо, сунул ему кусок чистой ткани и миску с водой. Кровь уже не сочилась, но боль, видно, не утихала, юноша то и дело тихо поскуливал, раскачиваясь вперёд-назад.
Утро началось с удара в колокол.
Вернее, в то, что от него осталось. Бронзовая чаша, найденная в подвалах храма и подвешенная на старую балку колокольни. Воин, которому поручили бить, размахнулся деревянным молотом и ударил. Звук вышел низким, гулким, он поплыл над горами, отразился от скал и вернулся обратно, многократно усиленный. Второй удар. Третий. Четвертый.
Мужи во дворе замерли, подняли головы. Лошади у коновязи перестали жевать и насторожили уши, дергая ими в такт затихающему гулу. В наступившей тишине стало слышно, как где-то далеко, в ущелье, кричит одинокая птица.
Ритуал тама-араи начинался.
Мицуки вышла из храма и встала в центре двора, перед помостом с мечами. В сером предрассветном свете золотые драконы на кимоно тускло поблёскивали. Она подняла гохей, ветра почти не ощущалось, но ленты трепетали, и в их шелесте слышался шёпот, неразборчивый, древний, на языке, которого никто из стоявших во дворе не знал.
Старухи встали по бокам от жрицы. Одна держала чашу с солью, другая с рисом, третья с водой. Губы их беззвучно шевелились в молитве.
Воины выстроились полукругом, на почтительном расстоянии. Их четыре десятка, все, кто остался в отряде после последней стычки. Лица одинаково серьёзные, сосредоточенные. Они не понимали, что происходит, только чувствовали то, что сейчас начнётся, важно.
Кацуки стоял отдельно, у самого помоста. Его место рядом с матерью, на полшага позади. Тот, чей меч очистят первым.
Юноша смотрел на клинки, катаны и вакидзаси, отполированные, заточенные, готовые к бою. Сейчас они казались чем-то иным, подношением, жертвой. Будто их положили сюда не для очищения, а для того, чтобы кто-то или что-то приняло дары.
Киришима замер в тени колокольни. Он не воин отряда, не человек, его место не в общем строю. Глаза горели алым, сегодня рю не прятал их. Смотрел на ритуал с тем странным, древним вниманием, видел то, чего не видели люди.
Масару стоял среди воинов, у самого края. Бледен, кутался в дорожный плащ, хотя утро выдалось не слишком холодным. Пальцы его теребили край ткани мелко, нервно, безостановочно. Глаза бегали, не задерживаясь ни на чём подолгу. Он не глядел на Мицуки. У них даже не нашлось минуты поговорить.
Жрица подняла гохэй выше. Белые ленты взметнулись, и всем показалось, даже тем, кто потом клялся, что такого не могло быть, но они засветились. Мягким, лунным светом, хотя небо серело без светил.
- Ками этого места, - заговорила Мицуки.
Голос её изменился. Стал ниже, глубже, и в нём появилась вибрация, у стоявших поблизости воинов заныло в груди.
- Ками гор, что держат небо. Ками воды, что течёт из сердца земли. Ками огня, что спит под камнями. Вы, кто был здесь до нас и будет после. Примите наше подношение. Очистите наше оружие. Смойте кровь, что запеклась на лезвиях. Смойте страх, что застыл в наших сердцах. Смойте гнев, что застилает наш разум.
Она опустила гохэй, коснулась им первого меча, катаны Кацуки. Белые ленты скользнули по лезвию, от острия к цубе, и раздался звук, тонкий, звенящий, сталь ответила на прикосновение. Юноша вздрогнул, клинок на мгновение вспыхнул чистым, белым светом, похожим на тот, что исходил от лент. Первый луч солнца показался из-за гор.
Мицуки взяла щепотку соли из чаши, поднесенную старухой. Крупная, сероватая, собранная на скалах у горячих источников, пропитанная серой и древней силой. Бросила её на лезвие. Соль зашипела, хотя меч холодный и сухой. Пробежали крошечные искры в неверном утреннем свете.
Затем белые зёрна риса запрыгали по стали, скатились на помост, упали на землю. Несколько застряли в щелях между досками и остались там подношением ками этого места.
После Мицуки окунула пальцы в чашу с водой, стряхнула капли на меч. Вода потекла по лезвию, смывая остатки соли и риса, и там, где она проходила, сталь словно становилась светлее, чище. Солнце поднялось выше.
- Огонь, что живёт в тебе, - провыла жрица.
Она не смотрела на сына, но Кацуки знал, что слова обращены к нему и тому, что жило внутри.
- Пусть служит защите, а не разрушению. Пусть греет, а не жжёт. Пусть ведёт, а не ослепляет. Пусть соединяет, а не разделяет.
Кацуки сжал челюсть. Он смотрел на свой меч. На то, как мать проводит над ним гохэй, сыплет соль, рис, льётся вода. И чувствовал странную связь, каждое движение отзывалось не в клинке, а в нём самом. Будто очищали не сталь, а его собственную душу.
Мицуки перешла к следующему мечу. Четыре десятка клинков, и каждый она очищала одними и теми же движениями: гохэй, соль, рис, вода. Ритм гипнотический, затягивающий. Воины, стоявшие полукругом, перестали переминаться с ноги на ногу и коситься на товарищей. Они смотрели на жрицу, на её руки, белые ленты гохэй, и лица их становились отрешёнными, почти сонными.
А воздух вокруг помоста менялся. Становился плотным, густым, как перед грозой. Запах сакаки, горевшей в курильницах, усилился, сделался сладким, почти горьким.
Старухи, стоявшие по бокам от Мицуки, начали раскачиваться. Медленно, в такт движениям гохэй. Их губы шевелились, но слов не было слышно, только тихий, шелестящий шёпот, похожий на шум ветра в сухой траве.
Пол в главном зале храма запел.
Не от шагов, никто не двигался. Доски застонали сами собой, надтреснуто, жалобно, отвечая на зов. Звук поплыл над двором, смешался с голосом жрицы, с шёпотом старух, с далёким гулом гор. Он выл повсюду, проникал под кожу, отдавался в костях, заставлял сердце биться в ином ритме.
Кацуки почувствовал, как бусина на шее нагрелась. Пульсировала в такт песне, и каждый удар отдавался где-то глубоко внутри, там, где жил жар.
Киришима подался вперёд. Глаза его горели ярче, чем обычно, и он смотрел на лик Рюдзин-но-Кенсин, видневшуюся в проёме дверей храма. Пустые глаза статуи теперь смотрели прямо на него. Тени играли в бликующим утреннем свете.
Пленный поднял голову. В его пустых глазах мелькнуло что-то похожее на ужас и непонимание. Мальчику казалось, что сам храм стонет, требуя крови. Он зажмурился и зашептал что-то похожее на молитву, или проклятие, или просто бессвязные слова, которым его научила мать в детстве.
Никто его не слышал.
Мицуки дошла до последнего меча. Самого простого, старого, с потёртой рукоятью, принадлежавшего юному молодому воину отряда. Гохэй коснулся лезвия, соль зашипела, рис рассыпался, вода стекла каплями.
И в этот момент Масару вскрикнул.
Сдавленно, словно его ударили под дых. Он схватился за лицо, согнулся пополам. Воины вокруг шарахнулись, давая ему место. Кто-то потянулся к мечу, но Мицуки вскинула свободную руку, и все замерли.
Масару выпрямился.
Его лицо плыло. Черты, знакомые всем, мягкие, отцовские, с усами и добрыми глазами, таяли, как воск на огне. Кожа шла рябью, пузырилась, стекала вниз, открывая под собой другое. Моложе, острее. Светлые, почти белые волосы выбивались из-под тающей личины, рассыпались по плечам. Жёлтые глаза горели безумным весельем. Улыбка широкая, зубастая, с острыми клыками, растягивала рот.
- Ками... - выдохнул кто-то из воинов.
- Химико... - Кацуки сглотнул имя.
Девушка перехватила его взгляд. Улыбнулась ещё шире, как будто поняла, о чём он думает.
- Вспомнил, а я тебя не забывала, сын дракона. Ни на день.
Воины наконец опомнились. Несколько ближайших бросились к ней, с мечами наголо. Киришима сорвался с места, в один прыжок оказался рядом, схватил Химико за плечо, развернул к себе.
Тога не сопротивлялась.
Она стояла, окружённая со всех сторон. Три клинка у горла, а рю держал за плечо, пальцы его, способные дробить камень, сжимались всё сильнее. Ещё немного и ключица хрустнет.
Химико широко улыбалась. В её жёлтых глазах плясало веселье, искреннее, почти детское. Для неё происходящее было не смертельной опасностью, а захватывающей игрой.
- Так что? - спросила она, обводя взглядом воинов. - Убьёте меня? Давайте. Мне даже интересно, что будет потом.
Мужи переглянулись. Никто не двигался. Они ждали приказа от Мицуки или от Кацуки. Но те молчали.
- Чего же вы? - Химико повела плечом, насколько позволяла хватка Киришимы. - Я одна, вас много. У вас мечи, у меня только это.
Она разжала свободную руку. На ладони лежал маленький нож, который даже не пыталась спрятать. Просто держала, как держат безделушку, напоминающую о чём-то важном.
- И что же, - повторила девушка. - Один удар и я мертва. Что дальше?
- Дальше ты не вернёшься в земли Тога, - сказала Мицуки. Голос её ровный - И твоя мать не получит того, за чем тебя послала.
- О, госпожа Бакуго, - Химико улыбнулась ещё шире, - моя мать ждёт меня обратно, ждёт вестей. И если вести не придут... - Она сделала паузу, наслаждаясь моментом. - Ваш муж умрёт.
Тишина такая плотная, что слышно, как потрескивают угли в курильницах.
- Ты лжёшь, - выплюнул Кацуки.
- Может быть, - легко согласилась Химико. - А может, и нет. Проверишь?
Она смотрела на него прямо, не отводя глаз. И в желтом взгляде не было ни страха, ни бравады. Только спокойная, почти ласковая уверенность.
- Солнце ещё низко, - сказала девушка, бросив взгляд на восток, где над горами разгоралась заря. - Если я не вернусь в замок Тога до заката, твой муж умрёт. Такой приказ оставила мать. Она не верит в долгие игры. А любит простые правила.
Химико перевела взгляд на Кацуки.
- Отпустите меня. Я уйду одна. А этот, - она кивнула в сторону пленного, что сидел у стены, вжав голову в плечи, - останется здесь. Я расскажу ему куда идти. И он проведёт сына дракона, когда тот решится прийти.
- И почему я должен тебе верить? - спросил Кацуки.
- А у тебя есть выбор? - Она улыбнулась, на этот раз не зубасто, а почти грустно. - Я не враг тебе, сын дракона. Я просто... Другая.
Юноша молчал.
- Отпустите её.
Воины замерли. Киришима не разжал пальцы.
- Кацуки, - начал он, но Мицуки перебила.
- Отпустите.
Рю помедлил, затем разжал хватку. Воины, всё ещё держа мечи наготове, отступили на шаг. Химико осталась стоять в кругу, светлые волосы растрёпаны, плащ разорван, на плече, где держал Киришима, проступает синяк. Но она улыбалась.
- Я знала. Знала, что ты поймёшь.
Девушка одёрнула плащ, поправила волосы, простое, почти будничное движение. Подошла к крестьянину, игриво защебетала ему на ушко, а потом повернулась к воротам.
- Закат, - сказала она, не оборачиваясь. - Не забудь, сын дракона.
Воины стояли молча. Потом кто-то выдохнул длинно, с облегчением. Кто-то сплюнул на землю. Звякнул меч, вкладываемый в ножны.
Мицуки опустила гохэй. Лицо её спокойно, в глазах горел холодный, расчётливый огонь.
- Приведите пленного.
Двое воинов подошли к столбу, отвязали крестьянина, подняли его на ноги. Тот стоял, шатаясь, прижимая изуродованную руку к груди, и смотрел перед собой мокрыми глазами.
- Ты знаешь дорогу? - спросила Мицуки.
Пленный молчал. Потом медленно кивнул.
- Проведёшь моего сына. Если доведёшь живым, получишь свободу. Если нет... - Она не договорила, но продолжения не требовалось.
Пленный снова кивнул. В его пустых глазах мелькнула бледная тень надежды.
Кацуки смотрел на ворота, за которыми исчезла Химико. Туман скрыл её фигуру.
- Я пойду. Сегодня же, один.
Мицуки ничего не ответила. Она стояла, опустив гохэй, медленно покачала головой.
- Ты можешь думать, что идёшь один, - голос звучал тихо, но в нём ощущалась та же глубокая, вибрирующая нота, что и во время ритуала. - Можешь верить в это. Но ками не спрашивают. Они просто идут следом.
Кацуки нахмурился. Хотел спросить, что мать имеет в виду, но она уже отвернулась. Пошла к храму прямая, властная, несгибаемая.
Киришима подошёл, встал рядом.
- Я пойду с тобой.
Замок Тога стоял на восточном склоне, вгрызаясь в скалу. Старый хищник, который нашёл себе логово и не собирался его покидать. Чёрные стены, сложенные из базальта, поднимались прямо из камня, выросли здесь, кривые зубы горы. Узкие окна-бойницы смотрели на долину пустыми глазницами. Ветер выл в них в безветренную погоду, говорили, это духи тех, кто умер в подвалах замка, всё ещё пытаются выбраться.
Химико вошла в главный зал, когда солнце уже коснулось вершин. Она опоздала, совсем чуть-чуть, может, на полчаса, может, на час. Мать ждала.
Госпожа Тога сидела в возвышении в центре зала, на грубом деревянном троне. Она похожа на куклу. На те самые, дорогие, искусно сделанные, которых привозят из столицы и ставят на полки, чтобы гости восхищались, но никогда не касались.
Кимоно на ней многослойное, тяжёлое, из шёлка цвета гнилостного болота. Каждый слой лежал идеально, без единой складки, будто его не надевали, а вырезали из цельного куска драгоценного камня. Оби широкий, парчовый, затянутый туго. Рукава ниспадали до самого пола, скрывая кисти рук, и когда госпожа двигала пальцами, ткань шла волнами, как вода, потревоженная невидимым камнем.
Лицо её покрыто толстым слоем белил, таких густых, что кожа под ними теряла всякое сходство с человеческой. Оно напоминало фарфоровую маску, гладкую, безжизненную, с идеально ровной поверхностью, где не было места морщинам, порам или изъянам. Только в уголках глаз, там, где белила чуть трескались от времени, проступала настоящая кожа, серая, дряблая, испещрённая сеткой мелких морщин.
Губы госпожи накрашены алой краской и казались раной на белом лице. Форма их была безупречна, маленький бантик, нарисованный твёрдой рукой, без единой неровности. Когда дама говорила, губы двигались, но краска оставалась на месте, и от этого её речь казалась неестественной, казалось шептал кто-то, кто дёргал за ниточки изнутри.
Глаза госпожи подведены углём, густо, жирно, так, что белки казались ослепительными, а радужка почти жёлтой, звериной. Ресницы длинные, отбрасывали тень на щёки, и в этой тени глаза жили отдельно от лица. Они смотрели холодно, расчётливо, оценивающе, единственное, что выдавало в ней живое существо, а не искусно сделанную куклу.
Волосы убраны в сложную причёску, высокую, с множеством шпилек и гребней, украшенных подвесками в виде росы. Серебряные нити вплетены в чёрные пряди, и при каждом движении они поблёскивали. Причёска такая тугая, что кожа на висках натянулась, приподнимая уголки глаз, и от этого лицо госпожи Тога приобрело вечное выражение лёгкого удивления или презрения.
Она не двигалась. Сидела на троне, положив руки на подлокотники, и пальцы, унизанные тяжёлыми перстнями с тёмными камнями, оставались неподвижны. Только иногда указательный правой руки чуть приподнимался и опускался, раз, другой, третий. Дама отсчитывала удары сердца и ждала.
Вокруг стояли слуги с опущенными головами. Смотрели в пол, на каменные плиты.
У ног госпожи Тога, на низком деревянном столике, покрытом белой тканью, лежали инструменты. Не орудия пытки в привычном смысле, ничего грубого, ничего, что ломает кости или рвёт плоть. Инструменты изящны, почти красивы, как и всё, к чему прикасалась госпожа. Тонкие бамбуковые палочки, отполированные до блеска, с заострёнными концами. Связки сухих трав, перевязанные шёлковыми нитями. Маленький нож с узким лезвием, рукоять которого была обмотана выцветшей парчой. Чаша с водой фарфоровая, с ручной росписью. Чаша с солью грубого камня, единственный предмет, который выглядел старым и использованным. Белая ткань, сложенная аккуратно, уголок к уголку, как для ритуала.
Химико остановилась в центре зала. Плащ её разорван, волосы растрёпаны, на плече, где держал Киришима, расплывался синяк, теперь почти чёрный, рука с этой стороны тела болталась почти без движения. Разбитая губа запеклась кровью, и когда девушка улыбнулась, ранка треснула снова, выпуская алую каплю.
- Ты опоздала, - сказала госпожа Тога. Голос её высоким, певучим, лишённым интонаций. Да... Таким бы голосом куклы говорили, если бы могли.
- Простите, матушка. - Химико поклонилась. - Горные тропы коварны.
- Горные тропы коварны для тех, кто не знает их. Ты знаешь. - Госпожа Тога чуть наклонила голову. - Ты задержалась, потому что захотела. Причина?
Девушка выпрямилась. Улыбка её стала шире, и новая капля крови скатилась по подбородку.
- Я хотела, чтобы сын дракона успел подумать.
- Ты играла с ним.
- Я играю со всеми, матушка. Вы же знаете.
Лицо-маска оставалось неподвижным, только глаза жили, холодные, жёлтые, без тени безумия, присущего Химико, те сочились расчётом.
- Ты принесла вести?
- Принесла. - девушка шагнула ближе, и даже боль в плече не могла стереть с её лица улыбку. - Сын дракона придёт. Один, как я велела. А ещё... - Химико сделала паузу, наслаждаясь моментом, - я узнала кое-что важное. То, чего вы не знаете, матушка. То, чего не знает никто.
Госпожа Тога подалась вперёд.
- Говори.
- У него есть имя. - Химико улыбнулась ещё шире, и капля крови с разбитой губы упала на каменный пол. - У того, кто ждёт сына дракона в Зелёной долине. У него есть имя.
Она выдержала паузу. Слуги вокруг замерли, боясь дышать. Ветер за окном, казалось, стих, прислушиваясь.
- Изуку, - сказала Химико. - Его зовут Изуку.
Госпожа Тога не шевельнулась. Лицо-маска осталось неподвижным, но пальцы, унизанные тяжёлыми перстнями, медленно сжали подлокотники трона.
- Изуку, - повторила она. Голос оставался певучим, но в нём прорезалась новая нота интереса. - Иероглиф «выходить»? Или другой?
- «Выходить», - подтвердила Химико. - Но сын дракона называет его иначе. Он зовёт его... Деку.
Губы госпожи Тога растянулись в улыбке. Алая краска на них треснула, обнажив бледную кожу.
- Деку, - произнесла она, смакуя слово. - Бесполезный. Тот, кто ничего не умеет. Как... Мило.
- Он не просто так его зовёт. - Химико облизала разбитую губу, и язык её окрасился алым. - Я слышала, как он шептал это имя. Ночью, в своей келье, когда думал, что никто не слышит. «Деку... Деку...». И руки его ласкали своё тело. Порочный сын дракона, этот человек владеет каждой крохой его разума...
Пока Химико говорила, Госпожа Тога поднялась с трона. Многослойное кимоно колыхнулось, не издало ни звука. Подошла к дочери, остановилась в шаге от неё, взяла за подбородок.
- Ты хорошо поработала, - голос почти ласковый, таким куклы убаюкивают детей в страшных сказках. - Очень хорошо. Имя это власть. Тот, кто знает имя, знает путь к сердцу. А тот, кто знает, путь... — она провела большим пальцем по разбитой губе дочери, размазывая кровь, - тот знает, как сделать больно.
Госпожа отпустила Химико, вернулась к трону. Взяла со столика маленький нож.
- Изуку, - произнесла она, пробуя имя на вкус. — Деку. Тот, кого сын дракона любит так, что шепчет его имя в темноте. Сёгун дорого заплатит за эту информацию. Ты принесла мне не просто весть, Химико. Ты принесла мне ключ.
- Я знаю, матушка. - Химико улыбнулась в ответ, несмотря на боль в плече, несмотря на разбитую губу, несмотря на всё. - Поэтому я не боялась возвращаться.
Госпожа Тога кивнула. Положила нож обратно на столик бережно, уголок к уголку белой ткани. Взяла бамбуковую палочку, тонкую, гибкую, с заострённым концом. Провела пальцами по её поверхности, проверяя, нет ли зазубрин. Палочка идеально гладкая.
- Ты принесла ключ, - повторила она. - Но ты провалила задание. Ты позволила раскрыть себя. Ты ушла, оставив вместо себя жалкого крестьянина. За это ты должна заплатить. Чтобы помнить. Урок останется не только в голове, но и в теле.
- Я знаю, матушка. - Химико опустилась на колени без приказа. Протянула левую руку. Пальцы её дрожали, но лицо оставалось спокойным. - Я готова.
Госпожа Тога взяла её за запястье. Рука холодная и сухая, как у куклы, которую достали из старого сундука. Она перевернула ладонь Химико вверх. Провела палочкой по линии жизни обозначая путь.
- Помни, - в голосе звучала странная, извращённая нежность. - Боль учит, очищает, делает нас теми, кто мы есть.
И вонзила тонкое дерево под ноготь указательного пальца.
Девушка вскрикнула. Резко, коротко и тут же замолчала, закусив губу. Кровь выступила из-под ногтя, потекла по пальцу, закапала на каменный пол.
Госпожа Тога не торопилась. Она держала палочку, слегка поворачивая, и смотрела на лицо дочери, на то, как та борется с болью, сжимает челюсти, как на глазах выступают слёзы, но не проливаются. Лицо-маска оставалось неподвижным, в жёлтых глазах мелькнуло удовлетворение. Хорошо сделанная работа приносит плоды.
- Хорошо. - Госпожа Тога вынула палочку, отбросила в сторону. Та покатилась по каменному полу, оставляя тонкий кровавый след. Госпожа Тога взяла следующую, чуть толще, с тупым концом. - Дай другую руку.
Химико протянула правую кое как. Та дрожала, сокращалась. Госпожа Тога взяла её, погладила большим пальцем тыльную сторону. Холодный перстень коснулся кожи, и девушка вздрогнула.
- Ты моя дочь. Моя кровь. Моя надежда. Когда сёгун возьмёт власть, когда Томура сядет на трон, мы будем рядом с ними. Мы будем теми, кто помог, кто поддержал, кто не предал. И ты... - она вонзила палочку под ноготь среднего пальца, - ты будешь стоять рядом со мной не с пустыми руками.
Химико застонала, низко, сквозь зубы. Слёзы наконец потекли по щекам, смешиваясь с кровью из разбитой губы. Девушка не кричала, не просила пощады. Только смотрела на мать жёлтыми, залитыми влагой глазами и улыбалась кривой болезненной надеждой.
Госпожа Тога вынула палочку. Отбросила в сторону. Взяла белую ткань, окунула в чашу с водой. Она приложила ткань к кровоточащим пальцам дочери, и белое стало алым.
- Ты хорошо держалась. Лучше, чем в прошлый раз. Может быть, ты действительно чему-то учишься.
Госпожа поднялась. Поправила складки кимоно, одна легла не так, и госпожа Тога потратила несколько мгновений, чтобы вернуть ей безупречность. Кивнула слугам.
- Уведите её и пусть Очако...
Женщина не договорила.
Земля дрогнула.
Сначала едва заметно, будто кто-то огромный сделал шаг где-то далеко. Потом сильнее. Каменный пол под ногами госпожи Тога пошёл трещинами, с потолка посыпалась пыль. Фарфоровая чаша с розовой водой опрокинулась, покатилась по полу и разбилась о край трона, цветущая слива раскололась надвое.
Госпожа Тога покачнулась, схватилась за подлокотник.
- Что это? - прошептала она. - Землетрясение? Здесь? Сейчас?
Земля дрогнула снова, сильнее, резче. Одна из колонн в дальнем конце зала накренилась, и с неё сорвался старый гобелен с гербом клана Тога. Он рухнул на пол облаком пыли. Слуги, стоявшие вдоль стен, попадали на колени, вжимая головы в плечи. Кто-то закричал. Кто-то зашептал молитву ками, которых здесь никогда не почитали.
А потом наступила тьма.
Хоть солнце ещё не село, и его лучи пробивались сквозь узкие окна, окрашивая пыльный воздух в багровые тона.
Только вот что-то заслонило свет. Что-то невообразимо огромное, встало между замком и солнцем, тень его накрыла весь восточный склон.
Госпожа Тога подняла голову. В окне-бойнице, там, где только что было бледное закатное небо, теперь осталась лишь чернота. Глубокая, непроглядная, живая, дышала, двигалась. Она была чем-то, чему госпожа не знала названия.
- Ками... Ками здесь!
Земля содрогнулась в третий раз так, что трон под ней треснул, а с потолка посыпались камни. Один из них ударил женщину в плечо, она вскрикнула, упала на колени. Белая маска на лице пошла сеткой мелких трещин.
Тьма за окном шевельнулась. И тогда госпожа Тога увидела.
Не всё. Только край. Только намёк.
Что-то, похожее на меч. Огромный, выкованный из самой тьмы, с лезвием, что рассекало реальность. Он опускался медленно, величественно, неотвратимо. И там, где меч проходил, мир за окном менялся. Скалы осыпались пылью. Деревья ломались, как спички. Земля расступалась, обнажая чёрное нутро горы.
Госпожа Тога завыла как старая женщина, которая увидела то, чего не должна была видеть.
- УБЕГАЙТЕ! - закричала она, но слуги уже бежали, давя друг друга, не разбирая дороги. - ВСЕ ВОН!
Женщина бросилась к двери, споткнулась о тело упавшего слуги, рухнула на каменный пол. Фарфоровое лицо её ударилось о камни и раскололось окончательно, белила осыпались, обнажая старое, испуганное, жалкое лицо. Сверху сыпались камни, пыль забивала рот и нос, тьма за окном становилась всё гуще. Меч опускался.
Госпожа Тога закрыла глаза.
И тьма поглотила всё.
На восточном склоне, в нескольких сотнях шагов от разрушенного замка, среди скал и низкорослых сосен, крестьянин привел Кацуки и Киришиму к Масару.
Он лежал на плоском камне, завёрнутый в старый плащ. Глаза его закрыты, дыхание ровное, спокойное. Одежда чистая, лицо умыто, волосы аккуратно причёсаны. Ни ран, ни следов пыток. Только на тыльной стороне левой ладони маленький порез.
Кацуки опустился на колени рядом с отцом. Коснулся его плеча осторожно, боялся, что тот рассыплется.
- Отец, - позвал он. Голос дрогнул. - Отец, проснись.
Масару открыл глаза. Посмотрел на сына сначала мутно, непонимающе. Потом взгляд прояснился, и он улыбнулся слабо и тепло.
- Кацуки. Ты пришёл.
- Я пришёл.
Масару с трудом приподнялся, опираясь на локоть. Огляделся на скалы, сосны и разрушенный замок внизу, из которого всё ещё поднимался дым.
- Где мы? Что случилось? Я помню... Мне сказали, что перевезут в другое место. А потом... Голос, кажется, женский.
Кацуки переглянулся с Киришимой. Масару посмотрел на сына. Потом на свои руки, туда где алел маленький порез на тыльной стороне ладони.
- Она не взяла много. Только каплю. Только чтобы...
Кацуки поднялся. Тень шевельнулась, качнулась и растаяла в закатном небе, словно её никогда и не было.
- Ками не спрашивают, - прошептал юноша. - Они просто идут следом.
Киришима подошёл, встал рядом.
- Твоя мать знала, что так будет.
- Знала. - Кацуки сжал бусину на шее. - Я не один.
- Ты не один. - Киришима кивнул на Масару, на разрушенный замок и исчезнувшую тень. - Ты никогда не был один.
Кацуки промолчал. Где-то глубоко внутри, под рёбрами, пульсировало чужое тепло. Там что-то изменилось. Что-то огромное пришло в движение.
У дальней стены храма, где ещё утром возвышалась статуя Рюдзин-но-Кенсин, теперь было пусто.
Только углубления в деревянном полу, следы тяжёлых каменных ног, что стояли сотни лет. Тёмный силуэт на стене, выцветшее пятно там, где деревянное тело заслоняло свет.
Никто бы не сдвинул статую с места, слишком тяжёлая, вросшая в пол за столетия. Никто бы не украл, кому нужен старый, потрескавшийся деревянный идол, каких десятки в каждом горном храме?
Полу-дракон, полу-воин с мечом в одной руке и рисовым колосом в другой. Тот, кого местные называли Рюдзин-но-Кенсин. «Меч Дракона». Веками стоял на границе между мирами и смотрел пустыми глазами на тех, кто приходил просить о защите.
Теперь его место свободно.
Примечания:
А вот и завершение арки для Кацуки. Теперь мои дорогие детки вышли куда-то в неизвестность. После болезни писать главу было одним удовольствием, надеюсь и вам понравилось, жду отзывов!
А дальше нас ждёт экстра в честь 100 лайков!
Подписывайтесь на тгк liniviy_avtor, там анонсы и допки